Оценить:
 Рейтинг: 0

История России с древнейших времен. Книга XIV. 1766–1772

<< 1 ... 6 7 8 9 10 11 12 13 14 ... 17 >>
На страницу:
10 из 17
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Репнин обратился к королю – те же ответы. Репнин представил ему, что он глядит не своими глазами и что никогда еще не было ему такой нужды находиться в самом полном согласии с Россиею, потому что она одна может спасти его от падения, которое ему готовят Порта, Франция и большая часть поляков. «Все это я очень хорошо вижу, – отвечал король, – но есть такой период бедствий, в который уж никакая опасность нечувствительна; я теперь именно в этом периоде и потому отдаю свой жребий во власть событиям». «Умоляю ваше величество подумать, – сказал на это Репнин, – теперь у вас еще есть хотя малая армия, а в марте месяце и той заплатить будет нечем; тогда если бы вы и захотели на что-нибудь решиться и к нам приступить, то уже будет не с кем». «Я, кажется, дока зал свое усердие, – отвечал король, – потеряв вледствие этого усердия весь кредит в своей нации и дошедши до бессилия, которого мне в вину поставить нельзя». «Конечно, – сказал Репнин, – прошедшая ваша дружба забыта не будет, но надобно ее продолжать; а как скоро вы ее прекратите, то и все кончится». «Если ее и. в-ство, – отвечал король, – даст мне возможность быть ей полезным, согласясь отступить совершенно от гарантии и частию от диссидентского дела, даст мне чрез это способы возвратить к себе любовь и доверенность моих подданных, то я докажу действительным образом, что нет человека преданнее меня ее и. в-ству; но если она этого не сделает, то я хотя и останусь ее другом, но в совершенном бездействии и небытии». Репнин заметил на это, что императрица не может отступить от своих прав без унижения своего достоинства. Когда король повторил также решительный отказ относительно сдачи Каменца, то Репнин кончил разговор словами, чтоб король пенял во всем на себя. Русские будут уметь взять предосторожности, какие им нужны. В начале 1769 года в разговоре с Репниным король повел речь о возможности своего близкого падения. Репнин заметил ему, что всегда неприятно сходить с престола, а быть согнану и стыдно. «Меня, конечно, не сгонят, – отвечал король, – я умру, давши себя застрелить в своем дворце, а места своего не покину, буду здесь защищаться». «Лучше бы не дожидаться такой крайности, – возразил Репнин, – славнее было бы умереть в поле, а не в своей комнате; я сам пойду к вам в адъютанты, если только вы примете это мужественное намерение и соедините свои силы с нашими; слава и счастье сами не приходят, а надобно идти к ним навстречу, искать их». «В моем положении нельзя думать о славе, – отвечал король, – выше славы поставлю свой долг, а долг запрещает мне переменить свое поведение».

В Петербурге хотели, чтоб король прямо соединился с Россиею, примкнувши к конфедерации, которая бы составилась при русской помощи для поддержания постановления последнего сейма. Но Бенуа писал своему двору в начале 1769 года: «В Петербурге сильно ошибаются, воображая, что Россия имеет еще партию в Польше; здесь всякий согласится со мною, что от самого знатного вельможи до последнего нищего – все смертельно ненавидят все московское». Станислав-Август был согласен с Бенуа и потому в разговоре с Репниным 9 декабря 1768 года спросил его: «Чего вы от нас хотите?» Репнин : Чтоб вы подтянули пружины своего правления для воспрепятствования вашему полному уничтожению. Король : То есть вы хотите сейма или конфедерации, которым вы потом скажете: если вы не успокоитесь, то мы будем смотреть на вас как на нарушителей договора; и вы нас принудите, как на последнем сейме, принять вредные для нас решения. Репнин : У нас нет этого намерения; но если бы мы так поступили, то вам бы следовало сказать тогда «нет », сказать с мужеством, истинно патриотическим; тогда бы открылось, что мы посягаем действительно на вашу независимость и национальное главенство; тогда вы имели бы основание призвать на помощь Австрию и Францию; тогда бы наступил для вас настоящий момент революции. Король : Зачем решаться нам на такой риск, когда мы его предвидим? Репнин : Но зачем его предполагать? Король : Прошедшее нас научает. Князь Репнин честный человек, но посол пользуется всем; он искушает души продажные и честолюбивые; он стращает патриотов. Репнин : Итак, вы не соберете ни сейма, ни конфедерации в продолжение 20 лет, если дела будут находиться в настоящем положении; так зачем же мне быть здесь, если никто не может и не хочет ничего делать? Лучше меня отозвать и прислать другого. Король : Лучше ничего не делать. чем дурно Делать. Вы, кн. Репнин, лично заставили меня страдать больше, чем кто-либо в мире; но я уверен, что вы не можете меня ненавидеть и презирать; поэтому я не выиграю ничего от вашего отозвания. Король кончил уверением, что ни один поляк не вступит ни в какие соглашения без улучшения условий.

По поводу этих условий Станислав-Август писал императрице (от 26 января н. с. 1769 г.): «Желая сделать меня королем, в. в.. конечно, подразумевали при этом, что я должен исполнять обязанности королевские; поэтому я обязан и в отношении к в. в. точно так же, как и в отношении к своему отечеству, представить вам верную картину состояния Польши. Я обязан это сделать, особенно после требования, сделанного мне русским послом от вашего имени, образовать конфедерацию. В то время как моя прямота и мой патриотизм заставляли меня ежедневно и настойчиво указывать русскому послу во всем делавшемся здесь то, что я находил противным благу Польши, моему собственному и даже вашему, я никогда не старался поднимать против вас врагов, ни вступать ни в какую политическую связь без вашего ведома, как другие, в пользу которых требовали от меня уступчивости, самой вредной для меня и для моего государства. Я не раскаиваюсь в моем поведении, потому что оно сохранило мне титул испытанного вашего друга; но оно причиною удаления и даже отвращения, питаемого ко мне большею частию моего народа, ибо, не зная всех возражений моих против того, что кажется ему притеснением, он считает меня виновником этого притеснения. Многие магнаты, чтоб оправдать себя пред массою граждан в предпринятом ими из личных видов, нашли полезным для себя уверять, что я желал гарантии и равенства диссидентов с католиками, тогда как в. в. вполне известно, как я сильно желал, чтоб вы не хотели этих двух вещей, и как я отказался взять на себя их проведение. Все конфедерации, уничтоженные силою оружия, и все конфедерации, которые рождаются каждый день, несмотря на постоянные поражения, доказывают всеобщность неудовольствия. Это неудовольствие обнаружится зараз повсюду, если я теперь составлю конфедерацию, основанием которой не будет уничтожение гарантии и ограничение статьи о диссидентах. Смею уверить в. в.. что вместо оказания вам услуги я только увеличу этим существующие затруднения. В самой Варшаве и тридцать человек не подпишутся добровольно на такую конфедерацию. Такое ничтожное число возбудит презрение в провинциях и придаст им дух сопротивляться столь бессильной попытке столицы и короля. Если я для увеличения числа подписей употреблю силу, то это укрепит убеждения народного большинства, что я действую против его желания и интересов и что я объявляю себя его врагом. Когда два года тому назад я указывал на величайшую трудность, которую встретит диссидентское дело, приписали другим побуждениям то, что было только следствием моего знакомства с образом мыслей моих соотечественников. События меня оправдали. Я не изменил правде с самого начала, как не изменил преданности в. в-ству до конца. От вас зависит и для вас важно умирить Польшу, возвратить мне любовь моего народа и чрез это сделаться для вас существенно полезным».

«Было бы неслыханным делом, – отвечала Екатерина, – если бы я добровольно согласилась покинуть то, что можно у меня отнять только силою оружия. Чем более сознаю я обязанности моего положения, чем более я старалась выполнить их в диссидентском деле, тем более я буду виновата, если покину его. Умиротворение Польши и собственная ваша безопасность тесно связаны с успехом моего оружия. Один Бог дает победу, но так как он требует от людей усилий, бодрствования и твердости, которые одни могут ее приготовить, то я не пренебрегу ничем для этого приготовления». Этот ответ был от 26 марта; а 31 марта Екатерина уже подписала инструкцию новому послу в Варшаве князю Михаилу Никит. Волконскому. Перемена посла необходимо предвещала новый способ действия. Перемена посла, каким бы путем ни дошли до убеждения в ее надобности, была ошибкою. Князь Репнин был именно человек, необходимый в Польше в описываемое время. Он отлично знал страну, знал людей и умел обходиться с ними. Пред началом каждого дела он соображал его трудности, выпукло ставил на вид все могущие произойти неблагоприятные последствия; но как скоро убеждался в необходимости действовать или получал решительное приказание от своего двора, то принимался за дело, и уже ни шага назад, ни малейшего колебания. Репнина могли ненавидеть; но его не могли не уважать; при том характере, которым отличалось большинство польских деятелей, именно был нужен человек, которого бы уважали, которого бы боялись, как Репнина. Перемена посла естественно и необходимо возбуждала в поляках мысль, что русский двор готов отказаться от сделанного Репниным и для сохранения приличия отзывает последнего, желая сложить на него вину, показать, что он действовал не так, как ему предписывалось.

«Польша, – говорилось в инструкции Волконскому, – Польша находится в крайнем нестроении и с тенью только бездушного правительства, которое, однако, надобно вам удерживать и ободрять, ибо оно как ни бесплодно теперь для подкрепления наших дел, тем не менее нужно для одной репрезентации и для центра, из которого бы, по крайней мере со временем, можно было подать некоторое оживотворение всему корпусу республики, особливо когда войска наши одержат верх над неустроенными турецкими силами и не допустят их в эту первую кампанию утвердиться в пределах польских, ибо тогда с лучшею надеждою можно будет опять приняться за польские дела и поставить их в желаемое положение для поспешествования войны нашей с турками. Вследствие того поручаем мы вам употреблять все силы и способы к удержанию в публике сей тени польского правительства при короле и при министерстве республики, стараясь придавать ему если не внутренно, то хотя с одной наружной стороны большую верность и почтение в нации, а их самих укреплять и ободрять сильнейшим нашим покровительством, дабы не унывали и не пренебрегали в унынии всеми средствами к спасению отечества.

Мы имеем причину быть довольными нынешними поступками и мыслями короля, а потому и надобно уже вам будет обходиться с ним откровенно и советоваться об общих ваших подвигах к скорейшему успокоению нации и восстановлению в ней порядка, так как в этом теперь до времени состоит главная и единственная цель всех ваших негоциаций. Король, конечно, для собственной пользы готов будет содействовать трудам и успехам вашим и не отречется следовать советам вашим в раздаче зависящих от него награждений. Нам самим нужно, чтоб король мог войти в большую любовь у нации своей, к чему он по ограниченной власти своей не имеет других надежнейших способов, кроме раздачи чинов и наград».

Волконский должен был руководиться шестью генеральными правилами: 1) удерживать польское правительство хотя в одной наружности; 2) изыскивать удобнейшие средства к успокоению Польши; 3) сохранять диссидентское дело в полной его силе и во всем пространстве; 4) утверждать русскую гарантию относительно целости владений республики и неизменяемости постановлений последнего сейма; 5) не допускать поляков до соединения с турками; 6) охранять безопасность короля на престоле. Относительно второго правила замечено, что для успокоения Польши императрица не пожалеет ни труда, ни денег, если цели можно достигнуть без уничтожения гарантии. Волконский должен был стращать магнатов, что если умеренность русского двора не произведет должного впечатления, то обратится огонь и меч не на одних только явных возмутителей, но и на тех, которые скрытно их поджигают. Относительно диссидентского дела Волконский должен был грозить, что им интересуется не одна Россия, но и все протестантские державы, и если вмешаются в него католические державы, то произойдет бедственная для всего христианства война, во время которой католицизм может быть совершенно уничтожен в Польше. Впрочем, послу была указана возможность уступки по диссидентскому делу: «Не входя и не участвуя никак в модификации постановленных диссидентам преимуществ, умалчивать о тех уступках, которые иногда они сами между собою сделать согласятся для скорейшего успокоения и примирения со своими соотчичами».

22 мая Волконский приехал в Варшаву. Он начал дело с того, на чем остановился Репнин, т.е. с Каменца. Король объявил ему, что крепость не будет отдана в руки турок и в случае нападения с их стороны ей приказано будет защищаться. «Полагаясь на слова в. в., – отвечал Волконский, – я буду требовать от польского правительства формального обнадеживания». «Требуйте», – сказал король. Волконский препроводил в министерство проект ноты, в которой требовал обнадеживания, что гарнизону каменецкому приказано будет защищаться от турок, не сдаваться и принять необходимые для обороны меры с помощию и заодно с русскими войсками. Министерство прислало проект ответа, что каменецкому коменданту приказано защищаться в случае нападения и не впускать в крепость никакого войска, не зависящего от республики. Тщетно Волконский настаивал, чтобы в ответе было именно сказано «защищаться против турок», хотя и с выпуском слов «с помощию русских войск и заодно с ними»; поляки не согласились, и Волконский решился не посылать ноты.

Число конфедератов увеличивалось; сообщение Варшавы с главною русскою армиею пресеклось. Видя, что с таким малочисленным русским войском, какое находилось в Польше, нельзя ее успокоить, и зная, что повстанцы стягиваются к Варшаве для нападения на нее, Волконский послал приказание идти к этому городу графу Апраксину из Познани и генерал-майору Чарторыйскому из Торна; но посол не знал, дойдут ли его приказания по назначению вследствие перерыва сообщений; при прибытии Апраксина и Чарторыйского число русского войска в Варшаве должно было простираться до 4000 человек. Король уверял Волконского в неизменной преданности своей к императрице, но относительно успокоения волнений повторял, что этого достигнуть нельзя без уступки в гарантии и диссидентском деле: впрочем, и об этом говорил нерешительно, ничего не обещая и ни в чем не отказывая. Волконский повторял, что уступки никакой не будет и нечего об ней говорить как о средстве к успокоению нации, которая, видя, что правительство остается в небытии, приходит от этого все в большую дерзость. Волконский заметил, что король совершенно зависит от дядей своих и без них ничего начать не смеет. «Впрочем – прибавляет посол, – правда и то, что он сам собою ни малейшего кредита не имеет и предпринять ничего не в состоянии». Чарторыйские пели ту же песню о гарантии и диссидентах; а примас говорил, что Польша не может быть счастлива под королем Пястом, что Станислава-Августа нация ненавидит и без его свержения нет средства ее успокоить. Волконский отвечал ему, чтоб позабыл об этом и думать, Россия не допустит ниспровержения собственного своего дела. Но примас остался при своем мнении и говорил: «Я чистосердечно открыл, как я думаю, а впрочем, исполню все то, что мне будет приказано императрицею». «Изо всех моих с здешними магнатами разговоров, – писал Волконский, – приметил я, что они не хотят ни за что приниматься в ожидании оборота дел наших с турками. Двор и министерство нас чуждаются и показывают пред народом, что никакого сообщения и согласия с нами не имеют, и в самом деле отнюдь мне ничего не сообщают и ни о чем не сносятся».

Волконский смутился; его пугала мысль, что при первой неудаче русского оружия в войне с турками в Польше образуется генеральная конфедерация. В это время, в конце июня, виленский епископ Масальский и воевода поморский граф Флемминг предложили ему проект конфедерации. И эти доброжелатели необходимым условием своей деятельности предположили уступки России в гарантии и диссидентском деле, но представили способ благовидный, именно чтоб вся польская нация обратилась к императрице с просьбою об этой уступке, причем Масальский и Флемминг требовали, чтоб Россия не препятствовала умножению польского войска. Скоро явилось двое других доброжелателей: первый – молодой граф Браницкий, сын известного гетмана, второй – кухмистр коронный граф Понинский, издавна считавшийся преданным России. Они теперь составили проект конфедерации, для успеха которой требовали от России обязательства уступить Польше Бессарабию и Молдавию, если русское войско отнимет эти страны у Турции. Этот Браницкий, как известно, назначен был начальником коронных войск, которые должны были действовать против конфедератов, бывших под начальством Биржинского; Браницкий должен был действовать вместе с полковником князем Голицыным; и так как в польской казне денег не было, то Волконский дал 3000 червонных для отправления этого войска. Но мы видели, что решено было не позволять польскому правительственному войску действовать вместе с русскими; и странно, как Волконский не знал об этом решении из донесений своего предшественника. Не успел Браницкий дойти до Бреста Литовского, как получил приказание немедленно возвратиться со своим корпусом в Варшаву, после чего король прислал за Волконским и объявил ему, что, к сожалению, не мог поступить иначе, не может и объяснить о причине своего поступка. Из 3000 червонных Браницкий издержал 600, которые, таким образом, пропали даром. «После сего образца, – писал Волконский Панину, – сами изволите заключить, сколь постоянно здешнее поведение и какую надежду можно полагать на все клятвы и уверения, кои как ветер переменяются». Разговаривая с кн. Чарторыйским, литовским канцлером, Волконский сообщил ему, что повстанцы собираются в Ловиче и около Варшавы. На это Чарторыйский сухо отвечал, что, может быть, составят они генеральную конфедерацию, и когда Волконский спросил, что же они, Чарторыйские, станут делать в таком случае, ибо генеральная конфедерация будет против короля, следовательно, и против них самих и разорит Польшу, то получил ответ: «Мы не знаем, что с нами будет, а Польша останется всегда Польшею». Тут пришел воевода русский; Волконский спросил у него, какое он сделал распоряжение относительно польских войск, находящихся в Варшаве. Чарторыйский отвечал, что на эти войска надеяться нельзя, ибо они сами говорят, что драться с конфедератами не станут.

26 июля король позвал Волконского обедать и после обеда начал разговор обычными уверениями в преданности своей императрице, а кончил вопросом: не лучше ли союзный трактат и всю последнюю конституцию уничтожить, а на место их сочинить новый трактат? Волконский отвечал, что такие мысли надобно выкинуть из головы, что Россия никогда от трактата не отступит, ибо гарантии просила от императрицы республика чрез торжественное посольство и трактат поставлен на основании этой просьбы. «Все это было сделано силою», – сказал король. «Неправда! – отвечал Волконский. – Такое торжественное посольство не могло быть принужденное». И в то же время король обратился к Волконскому с просьбою, не может ли он помочь ему в крайней бедности, ссудить тысяч до десяти червонных, ибо доходы его все побраны конфедератами и ему почти есть нечего. Волконский дал ему 5000, да прежде у Репнина взял он 13000 червонных. Станислав-Август просил, чтоб эту ссуду содержать в тайне, стыдясь и боясь, чтоб не сказали, что он подкуплен Россиею. Спустя немного времени король попросил еще 5000 червонных, без чего был бы принужден распустить свою гвардию. Волконский дал деньги, зная, что эта гвардия ждет первого случая пристать к мятежникам и случай этот представится, когда король распустит ее по невозможности платить жалованье. В то же время король чрез резидента своего в Петербурге Псарского обратился прямо к императрице с просьбою помочь ему деньгами; Екатерина утвердила выдачу 10000 червонных, сделанную Волконским, отзываясь, что при настоящих огромных издержках русского двора она не может оказать большей помощи.

Относительно плана конфедерации, предложенного виленским епископом Масальским, Панин уведомил Волконского, что «сей затейливый прелат то единое в голове имеет, чтоб каким-нибудь образом допущену и приведену быть в состоянии средством и помощию нашею, не отваживая ни в чем своей персоны, заиграть собственную свою ролю, которая бы ему оставляла свободу по усматриваемым им самим переменным обстоятельствам обращаться во все стороны, так как он по особливой своей легкомысленности оказывался и при всех прошедших делах». Панин уведомлял, что Масальский присылал в Петербург эмиссаров, аббата Бодо и полковника С. Лё, которые привозили предложение составить конфедерацию в Литве. С. Лё отправлен был из Петербурга с ответом, чтоб Масальский переговаривал обо всем с Волконским; а Бодо остался и сделал новые предложения – сойтись с Франциею и вместе с нею восстановить спокойствие в Польше. Панин внушал Волконскому, что Масальского нельзя ставить в чело предприятия, а надобно действовать так, чтоб при движении других благонамеренных и менее его суетно надменных патриотов Масальский шел вместе с этим движением. Гораздо более нравилось в Петербурге предложение Понинского и Браницкого, потому что оба считались людьми испытанной верности. При этом Панин обращал внимание Волконского на данную ему возможность уступки в диссидентском деле: «Надобно, чтоб сами диссиденты добровольно вошли в точное рассмотрение, сохранение всех на последнем сейме приобретенных прав стоит ли того, чтоб покупать его междоусобной войной и своим совершенным разорением; не лучше ли пожертвовать частию выгод для восстановления общей тишины и для обеспечения другой части тех самых выгод. Но слава и достоинство ее и. в. не дозволяют, чтоб внушение о нужде и пользе такого поступка шло от нас; надобно, чтоб диссиденты сами на то попали или же по крайней мере вами чрез третье лицо весьма нечувствительным и искусным образом доведены были». В Петербурге соглашались и на требование Понинского и Браницкого относительно присоединения Молдавии к Польше: присоединение Молдавии к России не считалось полезным, потому что страна эта не в состоянии сама защищаться, а отдаленность ее от русских границ обременит собственно русскую защиту, тогда как присоединение ее к Польше упрочит влияние России в последней: молдаваны православного исповедания, дворянство их составляет особый корпус, который при соединении с Польшей должен выговорить себе под русским покровительством совершенно одинакие права с польским шляхетством. Кроме того, считалось выгодным в настоящую минуту, если бы новая конфедерация, имея в виду обладание Молдавией, вступила с Россиею в явные обязательства против турок и отдала ей Каменец в полное распоряжение на все время войны.

Но польские дела зависели именно от хода этой войны. Когда в августе пришло известие, что русские дела идут плохо, то Чарторыйский, воевода русский, объявил Волконскому: «Не как послу, но как моему старому другу откроюсь чистосердечно, что, кто здесь будет сильнее, того сторону и примем; я отсюда, из Варшавы, не поеду, а королю себя спасать надобно; вы здесь не так сильны, чтоб могли нас защитить».

В сентябре пришли в Варшаву вести о разбитии турок русскими и занятии Хотина, вести эти были встречены неприятно; и разнесся слух, что хотят созвать сенат. Волконский потребовал свидания у короля и получил отказ под предлогом недосуга; посол поехал во дворец в обычный день, в воскресенье, и успел вступить в разговор с королем; Станислав, не объявляя ничего точного о совете, начал старую песню о необходимости менажировать нацию. Ничего не добившись здесь, Волконский отправился к воеводе русскому под видом посещения, потому что тот был болен. Чарторыйский сказал, что созвание сената – необходимое дело для них, им надобно оправдаться пред нацией; конфедераты, считая их русскими приверженцами, разоряют их деревни. Волконский на расставаньи сказал ему, что раскаются они, если следствия совета будут противны России, а при другом свидании сказал прямо, что Чарторыйские ответят всем своим имением. От короля Волконский услыхал старые жалобы, что его ненавидят единственно из-за России, что он открыл против себя злодейский замысел, которого виновники ему известны, но не хотел назвать их по именам. На слова Волконского, что Россия может избавить его от этих врагов, король отвечал, что оставляет дело до удобнейшего времени, но по всем этим причинам должен он показать нации, что все возможное сделано им в ее пользу. Волконский внушал ему, что не только мнимая нация, каковым именем он называет конфедератов, но и никто на свете не удержит его на престоле, если он своим поведением принудит Россию свергнуть его. Король отвечал, что не ожидает этого от императрицы, а будучи поляком, против отчизны ничего предпринять не может. Примас на том основании, что Чарторыйские навезли в Варшаву сенаторов своей партии и потому будут иметь большинство голосов на своей стороне, почитал за лучшее совсем не ездить в совет и приятелей своих к тому же уговорить, а потом, смотря по результату совета, выдать протест, что совет незаконный, ибо рассуждал он о государственных делах, которых решение принадлежит всей республике. Совет, который Волконский называет диваном, кончился 25 сентября и обнаружил последствия отозвания Репнина. Сенаторы постановили: послать к русскому двору с жалобами на князя Репнина, что заключил договор насильственно; в Англию послать с просьбою, чтоб ее министр в Константинополе извинил короля и республику Польскую, что они мира с Портою не разрывали и что все происшедшее было сделано насильно Россиею; королю предоставлено право отправить послов ко всем дворам, к которым заблагорассудит, с такими же жалобами. «Мне кажется, – писал Волконский, – пришло уже время усмирить Чарторыйских; видя, что мы даже и в критических обстоятельствах их щадили, они не только не отстают от своего намерения сделать из Польши активную державу и быть при этом орудиями, но и сильнее прежнего приготовляют к тому способы, стараясь уничтожить последний, договор как непреоборимую к тому препону. Королем так овладели, что он без них шагу ступить не может. Слабость его непомерна, и при всей слабости замыслы быть сильным и властным в государстве также непомерны; зная же, что мы до этого не допустим, идет против нас, а Чарторыйские ему натолковали, что мы никогда не свергнем его с престола. Я осмелюсь представить свое мнение, не полезно ли было бы постращать короля от вас, что мы решились, если он не исправится, свергнуть его с престола; а так как Чарторыйские уверяют его, что прусский король не допустит до этого низвержения, то не худо бы склонить и прусского короля сделать подобный же отзыв; а непременно надобно принять скорые меры против сумасбродства Чарторыйских и французских интриг». Но кроме необходимости постращать короля Волконский представлял еще необходимость конфедерации, которая бы действовала в русских видах, и требовал для нее 300000 рублей. «Если это начинать, – писал он, – то непременно в ноябре, чтоб до весны к концу можно было привести».

Если Волконский в петербургском Совете поднимал вопрос о Польше нарочно для того, чтоб призвать к ответу Панина и Репнина; если принял место последнего в Варшаве с уверенностию, что противоположным поведением сумеет поправить дело, испорченное Репниным, то теперь он был сильно наказан за это, будучи принужден принять поведение и тон Репнина, принужденный оправдывать своего предшественника.

1 октября Волконский сообщил Панину о своем разговоре с королем. «Не стыдно ли вашему величеству, – говорил посол, – приписывать насилиям князя Репнина все, сделанное на последнем сейме, когда вы знаете, что все это одобрено императрицею; да зачем же вы сами с сеймом ратификовали дело. Пусть частные люди боялись какого-нибудь насилия от князя Репнина, на которое, впрочем, он бы не мог решиться без позволения своего двора; но ваше величество чего боялись? Ведь вас князь Репнин не взял бы. Притом, для чего вы молчали до сих пор? А теперь, когда особенно должны быть благодарны России за избавление от турок и от своих внутренних злодеев, вы вздумали заводить с нею разрыв, жалуясь на князя Репнина, требуя вывода русских войск, которые одни поддерживают вас на престоле, и посылая министров к таким дворам, которые стараются вас погубить; до сих пор вы называли конфедератов фанатиками, а теперь сами говорите их языком, будто вера и вольность потрясены в Польше нами. Оставляю на собственное рассуждение вашего величества, что наш двор должен заключить о вашем поведении и какие могут из того произойти для вас следствия; я скажу только, что те, которые ведут вас в эту бездну, не будут в состоянии избавить вас из нее, и вы раскаетесь, но, может быть, поздно». Король сначала остолбенел, но потом, оправившись, начал уверять в своей преданности к императрице и закончил по обыкновению заявлением, что, как поляк, должен был доказать нации попечение свое о ее благоденствии. Волконский заметил после этого, что король не унывает, но веселее и довольнее прежнего; и когда посол повторил ему представления свои о погибели, в которую ведут его Чарторыйские, и прибавил, что и прусский король советует ему чрез Бенуа держаться России и поэтому не может быть доволен настоящим его поведением, то король на это ничего не отвечал, а только, улыбнувшись, пошел прочь. Чарторыйские же явно перед всеми отзывались, что они никогда на такой твердой ноге не были. как теперь; когда же им говорили, что Россия не поблагодарит их. то воевода русский отвечал: «Правда, что первый удар может быть для нас очень чувствителен, но время все успокоит». Они сами были уверены и сторонников своих уверяли, что прусский король вовсе не истинный друг России. Король начал громко говорить против России, а главный крикун между королевскими советниками вице-канцлер Борх проповедовал везде, что последнее сенатское совещание есть самое счастливое событие для Польши и составляет эпоху в национальном благополучии. Однажды епископ куявский заметил Борху, что они и себя губят и других в погибель влекут, действуя явно против России, от которой одной Польша может ожидать помощи; особенно безрассудно раздражать Россию теперь, когда она взяла верх над турками. Борх отвечал, что России бояться нечего; хотя она и победила турок в эту кампанию, то, конечно, будет побеждена в будущую; да если бы этого и не случилось, то вся Европа, чтобы воспрепятствовать усилению России, вступится за Польшу, особенно Австрия, которая, верно, не будет смотреть сложа руки на победы русских над турками и вступится за Польшу; Борх прибавил, что Россия, имея силу в руках, не посмеет, однако, тронуть ни их лично, ни имений их, ибо до сих пор ничего им не делает.

В это время Станислав-Август писал Жоффрэн: «Есть люди, которые засвидетельствуют, что в раннем детстве у меня было предчувствие великого возвышения. Ставши королем, я сказал: увидите, что скоро меня постигнут страшные беды. Все, что я ни предприму, будет испорчено и наполовину разрушено; но я переживу беду, снова построю, выплыву наконец, и та же надежда оживляет мое сердце и теперь, хотя нахожусь в величайшем затруднении. Мои дела идут страшно дурно, но я говорю: теперь Бог должен меня вывесть из беды, в ожидании чего будем исполнять свою обязанность. И я исполнил свою обязанность, подписавши сенатское решение, по которому назначено торжественное посольство для принесения русской императрице жалобы на все то, что делалось здесь в продолжение двух с половиною лет против моей воли человеком, который действовал ее именем, но, как видно, давал ей ложные сведения. Я не должен предполагать, чтоб императрица могла рассердиться на меня за это; но если она осердится, то я пострадаю за этих самых конфедератов, которые разоряют мои владения, похищают мои доходы, и некоторые стремятся отнять у меня корону и даже жизнь. Но нет нужды; мужество и терпение, и все это кончится хорошо». Примас рассказывал Волконскому, что король отправил француза С. Поля в Версаль в качестве своего агента; в мемориале, который повез С. Поль, говорилось, что король объявит себя против России, если Франция возьмет его под свое покровительство: мемориал этот был подан Шуазелю, вследствие чего и началась настоящая суматоха. Волконский не отвечал за правду этого известия, тем более что примас не любил короля; но Подоский уверял, что знает о деле чрез верный канал, и обещал доставить копию с мемориала.

Панин писал Волконскому, что примаса надобно держать в железных рукавицах. Разумеется, что Россия составляет его единственную надежду, и потому он ей предан, но, с другой стороны, он душою и сердцем предан саксонскому дому. Понятно, что в Петербурге были очень недовольны сенатским совещанием; положено было не допускать князя Огинского, назначенного к отправлению в Петербург с жалобами на князя Репнина; и Панин писал Станиславу-Августу два письма – от имени императрицы и своего – с теми же представлениями, какие делал ему изустно и Волконский. Между тем деньги на благонамеренную конфедерацию были приготовлены. Панин писал Волконскому, что императрица считает необходимым привлечь короля к этой конфедерации и к России, но старики Чарторыйские должны быть исключены и все их значение в народе должно быть уничтожено вместе с надеждою восстановления этого значения когда-либо впредь. Надобно привлечь Мнишка и Потоцких, но нельзя позволить им низвергнуть короля. В случае же крайности, если бы Станислав-Август легкомыслием, непостоянством и безрассудностию делался невозможным на престоле, то необходимо, чтоб низвержение произведено было Россиею, чтоб новый король был Пяст и возведен также Россиею, чтоб Франция не могла показать свету, что русское дело возведения Понятовского не могло быть прочно, не могло устоять против подкопов Франции по недостатку внутренних сил самой России. Так необходимо поступать и вследствие соглашений с Пруссиею, и вследствие того, что русское влияние в Польше подвергнется сильной опасности вследствие возведения на престол саксонского курфирста, ибо Саксония по положению своему между соперницами Австриею и Пруссиею и по отношениям к Франции будет часто переходить из союза в союз, увлекая за собою и Польшу то в ту, то в другую сторону, что никак не согласно с независимою Северною системою, однажды навсегда принятою ее и. величеством.

Письма Панина не подействовали на короля; Волконский не нашел в нем ни малейшей перемены после их прочтения; Станислав-Август твердил, что должность требовала от него показать нации свое попечение об ней и что надобно ему также нажить и хорошее имя на свете. Когда Волконский спросил, надеется ли он остаться на престоле хотя недолго, если императрица отнимет от него свою руку, то он на это ничего не сказал, а только пожался . Каждый день король держал у себя совет, состоявший из дядей Чарторыйских и наперсников, т.е. маршала Любомирского, бывшего канцлера Замойского и вице-канцлера Пршездецкого и Борха. В конце ноября Волконский ездил к королю с требованием, чтоб отстал от своих советников, окружал бы себя добрыми патриотами и людьми беспристрастными, каковы, например, граф Флемминг, Браницкий, которые отечество любят, ему, королю, преданы и фамильных интересов не имеют, не похожи в этом отношении на Чарторыйских, которые имеют причину усиливать замешательства, ибо если бы они довели его до того, что императрица отняла бы от него руку помощи и он лишился короны, то они нисколько не замедлили бы пожертвовать им в пользу князя Адама и маршала Любомирского. «Они мне родня, – отвечал король, – отстать от них я не могу, а буду поступать по желанию вашему». Волконский стал выговаривать королю за недостаток откровенности, за скрытие от него намерения созвать сенат и постановить известное решение. Король сказал на это: «Мы тогда на нитке висели, и слава Богу, что война приняла такой благоприятный оборот». «Но разве вы бы спаслись, – возразил Волконский, – если бы турки нас побили, и какую бы пользу принесло вам решение вашего совета? Вам известно, что нация вас ненавидит и держитесь вы на престоле одними нашими войсками». «Предпочитая всему обязанности патриота, – отвечал король, – я обязан был сделать что-нибудь в пользу нации». «Кого вы под нацией разумеете, – спросил Волконский, – не тех ли, которые против вас взбунтовались под предлогом веры и вольности и от которых императрица вас защищает? У них ваш поступок не возбудил ни малейшей благодарности; да если бы и возбудил, если бы возмутители к вам пристали, то неужели бы вы взяли вместе с ними оружие против своей благодетельницы?» «Оружия не взял бы, – отвечал король, – а стал бы их уговаривать и склонять к успокоению». На другой день Волконский отправился к Понятовскому вместе с Бенуа, который именем своего государя советовал не терять дружбы русской императрицы, ибо от нее одной зависит его королевское благополучие. Станислав-Август отвечал и Бенуа, что он ничего противного императрице не делает, а поступает, как велит ему долг, который он всему предпочитает.

Волконский переслал в Петербург на одобрение планы новой конфедерации; но Панин известил его в начале декабря, что надобно подождать, тем более что Молдавия завоевана без поляков. Относительно королевского поведения надобно также подождать, посмотреть, какое впечатление на зыбкий дух Станислава-Августа произведет непринятие императрицею посольства Огинского. Еще до получения этого ответа от Панина Волконский 13 декабря был приглашен королем, который начал ему говорить: «Бенуа именем своего государя предлагает дружеский совет, чтобы я искал прибежища только у одной императрицы. Я не желаю сделать что-либо противное; но, не зная, о чем идет дело, не могу слепо вам в руки отдаться». «Дело идет о том, – отвечал Волконский, – чтоб удержать вас на престоле и успокоить Польшу. Ее и. в-ство, видя неожиданное ваше поведение и зная, что вы принуждены так поступать своими хитрыми советниками, по своему великодушию не отреклась еще от забот о вашем избавлении, а исключила только советников ваших из своего покровительства. Вашему величеству надобно этим воспользоваться и, не теряя времени, подумать о себе, оставя злых советников; я не могу с вами изъясняться о мерах, которые мы предпринимаем для вашего избавления, пока не увижу, что вы отстали от этих советников и только в покровительстве императрицы ищете себе спасения, ибо иначе советники ваши об этих мерах знали бы и препятствовали им». «Чарторыйские, – отвечал король, – мне родня, и отстать от них я не могу; я не могу также обещать исполнять во всем вашу волю; вы, может быть, захотите уничтожить все полезные постановления, сделанные для Польши в мое царствование?» «Дядей своих вы можете почитать как родственников и в делах советов их не слушать и не спрашиваться с ними, – отвечал Волконский. – Императрица от договора своего с Польшей и диссидентского дела не отступит, о гарантии же сделает изъяснение, что она вовсе не опасна для польской самостоятельности; дядей ваших она навсегда лишила своего покровительства». «Да кто же будут нашими приятелями, – спросил король, – разве Потоцкие, которые оказались против вас такими неблагодарными?» «Не знаю, – отвечал Волконский, – благодарны Потоцкие или нет; знаю одно, что Чарторыйские неблагодарны и что Потоцкими жертвовали мы несколько раз для возвышения Чарторыйских». «Что ж вы сделаете с Чарторыйскими, – спросил король с жаром, – неужели и их возьмете, как Солтыка?» «И за это не ручаюсь, – отвечал Волконский, – если они не переменят поведения». «В таком случае лучше уж и меня самого взять, – сказал король и покончил словами: – Я надеюсь, что императрица по великодушию своему не принудит меня отстать от своей родни». Тут же была речь и о медиации: король предложил взять в посредницы какую-нибудь католическую державу, Францию или Австрию, ибо дело идет о вере. «О вере, – отвечал Волконский, – дело вовсе нейдет, и в медиации нужды нет; между императрицею и вашим величеством посредников не нужно, потому что вы ею одною возведены на престол и поддерживаетесь на нем; а между Россиею и бунтовщиками, которых вы называете нациею, медиация невозможна».

Между тем польский резидент в Петербурге Псарский дал знать королю, что русский двор намерен совершенно отступиться от гарантии и согласиться на исключение диссидентов из законодательства, если они сами добровольно пришлют о том с просьбою в Петербург. Король показал Волконскому депешу Псарского. Посол отвечал, что об отступлении от гарантии никакого повеления не имеет, гарантию можно только изъяснить чрез декларацию или новый дополнительный трактат; что же касается диссидентов, то думает, что если бы они сами добровольно пожелали отказаться от каких-нибудь прав, то затруднения в этом со стороны русского двора не будет. Король, услыхав о дополнительном трактате, пришел в восторг. «Прекрасно, – сказал он, – надобно работать!» Но Волконский умерил его восторг, заметив, что прежде всего надобно получить удостоверение, что Чарторыйские и прочие советники королевские будут отстранены от содействия и что впредь король будет раздавать награды не по их представлениям, а по совету с ним, послом. «Лучше дам себя в куски изорвать, чем на это соглашусь», – отвечал король с жаром. «В таком случае, – сказал Волконский, – если нужда дойдет до конфедерации, то мы принуждены будем составить ее и без вашего величества». «Не лишу я своих советников доверенности, – продолжал король, – потому что если бы я их от себя отдалил, то нация увидела бы, что я их бросил за их враждебность к России». «Из этого выходит, – сказал Волконский, – что ваше величество и сами стараетесь показать себя врагом России; а по-моему, вы крепче сидели бы на троне, если бы нация уверилась, что вы с нами». Король, увидев, что проговорился, не отвечал ни слова.

Вместе с Волконским уговаривал Станислава-Августа держаться России и прусский министр Бенуа: Фридрих II продолжал играть роль верного союзника России. Но мы видели также, что он тяготился иногда этим союзом, смотрел с досадою на действия России в Польше в пользу диссидентов, что могло слишком усилить здесь русское влияние; Фридриха раздражала мысль, что между союзниками нет равенства, что он служит русским целям, не говоря уже о том, как раздражало его желание русского двора навязать ему свою Северную систему, в которой он не видел никакого практического смысла, видел одно стеснение для себя. Усиление польских волнений, война конфедератская, наконец, война турецкая увеличивали затруднения прусского короля: по союзному договору надобно было помогать России по крайней мере деньгами; надобно было хлопотать, чтобы как можно скорее прекратились и польские волнения, и турецкая война; последней Фридрих сначала очень боялся, предполагая важные последствия, европейскую войну, из которой выйти подобру-поздорову считал он большим счастием. Но во всяком случае он крепко держался русского союза, который один давал ему обеспечение. Король в письме к Екатерине выразил желание воспользоваться статьею договора 1764 года и возобновить союз до истечения осьмилетнего срока. Императрица отвечала, что очень охотно принимает предложение о возобновлении союза, который «при настоящих обстоятельствах может быть еще полезнее для обеих держав и еще важнее для целой Европы». В том же письме Екатерина открывалась своему «самому верному союзнику», что оставляет на известное время Польшу в ее политическом усыплении, наблюдая только за тем, чтоб постоянные разбои не превратились в общее восстание.

Несмотря, однако, на то что Екатерина в своих письмах к Фридриху продолжала выражать самое сильное желание насчет возобновления и усиления союза, дело затянулось от января до октября 1769 года. В Петербурге между некоторыми значительными лицами существовало убеждение, что настоящая система прусского союза вовсе не так выгодна, как прежняя система австрийского, основанного на отношениях обеих империй к Турции. Настоящая турецкая война доказывала это очевидным образом: при австрийском союзе ее или бы не было, или турецкие силы были бы отвлечены австрийскими войсками. Фридрих знал хорошо о существовании в Петербурге приверженцев австрийского союза, боялся свержения Панина и перемены политики, поэтому предложил возобновление или, собственно, продление союза, и в то же время в Берлине приготовлена была записка, в которой доказывалось, что для России прусский союз выгоднее австрийского: союз России с Австриею поведет к союзу Пруссии с Франциею; но при этом Россия не может получить деятельной помощи от Австрии, которая будет бояться нападения Франции в Италии и Нидерландах; напротив, прусский союз очень выгоден, ибо Пруссия и Дания будут сдерживать Швецию. Существование сильных возражений против прусского союза, естественно, заставляло приверженцев его и саму императрицу быть требовательными, заставляло их желать получить от Пруссии как можно более выгод и обеспечений, чтоб иметь возможность выставить всю пользу союза с нею; Панин поэтому требовал от Фридриха больших обязательств, особенно в случае общей войны. Эти требования раздражали Фридриха: он опять увидал нарушение равенства, стремление русского двора получить от Пруссии больше, чем сколько он мог ей дать. Наконец 12 октября возобновлен был союзный договор на 8 лет, считая этот срок с 31 марта 1772 года. Вторая секретная статья договора была дополнена условием, что, если саксонский двор отправит войско в Польшу для достижения своих видов, русская императрица будет вправе потребовать от прусского короля, чтоб он противопоставил свое войско саксонскому или вступил бы с войском в Саксонию, смотря по обстоятельствам. Третья секретная статья была выражена так, что в случае нападения шведов на Россию и в случае ниспровержения конституции 1720 года прусский король обязывается сделать диверсию на шведскую Померанию. По поводу этой статьи сохранилась любопытная записка императрицы гр. Панину: «Не лучше ли бы было не называть шведской Померании, потому что приобретение последней даст прусскому королю гавани столь же удобные, как и Данциг, следовательно, даст возможность завести флот на Балтийском море. Прошу вас наставить меня, если я ошибаюсь. Но я не раз от вас слыхала, что Данциг или равный ему пост, как, например, Стральзунд, в прусских руках нам будет вреден. Можно было бы сказать о диверсии, не называя шведскую Померанию». Разумеется, Екатерина не ошибалась: но Панину было легко доказать, что, хотя бы и не упоминалась шведская Померания, диверсия могла быть сделана только в эту область. Беспокоились относительно Померании и перестали беспокоиться о Саксонии, выговорили право требовать, чтоб Фридрих вступил с войском в Саксонию. Фридрих торжествовал: его не будут больше раздражать заступничеством за Саксонию: Северная система исчезла при первом обнаружении реальных отношений, хотя в Петербурге продолжали думать, что она существует.

Только русский союз мог дать Фридриху твердую опору, обеспечение, и потому понятно, что все старания Франции и Австрии отвлечь его от этого союза остались тщетными. С Франциею вследствие ее заискивания он возобновил дипломатические сношения, но постоянно относился к ней с холодным презрением, как относятся к постаревшей красавице, которая потеряла прелести и сохранила смешные претензии. С Австрией он сближался охотно, ибо прежде всего желал предупредить сближение ее с Россиею; он хотел Австриею стращать Россию, сдерживать последнюю, становиться посредником между двумя империями и употреблять обе орудиями для достижения собственных целей, что ему вполне и удалось.

В половине 1768 года Франция завязала дипломатические сношения с Пруссиею под предлогом заключения торгового договора. Чтоб привлечь Фридриха на свою сторону, Шуазель дал ему знать, что Франция не будет против присоединения к Пруссии Данцига и Гамбурга. В начале 1769 года приехал в Берлин французский посланник герцог де Гинь; прусским посланником в Париж отправился полковник Гольц и дал знать своему королю, что Шуазель предлагает Пруссии Вармию и Курляндию. Но Фридрих смеялся над этими предложениями, зная, что он может получить хорошую добычу из Польши, только не посредством Франции; и ее посланник в то же время доносил своему двору, что прусский король замышляет великое предприятие относительно польских дел еще прежде, чем во Франции, в Австрии почувствовали потребность сблизиться с Пруссиею в видах сдержания России. В самом начале 1768 года Кауниц подал Марии-Терезии записку, в которой говорил, что Австрия могла не вмешиваться в польские дела, пока они не затрагивали политической системы Европы вообще или соседних с республикою держав в особенности. Теперь этот случай настоит: Россия посредством гарантии будет располагать исключительно всеми делами Польши и сделает ее, подобно Курляндии, русскою провинциею. Для Австрии опасно возбудить войну, в которой она должна будет принять участие, или сделать какой-нибудь шаг, могущий унизить ее достоинство; но опасности не было бы, если б можно было получить уверенность в короле прусском. Есть возможность думать, что прусский король не только не воспротивится никакому предприятию, имеющему целью сдержать Россию, но еще будет рад, если другие сделают то, чего он сам по обстоятельствам сделать не может. Кауниц советовал обратиться к прусскому королю, не согласится ли он вместе с Австриею предложить польскому сейму также и свои гарантии свободных учреждений Польши: это сдержит Россию, ибо не ей одной будет принадлежать ручательство, она должна будет поделиться своим влиянием с двумя другими соседними державами. Таким образом, Россия одна не могла покончить своих вековых распрей с Польшею; в Вене составлен был план раздела влияния между тремя соседними державами; план раздела территории не заставил себя дожидаться и приведен был в исполнение непосредственно благодаря турецкой войне. «Война между Россиею и Турциею, – говорит Фридрих II, – переменила всю политическую систему Европы; открылось новое поле для деятельности; надобно было не иметь вовсе никакой ловкости или находиться в бессмысленном оцепенении, чтоб не воспользоваться таким выгодным случаем. Я читал прекрасную аллегорию Боярдо; я схватил за волосы представившийся случай и с помощью переговоров достиг того, что вознаградил свою монархию за прошлые потери, включивши польскую Пруссию в число моих старинных областей».

Таким образом, Фридрих, оправившись от первого впечатления, произведенного на него известием о войне между Россиею и Турциею, увидал в ней выгодный случай для распространения своих владений. Кауниц увидал в ней также выгодный случай, который может «переменить политическую систему Европы», разумеется, к выгоде Австрии. Австрийскому канцлеру раз удалось уже переменить эту политическую систему, удалось соединить два искони враждебных государства, Австрию и Францию; отчего же теперь не удастся соединить Австрию и Пруссию и достигнуть того, к чему не привела Семилетняя война вследствие смерти Елисаветы русской, – возвратить Силезию! Тройной союз между Австриею, Пруссиею и Турциею сдержит Россию, причем для скрепления этого союза Фридрих уступит Силезию Австрии, а сам за это возьмет Курляндию и часть Польши да может еще получить деньги от Порты: Фридрих должен на это согласиться, ибо при своем уме не может же он не видать, как вредно для него содействовать усилению России. Итак, в конце концов должна поплатиться Польша, ничья вещь (res nullius), запасный магазин Восточной Европы. Император Иосиф II не разделял с Кауницем надежды относительно успешного исполнения этого плана: он не думал, чтоб Фридрих предпочел союз с Австриею и Турциею русскому союзу; не думал, чтоб прусский король променял Силезию на Курляндию и часть Польши; по мнению Иосифа, Фридрих мог променять Силезию только на Саксонию. Но император также признавал необходимость попытки сблизиться с Пруссиею, и эта попытка могла скорее всего произойти посредством личного свидания Иосифа с Фридрихом. Последний охотно соглашался на это свидание. «Пруссия, – говорит он в своих записках, – должна была бояться, чтоб ее союзница (Россия), ставши слишком могущественною, не захотела со временем предписать ей законы, как Польше. Венский двор должен был опасаться почти того же самого. Эта общая опасность заставила на время забыть прежнюю вражду». Свидание Иосифа с Фридрихом последовало в силезском городе Нейссе в августе 1769 года.

«Король, – писал Иосиф матери, – осыпал нас учтивостями и выражениями дружбы; это гений, говорит он чудесно, но в каждом слове проглядывает плут. В разговорах его высказывался страх пред русским могуществом, страх, который ему хотелось внушить и нам. Он мне говорил о наших греках в Венгрии (православных славянах), сказал, что наши купцы этой религии в Бреславле задали публичный праздник в честь русских побед; говорил, что надобно с ними хорошо обходиться, обнаруживать терпимость, чтоб они не привязались еще больше к России и не завели смуты. Он мне сказал: чтоб сдержать Россию, вся Европа принуждена будет вооружиться, ибо Россия овладеет всем. Государь, отвечал я ему, в случае всеобщей войны вы в авангарде, и потому нам можно спать спокойно. Будучи безопасны с нашей стороны, вы сделаете с русскими все, что вам угодно. Он с этим не согласился, признался, что боится русских и союз с ними ему необходим, хотя и тяжел».

По словам Фридриха, Иосиф дал ему ловко заметить, что он не имеет столько влияния над матерью, чтоб мог исполнять свои желания, но не скроет, что при настоящем положении дел в Европе ни он, ни Мария-Терезия никогда не позволят, чтоб русские удержали за собою Молдавию и Валахию. В Петербург Сольмсу Фридрих писал о свидании: «Император очень любезен и необыкновенно учтив. Он меня уверял в самых сильных выражениях, что забыл навсегда о Силезии. Я принял уверения, как они того заслуживают. Я обратил его внимание на Россию; он мне признался, что русская императрица – великая женщина, gran cervello di regina, по его собственному выражению. Это человек, пожираемый честолюбием; он питает какое-нибудь великое намерение; теперь он сдерживается матерью и с нетерпением сносит иго; как скоро он от него освободится, то сделает какой-нибудь важный шаг. Мне было невозможно проникнуть, что он именно имеет в виду: Венецию, Баварию, Силезию или Лотарингию. Но можно безошибочно положить, что Европа будет в огне, как скоро он сделается независимым государем». Фридрих велел Сольмсу сообщить свое письмо Екатерине.

Австрию Фридрих стращал Россиею, Россию – Австриею, писал Екатерине, что венский двор не вмешается в польские дела, пока русские войска будут действовать удачно против турок, но при первой неудаче Австрия будет стараться посадить на польский престол одного из саксонских принцев, именно герцога Альберта тешенского. Легко понять, с каким вниманием следил Фридрих за военными действиями. 30 августа (н. с.) он писал Сольмсу: «Хотя надобно было постоянно предполагать, что турки употребят усилия для спасения Хотина, признаюсь, однако, что я не ожидал такого скорого снятия осады. Как бы то ни было, теперь надобно смотреть на следствия этого отступления, будет ли решительная битва между русскими и турками. Я этого желаю для блага русского дела; мне кажется даже, что этого надобно желать тем более, что от дальнейшей отсрочки сражения русские могут потерпеть недостаток в продовольствии. Не скрою от вас, что, по моему мнению, кн. Голицын слишком медлил взятием этой крепости, и если случится несчастие с его войсками, то он должен будет винить в этом одного себя и недостаток живости в преследовании выгод, которые он получил над турками в последнее время».

Австрия объявила петербургскому двору, что будет соблюдать нейтралитет в войне между Россиею и Турциею. Франция ничего не объявляла и продолжала употреблять все средства вредить России, избегая, впрочем, огласки и явного разрыва. Она хотела пользоваться тем, что считала ошибкою России; последняя, видя сопротивление своим планам в короле и Чарторыйских, образовала Радомскую конфедерацию; но конфедераты соглашались действовать в видах России только в надежде, что она позволит им свергнуть Станислава-Августа; когда же увидали, что Россия непременно хочет удержать на престоле Понятовского, то обратились против нее; и во Франции смотрели на Барскую конфедерацию, как на Радомскую же, только обороченную в противную сторону вследствие объявления России, что будет поддерживать Понятовского. Шуазель считал этот оборот дела благоприятным для Франции и полагал необходимым поддерживать Барскую конфедерацию, но, мало надеясь на поляков, он поднял Турцию против России и старался затянуть войну, помогая Порте разными средствами. Он отправил в Константинополь драгунского полковника Валькруассана и написал ему в инструкции: «Нужда, какую имеют турки в советах для направления их деятельности, внушила королю желание, чтоб г. Валькруассан нашел какое-нибудь средство получить влияние на их решения. Если предрассудки и гордость турок сделают этот план невозможным, то пусть г. Валькруассан станет в челе барских конфедератов или одного из их отрядов. Намерение короля состоит в том, чтоб г. Валькруассан оказал всевозможные услуги делу турок против России». В депеше Шуазеля к Жерару, французскому поверенному в делах в Данциге, говорилось (19 и 28 февраля): «Король истинно интересуется судьбою Польши, и вы в этом отношении не можете ничего преувеличить в разговорах своих с патриотами, лишь бы вы ограничивались общими местами, которые не обязывают вас ни к чему, и лишь бы только вы всегда давали им чувствовать, что жалкие и бессвязные действия польской нации, которая сама не умеет помочь себе, не дают и друзьям ее средств помочь ей. Вы должны говорить, что полякам надобно согласиться между собою, уговориться с татарами и турками, которые взялись за оружие в интересах республики. Патриоты должны чувствовать, что с этих пор только от оружия должны зависеть спасение, независимость, самое существование республики. В настоящих обстоятельствах самый главный предмет – это делать всевозможное зло русским, не стесняясь каким-нибудь временным неудобством, могущим от этого произойти. Эта политика составляет часть великих видов, входящих в настоящую систему короля… Легкомыслие поляков, их несогласие между собою, их народный характер не позволяют надеяться с их стороны никакого усилия против России, сколько-нибудь значительного; мы можем полагаться только на турок и татар, и все наши советы и виды должны иметь целию облегчение успеха последних».

И явные отношения петербургского и версальского дворов не отличались дружелюбием. Русский поверенный в делах Хотинский по предписанию Панина должен был сделать любопытное объявление герцогу Шуазелю, что русский двор чувствует большую неприятность от постоянного перехватывания депеш из Петербурга к русскому поверенному в делах при версальском дворе и обратно; перехватываются даже частные письма и заказы двора. Хотинский должен был спросить Шуазеля, какая же польза после того от пребывания русского поверенного в делах во Франции и французского – в России: Россия и Франция не в таком положении, чтоб нуждались в сохранении только внешнего приличия. Шуазель дал честное слово, что депеши перехватывались не во Франции: если бы они даже вскрывались во Франции, то зачем же их удерживать? В то же время пришло известие, что французский посланник в Лондоне Шателэ самым неприличным образом перехватил место у русского посланника графа Чернышева. Когда Хотинский жаловался на это Шуазелю, тот отвечал: «Не понимаю, с чего Россия вздумала теперь оспаривать у Франции первенство. Не по слухам, но по собственному опыту я знаю, что послы императрицы Елисаветы уступали место послам французским, я сам был послом в Вене, когда там был покойный Кейзерлинг, который никогда не спорил со мною за место и садился ниже меня. Франция уже занимала важное место в Европе, когда Россия была вовсе не известна, и было бы несправедливо, если б теперь Россия отняла у нее это место. Когда русские государи назывались только царями, то не имели притязаний на первенство, и только с тех пор, как им уступили императорский титул, явились затруднения, вероятно, потому, что под императором разумеют главу государей. Но Франция не имеет обязанности уступать, потому что она не нуждается в России, и если последняя будет упорствовать в своих претензиях, то мы разом покончим с этими спорами, отнявши у русской государыни императорский титул: король объявит об этом манифестом, Испания последует нашему примеру. Мы сделали глупость, уступивши титул; но мы поправим дело однажды навсегда». Хотинский отвечал, что Россия не претендует на первенство и в то же время не уступает его, требует только равенства. «Такое равенство невозможно, – возразил Шуазель, – где есть первый, там непременно должен быть второй».

Франция находилась в тесном союзе с Австриею, и Шуазель счел нужным высказать свои взгляды в мемуаре, который он передал австрийскому послу при французском дворе графу Мерси: «Франция не из фантазии какой-нибудь находится во враждебном отношении к России. Государыня, царствующая в Петербурге, с первых месяцев своего правления обнаружила свою честолюбивую систему; нельзя было не увидать ее намерения вооружить Север против Юга. Одно из оснований нашего союза с Австриею состоит в избежании по возможности континентальной войны; но если б состоялся северный союз, руководимый Россиею и Пруссиею и оплачиваемый Англиею, то Австрия и Франция необходимо были бы затруднены и должны были бы вести значительную сухопутную войну. Итак, надобно было стараться всеми средствами остановить такой опасный союз, а для этого надобно было занять скорее Россию, чем Англию, которая жила смирно. Русская императрица услужила нам, завлекшись в предприятия не по силам. Швеция не вступит в союз против Франции и венского двора. Швеция будет сдерживать Данию. Несчастная Польша терзает сама себя; русские заняты Портою и Польшею и могут быть только в тягость своим союзникам; король прусский, который, конечно, хочет войны, чтоб ловить рыбу в мутной воде, не посмеет тронуться, сдерживаемый Австриею. Итак, лучше всего для нашего союза, чтоб турецкая война продолжалась еще несколько лет с ровным успехом для обеих сторон, пусть ослабляют друг друга, и если мы выиграем время, то все будет в нашу пользу».

В Вене не разделяли этого взгляда. Кауниц отвечал: «Турецкая война, к несчастию, взяла такой дурной оборот и так мало надежды на лучшее будущее, что лекарство не уменьшило, а значительно увеличивало болезнь и опасность, ибо по всему видно, что будущая кампания не будет благоприятнее для турок и они будут принуждены заключить поспешный мир, поплатившись Азовом, Таганрогом, даже Очаковом и Крымом; если это случится, то могущество Турции рушится, а Россия, наоборот, поднимется на степень державы, самой страшной для всех других континентальных держав. Следовательно, страшный риск заключается в продолжении войны между Россиею и Турциею. Честолюбивая душа русской императрицы может быть сдержана только страхом опасности, которой она подвергается, если не положит пределов своим обширным планам; для этого мы собрали в Венгрии и Трансильвании войско, которое сначала не было значительно и представляло только меру чисто охранительную; но потом мы его достаточно пополнили, чтоб заставить Россию подумать, а в случае нужды и употребить его более серьезным образом».

В конце августа в Версали получено было известие, что русские корабли, назначенные в архипелаг, прошли Ламанш. Когда после этого Хотинский приехал к Шуазелю, тот встретил его с обычною своею живостию, с веселым лицом и сказал с улыбкою: «Ну, вы можете сесть на ваш флот». Хотинский сказал, что в случае подлинности слуха о проходе эскадры чрез Ламанш он надеется, что в опасных и нужных обстоятельствах русским кораблям не будет отказано убежище во французских гаванях. «Я доложу об этом королю, – отвечал Шуазель, – и надеюсь, что в помощи флоту в здешних гаванях отказа не будет». По поводу этого разговора Хотинский писал Панину: «Признаюсь, что такое скромное поведение и отзывы дюка Шуазеля меня удивили, да и во всем нашел я в нем нового человека, вид его был тихий, ласковый, смирный и больше обыкновенного учтивый. Он показался мне как будто устрашенным, и чаятельно реченная новость так его ошибла, что он еще не опомнился, когда со мною о ней говорил. Здешнее министерство постоянно думало, что снаряжение наших эскадр останется столь же бесплодным, как и датских кораблей: погулявши по Балтийскому морю и давши этим сильную острастку шведам, возвратятся домой». Шуазель был, по-видимому, очень учтив и спокоен: но Хотинский узнал, что немедленно по получении известия о проходе эскадр отправился из Версаля курьер в Константинополь. Прусский посланник барон Гольц пересказал свой разговор с Шуазелем. «Слышали вы о новом феномене, о русском флоте? – спросил его министр. – Вот и новая морская держава появилась!» Между членами дипломатического корпуса только и было речей, что о русской эскадре; удивлялись, как в такое короткое время Россия могла изготовить 20 кораблей, что и Франции было бы трудно. Хотинскому пересказали следующий отзыв Шуазеля: «Это предприятие романично, но нельзя не признать, что оно имеет основание и на него хорошо смотрят; дорого оно, и не думаю, чтоб много этим было сделано, но все-таки это блестящая экспедиция».

Хотинский сообщал также в Петербург и о поляках, находившихся в Париже, их надеждах, замыслах и разговорах. В Париже в это время находился эмиссар конфедератов Гамолинский, который подносил от них принцу Карлу саксонскому польскую корону, но тот отказался от опасного подарка и только выразил желание получить обратно герцогство Курляндское, почему конфедераты и решились избрать себе в короли герцога тешенского. В Париже говорили, что конфедераты намерены провозгласить междуцарствие и прислать во Францию послом от генеральной конфедераций Вельгурского, который был в России, и будто король французский обещал принять его со всеми почестями. Виды конфедератов не ограничивались одною Польшею: им хотелось возмутить Лифляндию; возможность этого они основывали на сильном неудовольствии тамошнего дворянства по причине потребованного русским правительством на время войны денежного вспоможения.

Наконец Шуазель объявил Хотинскому решение короля насчет русской эскадры: в случае нужных и опасных приключений Франция не откажет в должной по человечеству помощи и не запретит входа русским кораблям в свои гавани, так как находится с Россиею в согласии; но корабли должны входить в гавани по одному, а не целою эскадрою, потому что Франция, имея значительную торговлю с Турциею, должна ее щадить. Хотинский представил, что этого недостаточно: если целая эскадра, настигнутая бурею, будет искать спасения в гавани, то неужели примут только один корабль и дадут погибнуть другим? Герцог отвечал, что переменить peшения нельзя, таковы морские законы; можно позволить войти в гавань целой эскадре только той державы, которая находится в союзе с Франциею. То же будет с русским флотом и в Испании; впрочем, он может найти убежище от ветров в рейдах, исключая Корсику.

От 1 ноября Хотинский сообщил любопытное известие: приехал в Париж итальянец граф Томатис, служивший у польского короля распорядителем придворных зрелищ, и рассказывал, что русские на основании успехов своих в Турции поговаривают уже о разделе завоеваний, а именно: за собою оставляют Азов, Таганрог и право свободной торговли по Черному морю; король польский получит Молдавию и Валахию: но так как венский и берлинский дворы могли бы этому воспротивиться, то первый получит часть Валахии, которую потерял в прошедшую войну с турками, а за вторым останется епископство Вармийское. Томатис уверял, что оба двора уже согласны на это и между Россиею, Австриею и Пруссиею уже заключен дружественный договор.

Мы видели, что Шуазель считал Данию потерянною для французского влияния и думал сдерживать ее Швециею; но Дания хотела сдерживать Швецию, и этого Шуазель не мог сносить равнодушно. Бернсторф дал знать Философову, что Дания готова принять самые крайние меры для противодействия французским замыслам в Швеции. Дания обязывалась переслать для этого в Стокгольм от 100 до 160000 талеров; но Философов хлопотал, чтоб кроме денег Дания вооружила также флот свой для устрашения Швеции. Узнавши об этом, герцог Шуазель внушил датскому посланнику при французском дворе, что хотя Франция не может запретить датскому королю употреблять деньги и угрозы в настоящих шведских обстоятельствах, однако заблаговременно объявляет, что если с датской стороны дойдет до прямых действий с Швециею, то как французский, так и испанский короли спокойно смотреть на это не будут, а примут это за полный разрыв дружбы и прежде всего займут датские колонии в Америке. В ответ на это в совете датского короля было решено немедленно же вооружить флот и приготовить к походу сухопутное войско. Шуазель сделал датскому посланнику формальный запрос, по каким побуждениям Дания вооружается. «Король, мой государь, – писал Шуазель, – смотрит на Шведское королевство как на государство независимое, и никакое другое государство не имеет права стеснять силою шведскую нацию; так, например, король не думает, чтоб какое-нибудь государство могло действовать в Швеции, как Россия действовала в Польше». Бернсторф поручил датскому посланнику отвечать на это, что датский король далек от желания стеснять или беспокоить Швецию и надеется, что чрезвычайный шведский сейм не будет иметь последствиями предприятий, которые нарушат спокойствие и самые дорогие интересы Севера и заставят датского короля исполнить старые обязательства и позаботиться о безопасности собственных государств. Король в то же время не колеблется дать его христианнейшему величеству самые положительные уверения, что скромное вооружение Дании не грозит никакою опасностию ни одному государству в мире, и всего менее Франции. Датский двор в случае войны с Швециею боялся не столько враждебных государств – Франции и Испании, сколько союзной Пруссии. От 4 июля Философов писал Панину: «Совершенное приступление к равномерной нашим обеим операции в Швеции прусского двора в настоящем времени подачею декларации здесь не почитается еще нужным, и хотя притом здешний двор, конечно, почитает, что на случай войны согласие прусского короля с нашими здешним дворами наисовершеннейшей важности есть, однако, зная притом, что король прусский без приобретения выгодных для себя аквизиций на сие не поступит, считает для безопасности и спокойствия своего и всего Севера на будущие времена весьма важным к усилению сего государя, а особливо размножением его посессий на берегах Балтийского моря или размножением его властительства в коммерции Польши, осмотрительными быть и требующими уважения, что не полезнее ли, когда б и необходимо нужно было к таким договорам с ним поступить, изыскивать ему удовлетворение хотя бы и от Польши, но не внутрь земли». Таким образом, в Версали, в Вене, в Копенгагене толковали как о деле естественном и необходимом о вознаграждении прусского короля на счет Польши. За что? Это определялось интересами каждого из дворов.

Философов был доволен Бернсторфом, но извещал о неудовлетворительном положении дел при дворе. «Внутреннее состояние здешнего двора, – писал он, – начинает несколько мятежнее становиться. Придворные интриги час от часу размножаются. Главные интриганы: прежний фаворит граф Гольк, мальчик 19 лет; Варнстьет, которого влияние все более и более усиливается; госпожи Габель и Билоу, две живущие при дворе дамы, из которых каждая стремится быть королевскою метрессою. К несчастью, король, окруженный такими презренными людьми, молод и доступен всяким внушениям, а к большему несчастию, министерство робко: видя, что все упомянутые лица, стремящиеся овладеть королевскою волею, не мешаются много в государственные дела, министры довольны, что правление в их руках, и оставляют придворные каверзы без сопротивления. Моя цель состоит в том, чтоб не допускать французского и шведского министров в придворные интриги, ибо эти министры стараются привлечь на свою сторону графа Голька».

Но главная борьба у русского министра с французским по-прежнему происходила в Швеции. 8 января французская партия распустила в Стокгольме слух, что в России произошла революция. «Злая шайка, – писал Остерман, – этим своих сообщников так сильно ободряет, что они все больше и больше выходят из всякой меры; из всего видно, что они начинают играть в самую отчаянную игру: полковник барон Горн, ездя к сенаторам, с великими угрозами и нахальством попрекал им их поведение и прославлял поведение королевское». Сенат, опасаясь отчаянной игры противников во время сейма в Стокгольме, определил созвать сейм в Норкепинге; тогда из противной партии раздались угрозы, что Норкепинг, состоящий большею частию из деревянных домов, будет сожжен. Король объявил, что он не намерен разлучаться с своим семейством и потому сенаторы должны уступить в Норкепинге приличные помещения для двора и назначить необходимые для того суммы. Остерман с благодарностию отзывался о дружеском содействии ему министров английского и датского; но прусский министр Кокцей на приглашение действовать вместе холодно отвечал, что, быть может, скоро заключен будет мир между Россиею и Портою, и члены французской партии в Швеции будут обмануты в своих надеждах.

21 февраля Остерман потребовал от Панина на сеймовые расходы 207250 рублей, сумму, высчитанную вместе с датским посланником и благонамеренными шефами. «Все отзывы шефов французской партии, – писал Остерман, – достоверно доказывают, что их и любезного им двора покушение на этом сейме есть последнее и самое отчаянное, и если им не удастся достигнуть своей цели, то благонамеренные останутся надолго в покое, и потому если их игра отважна, то и с нашей стороны нужна равная оборона. По известному испорченному здешнему национальному духу трудно заранее ручаться, что мы приобретем поверхность при начале сейма, но смею удостоверить в одном, что соперники наши за свою поверхность очень дорого заплатят». В конце марта король, присутствуя в сенате, требовал, чтоб по случаю вооружения датского флота отправлено было в Карлскрону приказание оснастить известное число кораблей и фрегатов; Но сенаторы, кроме двоих, не согласились, представляя, что датское правительство на запрос шведского дало дружеский успокоительный ответ насчет своего вооружения, и потому опасно вплетать Швецию во вражду с Даниею; притом же скоро соберется сейм, и потому всякие меры со стороны сената излишни. Сенатор барон Фризендорф прямо сказал, что, по его мнению, датские вооружения не имеют в виду ничего другого, как заступление в случае опасности за шведские вольности или собственную защиту в случае нападения со стороны Швеции, и так как он не может приписывать будущему сейму ни одного из тех намерений, то и не видит, чтоб со стороны Дании могла угрожать какая-нибудь опасность. Это рассуждение так раздражило короля, что он встал и ушел, не поклонясь сенаторам.

Со стороны Франции предложен был королю следующий план: 1) король должен опираться на флот; 2) послать секретного эмиссара в Константинополь с предложением Порте денежной ссуды; 3) окончить сейм в три или четыре месяца для предупреждения мира России с Турциею; 4) Порта в своем мирном договоре с Россиею должна поставить в условия шведскую независимость и принять на себя гарантию новой формы шведского правления.

Чрезвычайный сейм в Норкепинге начался под самыми неблагоприятными предзнаменованиями для русской партии: ораторы духовного и крестьянского чина избраны были из приверженцев Франции, ландмаршалом, или президентом сейма, был избран генерал граф Ферзен большинством 604 голосов против 372. Первым следствием торжества французской партии было, разумеется, отнять у русских приверженцев большинство в сенате. Остерман виновницей зла ставил Англию, которая не прислала в Стокгольм денег, необходимых для поддержания русской стороны на сейме. Получив известия о норкепингских происшествиях, императрица написала Панину: «Прикажите Остерману объявлять всем и каждому, что если останется хотя один швед для защиты свободы, то я его буду поддерживать. Кроме того, велите сочинить небольшую статью, как бы идущую от. постороннего человека, велите ее напечатать и отослать туда поскорее для объявления того же самого».

В мае месяце секретная комиссия отрешила от должности всех сенаторов (за исключением одного), обвиняя их в том, что они стремились не советовать, а царствовать в противность основным законам. Главным двигателем в этом деле был наследный принц Густав, который каждый день публично на площади толковал с крестьянами, внушая им, кого они предпочитают спасти – короля или сенат. Сейм из Норкепинга был переведен в Стокгольм. Остерман должен был признаться, что его денежные приманки остаются бесплодными. Самый видный из русской партии – Пехлин объявил посланнику, что он ручается только за сохранение конституции и тишины. Остерман, не вполне доверявший Пехлину за его двойную роль, писал, однако, что, по всем вероятностям, Швеция не начнет войны с Россиею, боясь тесной связи последней с Даниею и Пруссиею. Относительно перемен в конституции французская партия видела в этом щекотливом деле большие затруднения. Королева требовала, чтоб королю дана была полная власть в раздаче чинов; но король и наследный принц довольствовались восстановлением в полной силе конституции 1719 года с исключением навеки статьи, дозволявшей государственным чинам истолковывать основные законы. Положено было за дело конституции приняться после решения дела о финансах, и если нельзя будет его решить, то дополнить сенату в секретных инструкциях и окончить сейм в конце октября, потому что французский министр объявил своим приятелям, что его государь далее этого срока не намерен поддерживать свою партию деньгами.

Остерману предписано было от своего двора по последней мере удерживать конституцию 1720 года. В сентябре посланник доносил, что бургомистр Кернинг приводит к королеве депутатов мещанского сословия и она сама склоняет их к своим видам; наследный принц с этою же целью приглашает к себе к обеду мелкое офицерство; все отсутствующие члены французской партии созваны к 30 сентября (с. с.), и все известия согласны в том, что около этого времени положено решить дело о конституции по сильному настоянию королевы и требованию французского министра. Офицерство приманивалось обещанием по тысяче плотов за каждый голос и выдачею письменного за королевскою рукою уверения в повышении каждого одним чином. В начале октября французская партия была смущена известиями о победе русских над турками, но скоро оправилась и начала разглашать, что русские победы выгодны для Швеции, ибо отдаляют срок заключения мира и тем дают шведам больше свободы покончить беспрепятственно свои внутренние дела. Так говорила сама королева, прибавляя, что в наступающее зимнее время Россия с своими союзниками не будет в состоянии воспрепятствовать этому вооруженною рукою, а между тем можно будет принять лучшие оборонительные меры.

Но дело о перемене конституции встретило сильное сопротивление, так что французская партия сочла нужным войти в сделку с членами русской, предложив последним ввести некоторое число из них в сенат и секретную комиссию, лишь бы согласились на усиление королевской власти. Все старание Остермана, разумеется, состояло в том, чтоб уничтожить эту сделку. Ему это удалось: русская партия взяла верх в дворянском сословии и привела дело к тому, что запрещено было поднимать вопрос о перемене конституции; то же решение последовало в мещанском и крестьянском сословии. Операция стоила Остерману 450000 талеров медною монетою; благонамеренные получали по 300 талеров в месяц, операторы же – двойной оклад; чтоб воспользоваться благополучным переломом и окончить сейм согласно с желанием русского двора, Остерман требовал еще 150000 рублей.

Мы видели, что благодаря статье о шведских субсидиях не мог состояться союзный договор между Россиею и Англиею. Россия хотела, чтоб Англия, если не желает помогать ей в войне турецкой, помогла по крайней мере деньгами для предотвращения войны шведской. Императрица писала Чернышеву: «Если бы Англия, давая Швеции субсидии, могла освободить Россию от второй войны, поджигаемой Франциею, то сделает ли она это? Случай существует, французская партия ведет к созванию чрезвычайного сейма и к отречению королевскому; если Англия не даст Швеции субсидий, то можно биться об заклад, десять против одного, что Швеция будет иметь глупость объявить войну России и Англия своею несвоевременною бережливостию подвергнет войне империю, которую по стольким причинам должна считать единственным теперь своим другом и подпорою. Я думаю, что если мой аргумент будет внесен в парламент, то, несмотря на сопротивление Нижней палаты, не найдется ни одного доброго англичанина, который бы не подал голоса за субсидии, и если нация решит не давать, то частные люди дадут, а если и они не дадут, то с этой минуты я буду думать, что дружба и вражда Англии – слова бесполезные и лишенные смысла, потому что от них нет никаких последствий». Но из Англии был один ответ, что парламент не согласится платить субсидий в мирное время. Екатерина сердилась и в марте 1769 года писала Чернышеву: «Послушай, барин! Когда ты узнаешь все, что я сделала и затеяла противу Российской империи неприятеля, тогда ты скажешь, что после Ивана Чернышева никто более Катерины не любит шум, гром и громаду: не изволь сие принять за бредню; даром, что меня третью неделю мучит простудная лихорадка и все на свете флусы, однако я в здоровом уме и твердой памяти и, если нужда потребует, и с шведами управлюсь, как с клопами, кои кусают с опасностию быть раздавленными. Твои же англичане уж ужесть радость как неважны и, я чаю, таковы будут до тех пор, пока французы с гишпанцами на них нападут, чего, дай Боже, хотя на завтра получения сего письма».

Оставалось склонить Англию к выдаче хотя какой-нибудь суммы для противодействия французской партии в Швеции.

Когда граф Иван Чернышев представил Рошфору, что для поправления шведских дел Англия не может послать в Швецию менее сорока или пятидесяти тысяч фунтов стерлингов, тот отвечал в секретнейшей конфиденции: «Я еще не знаю, согласятся ли у нас на выдачу такой или какой бы то ни было суммы, только должен вам открыть одному, что великое затруднение может произойти в королевском совете по вопросу, кому поверить деньги; Гудрику поверить не захотят, всем известно, что на руку нечист; он лучший у нас из всех министров, находящихся при иностранных дворах, ему все поверить можно, кроме денег». Чрез несколько времени Рошфор объявил Чернышеву, что решено послать приказание Гудрику израсходовать известную сумму денег для подкрепления благонамеренной партии в Швеции, но, какую именно сумму, не сказал, из чего Чернышев догадался, что сумма невелика; Рошфор уверял при этом, что и Франция переслала в Стокгольм к своему посланнику Модэну только 100000 ливров.

В марте месяце Чернышев сообщил Панину любопытное заявление Рошфора. «Я знаю подлинно, – говорил Рошфор, – что король прусский хотя и принял прямое намерение не допускать шведов до войны с Россиею, но что касается перемены их правления, то не только не вмешивается в это дело, но, может быть, и жалеть не будет, если в том успеют». В то же время Чернышев писал: «Зачинаю и я сумневаться, что есть какое-нибудь кокетство между здешним двором и венским, ибо, читая Рошфору, чтоб его испугать, окончание последнего Остерманова письма, где упоминается о могущем сделаться предложении относительно заключения союза между французским, гишпанским и австрийским дворами с Швециею, он мне на то вдруг индискретным образом болтнул: так австрийцы бы нас обмануть хотели? Сколь я потом ни старался, чтоб его паки привесть о сем что-нибудь более сказать, но того сделать не мог».

<< 1 ... 6 7 8 9 10 11 12 13 14 ... 17 >>
На страницу:
10 из 17