Оценить:
 Рейтинг: 0

История России с древнейших времен. Книга XIV. 1766–1772

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 ... 17 >>
На страницу:
6 из 17
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
По поводу этой неудачной для себя борьбы Макартней писал своему министерству: «Я должен заметить, что оба государства находятся в заблуждении относительно друг друга. В Петербурге воображают, что лондонский двор может заставить британскую нацию усвоить его идеи так же легко, как русская императрица может заставить своих подданных повиноваться ее указу. Хотя я употреблял необыкновенные усилия, чтобы объяснить им разницу между обоими правительствами, они не умеют или не хотят понять ее. Наша ошибка на их счет состоит в том, что мы смотрим на них как на народ образованный и обращаемся с ними так, тогда как они вовсе не заслуживают этого названия, и смело скажу, что Тибетское государство или владения попа Ивана имеют на него такое же право. Ни один из здешних министров не понимает по-латыни, и немногие обладают начальными литературными сведениями. Гордость – дитя невежества, и потому неудивительно, если действия здешнего двора иногда отзываются высокомерием и тщеславием. Приводить Гроция и Пуффендорфа петербургским министрам все равно что толковать константинопольскому дивану о Кларке и Тиллотсоне. Мне говорили, что обычные формы сношений, употребляющиеся при других дворах, при здешнем введены только в нынешнее царствование. И Панин, и вице-канцлер – оба уверяли меня, что во времена императрицы Елисаветы Бестужев подписывал все трактаты, конвенции и декларации без полномочия от государыни. Понятно, что международное право не может сделать больших успехов в стране, где нет ничего похожего на университет. Так как они варвары и невежды во всем том, что способствует умственному развитию и ведет к открытиям, то я мало опасаюсь их успехов в торговле и мореплавании. Как дети, они прельщаются каждою новою идеею, преследуют ее некоторое время и потом покидают, когда в их воображении является другая. Постановления Петра Первого 1718 года основаны на нашем Акте мореплавания; но, думаю, ни одна морская держава не почувствовала никакого вреда от них. Их жар к морскому делу так скоро простыл, что при Петре II князь Долгорукий издал указ, которым останавливалось даже кораблестроение. При императрице Анне они опять переменили мнение и возобновили прежнюю систему; несмотря на то, все их последние коммерческие предприятия сопровождались убытками, неудачами и стыдом. Их упорство в настоящем случае происходит чисто от высокомерия, и гораздо труднее переломить русского в деле гордости, чем в деле интереса. По моему крайнему разумению, совершенно невозможно уговорить их на уступку нашему требованию, и потому я думаю, что надобно ратификовать договор, ибо иначе мы можем многое потерять».

Когда иностранный посланник начинал сильно бранить Россию и русских, именно упрекать их в варварстве и невежестве, то это обыкновенно было признаком, что русский двор сумел охранить свое достоинство и свои интересы. Будучи сердит на Панина, Макартней с удовольствием извещал свое министерство об ослаблении его влияния, передавал, что Панин страстно влюбился в графиню Строганову, дочь бывшего канцлера Воронцова, которая ищет развода со своим мужем. Вследствие своей несчастной страсти Панин стал небрежен и рассеян, дела остановились, а сам он теряет уважение общества, которое не может простить такого увлечения человеку его лет и положения; враги указывают на дурной пример, подаваемый министром и, главное, воспитателем наследника престола; под врагами Панина прежде всего разумелись Орловы; главными же друзьями Панина по отъезде Сальдерна оставались Чернышевы. Но к несчастию для Макартнея, эти отношения нисколько не изменяли дела о торговом договоре, и он должен был подписать его в той форме, в какой требовал Панин.

Торговый договор был заключен; оставалось заключить союзный; и в Англии охотно заключили бы его: здесь нравилась Северная система, противоположная южной; но по-прежнему существовал камень преткновения: Англия никак не соглашалась включить Турцию в случай союза, т.е. обязаться помогать России и против нее. Макартней в начале 1767 года писал своему министерству, что остается одна надежда на уступку со стороны русского двора: если вследствие неудовольствия в Швеции или волнения в Польше Франция примет явно сторону первой, а Австрия сторону второй, то обстоятельства могут сделать для России английский союз необходимым. По-видимому, ожидания Макартнея сбывались: в Польше обнаружились волнения. В начале 1767 года Репнин спрашивал Панина, надобно ли восстановлять диссидентов во всех старых правах их, за исключением только должности великих гетманов; надобно ли ограничить число диссидентских депутатов на сеймах или дать им полное равенство с католическою шляхтою. Панин отвечал, что надобно представлять дело полякам различно, смотря по тому, кто будет у него об нем спрашивать. Людям равнодушным, не принадлежащим ни к какой партии, надобно отвечать, что диссидентское дело двойное по природе своей, церковное и гражданское, почему и русские требования разделяются надвое. По отношению к церковной стороне дела истина несомненная и признанная даже на последнем сейме самим польским духовенством, что диссиденты утеснены против законов и правды, и потому мы требуем уничтожения вкоренившихся злоупотреблений и установления для них на будущее время полной свободы общественного богослужения. Что же касается прав гражданских, то мы с самого начала представляли их предметом переговоров, следовательно, намерение наше было покончить дело полюбовно, на разумных условиях. Мы не изменяем наших намерений и теперь (хотя дело доведено до крайности упорством польского двора), если противная партия, признав свои ошибки и желая избежать опасностей, грозящих республике, станет вести это дело с нами откровенно и полюбовно. Если искренне захотят сохранить спокойствие отечества, то диссиденты не станут делать излишних требований и удовольствуются средством, которое бы могло обеспечить им известное равенство с своими согражданами. Но с теми, которые, будучи недовольны двором, стали бы искать покровительства ее и. в., составили бы особую партию и захотели бы даже образовать конфедерацию в полной форме, с такими надобно держать другую речь, надобно внушать им, что ее и. в. вовсе не имеет вредных намерений против католической религии, напротив, дозволяет ей преимущества пред другими исповеданиями. Мы охотно соглашаемся на то, чтобы католики пользовались исключительно важнейшими должностями в государстве, например должностями великих гетманов и министров; также чтобы они составляли большинство в законодательстве и судебном управлении, определивши число диссидентских депутатов на сейме и в судах. При таких преимуществах католики могут оставаться спокойными и безопасными со стороны диссидентов; кроме того, раздача должностей и милостей будет зависеть единственно от короля-католика, а можно ли предположить без оскорбления здравого смысла, чтобы тут диссиденты не только взяли верх, но и могли соперничать с католиками? «Излишним считаю рекомендовать в. с-ству, – писал Панин, – чтобы вы этими и подобными изъяснениями приучали поляков смотреть с большим равнодушием на то, что будет нами предприниматься в пользу диссидентов, ибо в самом деле если только мечта фанатизма и предубеждения будет у них вынута из глаз, то не могут они сами не признать, что восстановление диссидентов в правах возвратит законную целость поврежденной их конституции, утвердит тишину их отечества, истребив корень взаимной вражды и ненависти, и доставит католической религии не путем насилия, но добровольным согласием других исповеданий в роды родов характер господствующей религии, каковой характер в противном случае таким же насилием и так же легко может быть у нее отнят, как она его себе присвоила и теперь присваивает». К этому ответу Панин присоединил собственноручный постскрипт: «Все предписанное прозорливостью умеряемо быть должно; сокращение некоторое в равенстве исполнения веры и гражданских прав диссидентам полагается для предупреждения больших замешательств и для скорейшего окончания одними нами сего дела с утверждением себе нового права инфлюенции в правительстве польском, а восстановление того равенства, сколько возможно, остается навсегда основанием нашего интереса, и потому сии два предмета всегда должны быть согласуемы между собою».

Для окончательного определения отношений к Чарторыйским Панин писал им, чтобы они решительно ему отвечали, согласны ли они содействовать видам России относительно диссидентов. Чарторыйские отвечали уклончиво, уверяя в своем неизменном желании видеть отечество в тесном союзе с Россиею, в своей преданности особе императрицы. Репнин сказал им, что их письмо отличается неопределенностью, что нечего толковать о своих добрых намерениях, надобно доказать их на деле, поступая так, как мы хотим. «Вы представляете опасности от диссидентской конфедерации для самих диссидентов, а не говорите, как же сделать иначе. Опасность будет грозить не диссидентам, а тем, которые позволят себе причинить какое-нибудь насилие диссидентам, потому что Россия отомстит страшно обидчикам. Вы не говорите ни слова, будете ли действовать согласно с нами на будущем сейме, чтобы привести к желанному концу диссидентское дело во всей его полноте. Вы внушаете в своем письме, что надобно доставить Польше какие-нибудь выгоды для облегчения диссидентского дела; пожалуйста, говорите ясно, потому что мы не хотим терять времени в переговорах». Чарторыйские отвечали, что они не могут сами взяться вести диссидентское дело, ни предложить какое-либо средство для его успешного окончания. Во время разговора у одного из Чарторыйских вырвались слова, что скорее выгонят диссидентов из Польши, чем согласятся допустить их к занятию должностей. Репнин сказал на это: «Те же самые государства, которые просят теперь о восстановлении диссидентских прав, придут и вооруженною рукою потребуют возвращения всех. диссидентских имений и скорее перевернут всю Польшу, чем откажутся от своих требований». Репнин показал ответ Чарторыйских диссидентским вождям и спросил, когда они будут готовы со своей конфедерацией. Те назначили 9 марта с. ст. текущего года, и Репнин дал знать в Петербург об этом сроке, чтобы к тому времени русские войска были готовы вступить в Польшу. С другой стороны, вполне предавшийся Репнину референдарий коронный Подоский отправился в объезд по главным противникам фамилии , к Потоцкому, Оссолинскому, Мнишку, к епископам Солтыку и Красинскому, испытать их расположение, обещать покровительство России, посредством которого они могут взять верх над Чарторыйскими, если только согласятся содействовать диссидентскому делу. «Подоский – лицо духовное, – писал Репнин, – но он вовсе не фанатик и думает гораздо больше о благах мира сего, чем о венце мученическом; это человек ловкий и очень разумный. Он будет уговаривать вельмож написать коллективное письмо к императрице с просьбою своим высоким покровительством восстановить законы, нарушенные в настоящее царствование, и обеспечить их силу навсегда. Он будет уговаривать их составить конфедерацию, как скоро наши войска войдут в Польшу, ибо эти войска будут их защищать». Тот же Подоский написал к находившемуся в изгнании князю Радзивилу с приглашением пристать к русской стороне.

Велась переписка с Чарторыйскими; вследствие неудовлетворительности их ответа обратились к их врагам: о короле как будто забыли, к нему не обращались ни с какими вопросами и внушениями. В конце января Станислав-Август решился сам затронуть Репнина о политике и сделал к серьезному разговору шуточный и не очень благопристойный приступ. «Французская актриса Клерон, – начал король, – предлагает мне свои услуги, и я хочу ими воспользоваться; но беспокойства нынешнего года не помешают ли удовольствиям?» Репнин отвечал, что удивляется, как его величество серьезные дела мешает с такими мелочами. Но король продолжал разговор об актрисе и кончил вопросом: «Не пойдете ли вы на нас войною?» Репнин отвечал, что это зависит от них, потому что война бывает там, где есть сопротивление; кто же не сопротивляется ни прямо, ни происками у других, но, видя и право, и силу в соединении, старается им удовлетворить добрым манером, смотря с терпением на подвиги их, тот не может опасаться войны. «Мое мнение то же самое, – сказал на это король, – уверяю вас, что не хочу ни прямо, ни стороной противиться России в случае вступления ваших войск сюда; но кроме этого что вы мне присоветуете еще делать?» «Удовлетворить нашим требованиям, – отвечал Репнин, – если это удовлетворение будет соединено с осторожным и благоразумным поведением, то в. в-ство непременно достигнете прежней дружбы с Россиею».

Вожди диссидентов, Взявши у Репнина. 20000 червонных, сдержали слово, ему данное. К назначенному сроку, в марте месяце, образовалась конфедерация из протестантов в Торне, маршалом которой был граф фон Гольц; в то же время образовалась другая конфедерация в Слуцке под маршальством генерала Грабовского; к ней принадлежали православные Новогрудка и других соседних областей. Переговоры с Радзивилом, ведшиеся посредством саксонского агента Алоэ, кончились успешно. Радзивилу обещано было позволение возвратиться в отечество с восстановлением во всех правах и в прежнем значении, но под условиями: действовать в интересах русской императрицы, особенно поддерживать ее намерения относительно диссидентов, не притеснять их в своих имениях, возвратить им их церкви, выдавать русских перебежчиков, вести себя благоразумно. Последнее условие считалось необходимым, потому что знаменитый вельможа, особенно под веселый час (а эти часы были не редки), позволял себе дикие выходки. Радзивил был в восторге от русских предложений и 28 февраля из Дрездена отвечал Репнину, что, проникнутый чувством самой живой признательности к императрице за предлагаемое покровительство, покорный ее великодушной воле для блага республики и всех добрых патриотов, провозглашает и обещает, что будет всегда держаться русской партии, что приказания, которые угодно будет русскому двору дать ему, будут приняты всегда с уважением и покорностью и что он будет исполнять их без малейшего сопротивления, прямого или косвенного. Чтобы не оставить никакого сомнения насчет своих поступков, чтобы не дать врагам ни малейшей возможности чернить его и в знак покровительства императрицы Радзивил просил, чтобы при нем постоянно находился русский чиновник, который бы давал ему непосредственно знать о намерениях императрицы. В заключение Радзивил обещал содействовать успеху диссидентского дела всеми силами и в тех размерах, какие русский двор заблагорассудит дать этому делу.

Возвратился из своего объезда и Подоский; он донес, что Потоцкий, Оссолинский, Вельгурский, Солтык и некоторые другие согласны коллективным письмом просить покровительства императрицы и потом образовать под этим покровительством конфедерацию и провести диссидентское дело по желанию России, но хотят прежде всего видеться с русским послом. Репнин дал им знать, чтобы приезжали в Варшаву не позднее 10 апреля н. ст. «Кажется, сие начало столь хорошо, сколь желать было можно, – писал Репнин Панину, – однако я, быв уже здесь столько раз каждым особо обманут, за успех отвечать совсем не смею и стараться не упущу оный верным сделать». Разрыв русского двора с Чарторыйскими, неподатливость короля в диссидентском деле, движение русских войск в польские владения возбудили в принце Карле саксонском надежду на важные перемены в Польше, которыми он мог воспользоваться. Агент Карла Алоэ получил от него приказание сблизиться с Репниным и во всем сообразоваться с его желаниями. Это было выгодно для русского посла, потому что Алоэ был в сношениях со всею старою саксонскою партией, с которою теперь Репнин хотел действовать заодно. Мы видели, что через Алоэ велись переговоры с Радзивилом; при помощи Алоэ и Подоского Репнин составил проект литовской католической конфедерации, кроме коронной.

Когда образовалась диссидентская конфедерация и было обнародовано, что она находится под покровительством России, Репнин объявил Чарторыйским, что они теперь свободнее могут помочь ему, ибо фанатическое ослепление должно уменьшиться вследствие обнародованного им письма, в котором изложены намерения России, не имеющие ничего вредного для Польши, для католицизма. Чарторыйские отвечали, что будут содействовать ему по возможности, будут стараться и сами об уменьшении фанатизма и рады будут успеху в этом деле. Когда Репнин сказал им, что должны приехать к королю депутаты диссидентской конфедерации, то Чарторыйские начали просить, чтобы этого не было: этот поступок, по их словам, не заключал в себе никакой важности, ибо король не может дать никакого решения делу, один только сейм может это сделать; королю это может быть только крайне вредно, давши повод к развращенным толкованиям противников дела. Конфедерация, пока она не генеральная и не одобрена во всех воеводствах, не может почитаться законною, и король не имеет права принимать от нее депутатов. «Вижу, – писал Репнин, – что Чарторыйские стараются ужиматься и сколь можно менее всем открываться, боясь явно как нам противиться, так и согласие на сие оказать». Но он не мог им ничего сказать вдруг на их представления против присылки диссидентских депутатов; он снесся с конфедератами, и те отвечали, что для них необходимо принятие королем их депутатов, отказ в этом принятии будет знаком презрения к их конфедерации, такой отказ можно сделать только злодеям республики.

В двадцатых числах марта собрался в Варшаве сенатский совет, где читаны были декларации русского и прусского послов относительно диссидентов и акт диссидентской конфедерации. Совет кончился тем, что решили вызвать всех сенаторов для полного совета к 25 мая. По этому поводу Репнин писал: «Его величество, говоря со мною о сем, внушил мне вскользь, что нарочно он срок сего сенатского совета до вышеупомянутого дня отложил, дабы дать время нашим войскам более в землю вступить и по нужным местам расположиться, а далее же не вижу я, чтобы он подавался с нами согласно действовать, а уверяет только по-прежнему, что ничего против наших мер не предпримет; Чарторыйские же хотя в том же уверяют, а притом что и содействовать нам будут по возможности, но оную они всегда коротко ограничивают, а между тем по-прежнему принятию диссидентских депутатов упорствуют, отвращая от того и короля, который сам и на то бы склонился, если бы не удерживали, что он мне несколько и выразуметь дал. Я еще с твердостью о сем с Чарторыйскими изъяснюся». Станислав Понятовский высказал свой взгляд на ход диссидентского дела в письме к Жоффрэн: «В диссидентском деле императрица запросила слишком много, а сейм в слишком многом отказал». Это писал он в самом конце 1766 года, а в марте 1767 писал: «Не спешите осуждать меня, терпение, и я оправдаюсь. Терпение и мужество (?) – вот мой девиз. Буря приближается и будет страшная. С минуты на минуту я жду известия, что русские войска входят в мои владения. Я вам не скажу, что я сделаю: это невозможно, вы слишком далеко; я вам скажу только, что стараюсь сохранить голову очень холодную и повторяю себе пятьдесят раз в день, что бегать за славой глупость». Относительно Чарторыйских писал: «Аттик и Цицерон (Чарторыйские), видя себя в затруднительном положении между Компасом (Екатериною) и Площадью (общественным мнением), захотели на свое трудное место поставить Телемака (короля) своими советами, которые погубили бы его перед тем и перед другою. Тут Телемак сказал самому себе: служить общественному мнению есть известный род обязанности; но служить истинному благу государства есть обязанность более священная. Счастье, когда можно их согласить; когда же нельзя, надобно держаться последнего. Телемак, который, отказываясь до сих пор постоянно от собственного мнения, видел много раз, что было бы лучше ему следовать, поневоле решается, для избежания постановленных ему ков, следовать с этих пор собственному мнению и уже начинает видеть выгоду этого».

4 апреля Репнин уведомлял, что дело католической конфедерации в Литве идет хорошо благодаря деятельности графа Бростовского, старосты Быстрицкого, зятя князя Радзивила; но посол жаловался на коронных панов, которые своею медленностью и трусостью не дают делу движения в Польше. «Ваше высокопр-ство, – писал он Панину, – я думаю, часто считаете, что я слишком горяч; но я желаю истинно, чтобы ангел на моем месте был, уверен быв, что и тот бы терпение потерял с таковыми шильниками. Вам известно, что многие из здешних противных (двору и Чарторыйским) магнатов желали сюда съехаться, чтобы со мной видеться и решительные меры принять по настоящим делам, но, кроме воеводы Волынского, который сына своего прислал, и кроме подскарбия коронного Весселя, который сам приехал, никто из сих господ не бывал, сказавшись все больными. Ясно я вижу, что они отваливаются, желая чужими руками жар загребать и пристать, только когда дело будет уже сделано, представляя себе в своих химерах, что наш двор с здешними скрытно согласны, а только наружность противную имеют, и, провождая свое время в подобных сновидениях, сколь я ни стараюсь их истреблять; то же во лжи и в трусостях ежечасных: противные, боясь дворской и чарторыйской партии, а сии последние, боясь противной, и в страхе своем, который питают и умножают пустыми выдумками, только кричат и жалуются на правление и двор, а пошевелиться от раболепства не смеют. Таково есть сложение польской нации, из чего можете заключить, сколь приятно с ними дело иметь и сколь возможно на них полагаться».

Но, изливая свою досаду в письмах к Панину, Репнин не складывал рук: он привлек к себе крайчего коронного графа Потоцкого, человека молодого, но надежного по основательности своей и богатого, и отправил его побуждать магнатов приехать в Варшаву для свидания; тот же Потоцкий должен был приготовить актеров конфедерации, по выражению Репнина, в Галиции. Маршалом генеральной коронной конфедерации посол намеревался сделать самого князя Радзивила «для пугалища» Чарторыйским, для избежания убытков, потому что он сам себя содержать станет, и для ясного доказательства противной двору партии, что русский двор с польским никакого согласия не имеет; а чтобы Радзивил не наделал шалостей, то Репнин хотел приставить к нему полковника Кара с командой под видом прикрытия конфедерации, собственно же для того, чтобы держать маршала ее в руках. При этом надобно было покончить с делом принятия диссидентских депутатов королем. Репнин призвал к себе пана Огродского, управлявшего королевским кабинетом, и потребовал немедленного и прямого ответа на вопрос, примет ли король диссидентских депутатов или нет. Посол кончил свой разговор с Огродским словами: «Если король и министерство не захотят депутатов с пристойностью принять, то его величество рискнет лишиться дружбы нашей всемилостивейшей государыни». Слова эти произвели волшебное действие: Огродский возвратился с ответом, что «король, уважая дружбу ее и. в-ства и всегда желая доказывать свою к ней преданность, хотя совет его и противился, намерен, однако, принять депутатов диссидентских». Этот прием происходил 28 апреля н. ст. После предъявления своих желаний депутаты были допущены к королевской руке, что было знаком утверждения законности диссидентской конфедерации.

Наконец в конце апреля Репнин дождался приезда в Варшаву воеводы киевского Потоцкого, епископа каменецкого Красинского и маршала надворного Мнишка. Двое первых ревностно принялись за сочинение католических конфедераций, Мнишек сам поехал в воеводство Познаньское и Калишское для того же сочинения. Репнин все это время находился в «муке родин», по его выражению, потому что с магнатами было много хлопот, много было увещаний, ласок, споров и брани; всякий хотел иметь главное руководство делом, завидуя друг другу. Наконец Репнин принужден был прямо сказать им, чтоб «никто из них не льстился владеть им и делом, что он сам один хочет им руководствовать, а кому это не нравится, с тем никакого дела иметь не хочет». «Сей короткий ответ, – доносил Репнин, – кажется, их всех в границы привел и ревность их междоусобную утушил. Теперь надеюсь, что все пройдет порядочно. Между прочим, замашки были у сих новых приезжих, чтоб короля совсем с престола свергнуть; но я им строгое поручение против сего дал и все сии замыслы тотчас искоренил; и он (король) в великой горести и унынии духа легкомыслие свое увидел, но видит, что сие раскаяние пришло к нему несколько поздно. Я признаюсь, что не без жалости на его горесть смотрю: заведен он был или мошенниками, или вертопрашно горячими головами, и вина его главная от них произошла. Приласкайте его несколько». Когда разнесся слух, что будет образована католическая конфедерация, король начал всячески уговаривать Репнина отстать от этого намерения. Тот отвечал ему, что русский двор без этого уже не может обойтись, чтоб не зависеть более от одной воли князей Чарторыйских на будущем сейме; не желает полагаться единственно на обещания, а хочет быть уверенным в успехе. Король возразил, что успех и без того верен при виде силы, которая употребляется с русской стороны. «Так не угодно ли вам, – отвечал Репнин, – заранее письменно поручиться не только за диссидентское дело, но и за то, чтоб форма правления республики осталась во всей своей силе на прежнем основании и что для утверждения этого будут просить ручательства императрицы в непоколебимости прав, законов и вольностей республики». Это заставило короля замолчать против конфедерации, и он стал просить только, чтоб Репнин сообщил ему, в чем будет состоять акт конфедерации. Репнин отвечал, что первым делом конфедерации будет восстановление диссидентов в их правах, вторым – испрошение покровительства и помощи императрицы для охранения древней формы правления и ручательства за вечную ее твердость: князь Радзивил будет возвращен в отечество и получит во владение все свои имения; что же касается его, короля, то против его достоинства ничего не будет сделано, конфедерация отзовется о его особе с надлежащим почтением. «А для чего князь Радзивил будет маршалом конфедерации?» – спросил король. «Для того, – отвечал Репнин, – что я более уверен в его зависимости от нас, чем в зависимости всякого другого; я желаю иметь людей послушных, а не ждать из чужих рук исполнения моих собственных дел, тогда как я уже столько раз был обманут ложными обещаниями». Король начал было говорить против пункта ручательства императрицы за конституцию, но Репнин сказал, что это главный пункт. Станислав-Август кончил разговор обещанием, что будет смотреть на все это хотя с горестью, но тихо и терпеливо, на что Репнин сказал, что таким поведением он опять приобретет короткость и дружбу императрицы. После этого объяснения с королем является к Репнину Чарторыйский, воевода русский: «Конфедерации начинаются, обстоятельства такие деликатные; не знаю, как вести себя с фамилией и приятелями; боюсь, чтобы по незнанию не сделать чего-нибудь неприятного императорскому двору, которому мы так преданы». «Знаю силу твоих слов», – подумал Репнин и отвечал: «Конфедерации эти делаются против вредных новостей, введенных в правление; делаются против нарушения древних законов и формы правительственной, согласны, следовательно, с полезными видами ее и. в-ства насчет республики здешней; а сверх того, так как эти конфедерации прибегают к покровительству императрицы и ручательства ее просят для непоколебимого сохранения прав республики и вольностей, то это высочайшее покровительство им и следует с утверждением по их желанию, на все века, формы здешнего правления и преимуществ каждого. Но так как великодушие и человеколюбие суть основания справедливого поведения ее и. в-ства, вследствие того и не должны эти конфедерации никого силою принуждать к соединению с ними, а только тех злодеями почитать будут, которые против них действовать дерзнут. Поэтому вы, господа, совершенно вольны пристать к конфедерациям или нет, оставаясь покойными и нейтральными зрителями». Чарторыйский рассыпался в благодарности, превозносил умеренность русского правительства, нежелание употреблять силу и в заключение предлагал свои услуги, сколько может их оказать. Но услуги Чарторыйского могли только теперь затруднить Репнина: опять сближаться с Чарторыйскими значило удалить всех новых приверженцев, которые потому только и перешли на русскую сторону, что Репнин разладил с фамилиею .

Репнин, принужденный прибегнуть к такому сильному средству, как конфедерация, хлопотал, однако, как бы предотвратить беспорядки, потрясения, бывшие обыкновенным следствием конфедерации. По старому обычаю, как скоро конфедерация образовывалась и получала признание, то вдруг все прежние власти переставали действовать; все подчинялось верховной воле сконфедерованной шляхты; король. Сенат, все сановники и суды должны были отдавать ей отчет. Репнин этого не хотел: «Понеже напрасно б и короля тем оскорбил, ибо по нашим видам оное не нужно, а только б дало более власти конфедерации, отмщевая прежние дела по внутренним судам, несправедливости делать. Сверх того, запретив все юрисдикции, запретили б чрез то и комиссии скарбовую и военную, а их поправка хотя точно нужна, но и совершенное испровержение, мне кажется, не авантажно: и так держусь, сколь возможно, и противлюсь сему закрытию юрисдикций, а между тем пользуюсь сим же, угодность и приятство тем делаю королю, которого для переду в преданности я хочу соблюсть к нашему двору, находя за полезное, чтобы не всегда здесь с употреблением силы все делать. Сверх же того, должен я и в том по справедливости признаться, что его величество, не входя явным образом в содействование с нами, противностей, однако ж, никаких не делает, и хотя с оскорблением иногда и с натуральною просьбой, чтоб друзей его сберегали, но все почти по внутренним здесь моим мерам к исполнению допускает и удерживает преданных себе от безрассудной горячности».

Скоро представился случай королю доказать свое послушание. В июне умер примас королевства. Для Репнина было очень важно, чтоб это место было занято преданным России человеком, и он остановился в своем выборе на известном референдаре коронном графе Подоском, «который более всех ему служил». Королю не нравился Подоский, бывший всегда его противником; притом Станислав-Август прочил это место брату своему аббату Понятовскому; несмотря на то, услыша от Репнина, что согласием на возведение Подоского в примасы он, король, покажет опыт своей дружбы и преданности к императрице, Станислав-Август не стал противоречить. «Сие возвышение Подоского в примасы, – писал Репнин, – великое преумножение нашей инфлюенции здесь сделает. Он открытым образом мне предан был и как секретарь мой во всех настоящих обстоятельствах работал; чрез его же возвышение увидит нация вся, сколь мы великолепно награждаем тех, кои нам прямо усердно служат. Увидит она, что можно совершенно полную доверенность иметь к покровительству нашего высочайшего двора, когда в самое сочинение столь оскорбительной королю конфедерации не мог он отказать первый чин в государстве тому точно, который в угодность России главным и начальным работником в том был. Преданность сего графа Подоского не может нам сомнительна быть, ибо он человек твердый, разумный и видящий ясно, что он головой оным всем нам должен, и что, не быв пред сим в нашей партии, не имел он ничего, даже ни надежды быть ни самым последним епископом: столь двор ему всегда противен был! Одним словом, могу я по сущей справедливости донести, что совершенно ему верю и что весьма важно сие есть дело для приращения нашего здесь кредита».

От 11 июня Репнин получил известия о радомской конфедерации от находившегося там с русским войском полковника Кара. 10-е число назначено было днем избрания маршала конфедерации, и Кару дали знать, что избранный маршал должен дать присягу в верности всем пунктам акта конфедерации. Кар, не зная обрядов, соблюдаемых при конфедерациях, думал, что так и быть должно, тем более что и референдарь Подоский утверждал его в этом мнении. Но князь Радзивил начал спорить, говоря, что он не примет на себя маршальского звания, прежде чем не увидит самого акта конфедерации, и сказал Кару, чтоб был осторожен: их обманут, если Кар не велит прежде всего прочесть акт конфедерации. «Тут, – говорил Радзивил, – есть какое-нибудь мошенничество». Действительно, при открытии заседания друзья воеводы киевского Потоцкого по его приказанию стали кричать «Не позволяем!» на каждый пункт акта конфедерации, приказывая переправлять. Когда же начали читать о диссидентах, то едва позволили окончить статью. Кар подошел к воеводе киевскому и маршалу Мнишку и сказал, чтоб это собрание сочтено было недействительным, и если они хотят переписывать акт конфедерации, то пусть знают, что он их к этому не допустит, и если нужда потребует, то употребит в дело все войска, находившиеся в его команде. Собрание разошлось. Кар объявил также киевскому воеводе, что покровительство императрицы их конфедерации обещано с тем условием, чтобы она направляла все их действия чрез своего посла, пребывающего в Варшаве, и чтобы в Радоме был обнародован точно такой же акт конфедерации, как и в Литве, слово в слово. Потоцкий отвечал очень сухо, что будет об этом стараться, хотя не имеет никакой надежды на успех; но если в акте конфедерации впишется неудовольствие против короля, то он отвечает за успех всего остального. На это Кар отвечал, что ему, Потоцкому, непристойно заключать договоры с русским двором, и если он не хочет приступить к делу, как от него требуют, то очень хорошо сделает, когда уедет из Paдома. Кар оканчивал свое письмо об этом к Репнину словами: «Не знаю, как возблагодарить за комиссию, мне порученную от в. с-ства быть при конфедерации. С утра до вечера или лгу, или бранюсь; да что хуже всего – слов много, а дело не делается». Дело сделалось 12 июня: маршалом конфедерации был выбран князь Радзивил, и требуемый акт был подписан.

В Радоме дело уладилось, но в Варшаве встретились препятствия относительно Подоского. 14 июня был у короля папский нунций. Станислав-Август объявил ему, что дал слово возвести в достоинство примаса того, кого пожелает русская императрица, и так как из слов кн. Репнина видно, что ее выбор должен пасть на референдаря Подоского, то он, король, предупреждает об этом нунция, чтобы при римском дворе не затевали споров относительно посвящения, ибо он, король, делая это в угодность державе, которой всем обязан, должен к ней же прибегнуть с просьбою о защите от таких оскорбительных его достоинству замашек. Нунций отвечал, что при римском дворе не могут спокойно видеть главою польского духовенства человека, который был так расположен в пользу диссидентов, и папа откажет ему в посвящении.

Между тем успех при составлении конфедерации подал повод к усилению русских требований относительно диссидентов. Репнин получил приказание добиваться возможнейшего приближения диссидентов к равенству с католиками, причем Панин писал ему: «Вы достигли бы самого верха славы, если бы на будущем сейме успели достигнуть того, чтоб тогда же наш белорусский архиерей посажен был в Сенат с рекомендациею и советом королю от республики, чтобы несколько первых вакантных сенаторских мест было роздано диссидентам.. Я чувствую и понимаю все те трудности, с которыми должно быть соединено исполнение такого намерения, да и самый недостаток персональных качеств нашего белорусского архиерея уже, думаю, довольно будет в том препятствовать, и потому, конечно, я не имею намерения это вам предписать, а только хотел как другу моему открыть мысль свою». Панин писал и о Чарторыйских: «Когда дела к окончанию приходить будут, тогда не оставите вы приложить всевозможное старание о совершенном их исключении из трактования с вами и о лишении их всякого влияния в правительстве, чтобы не только они сами и вся Польша, но и посторонние дворы могли увериться, что они, господа Чарторыйские, сами по себе ничего не значат, и если прежде имели столько силы, то единственно вследствие покровительства нашего двора». Относительно Подоского Репнин должен был внушить нунцию, что если римский двор вздумает в этом деле идти наперелом русскому, то скорее подвергнет свою религию в Польше тем неудобствам, которые теперь так несправедливо и лукаво приписываются нам ненавистниками нашими.

По поводу столкновения с римским двором в деле Подоского Репнин имел любопытный разговор с королем. «Если папа откажется прислать буллу, как бывали прежде примеры, и обнародует причины своего отказа, то что вы мне посоветуете тогда сделать?» – спрашивал Станислав-Август посла. «Создать синод и этим способом утвердить Подоского примасом», – отвечал Репнин. Так передает этот ответ Понятовский; Репнин же утверждает, что сказал: «Мы найдем какое-нибудь средство для поддержания нашего дела, например созвание синода». На это король сказал: «Думаете ли вы, князь, что хотя один епископ послушается моего призыва в синод? Думаете ли вы, что они все не увидят в этом поступке освобождение из-под власти папы, подобное происшедшему в Англии при Генрихе VIII?» Репнин: «А я знаю, что здешнее духовенство очень недовольно римским игом, и это будет удобным случаем для освобождения польской церкви». Это королевская редакция, а по утверждению самого Репнина, он сказал: «Из духовенства одни будут за, другие против, как всегда, и часть духовенства очень недовольна римским игом, которое они, быть может, захотели бы стрясти совершенно при этом удобном случае». Король : «Князь! Эти самые попы, которые иногда ворчат, когда их обдирают в Риме, сильно будут действовать за Рим, когда он заговорит громко и серьезно, потому что попы не могут забыть, что, как скоро подчинение папе будет отстранено, их могущество, богатство, значение будет зависеть только от доброго расположения светской власти. Да и сами светские люди станут за Рим, как только он поднимет тревогу». Репнин : «Э! Не подписывали разве они конфедераций, где признают обиды диссидентам, хотя нунций произнес трескучую речь против диссидентов на последнем сейме?» Король : «Да, конфедерации были подписаны столь легкомысленными или столь невежественными, что их могли уверить, будто они подписывают совершенно противное содержанию акта конфедерации: так, большое число подписывали, прибавляя, что желают поддержания конституции 1717 года против диссидентов. Нунций произнес трескучую речь на сейме, правда, но он же по указу от своего двора рекомендовал всем епископам величайшее благоразумие, да и после сейма почти внушалось со стороны Рима, что надобно покориться обстоятельствам. Но если Рим примет другой тон, как я начинаю думать по отзывам нунция, человека, впрочем, столь благоразумного и умеренного, то эти самые люди, которые до сих пор подчинялись вашему руководству, ударят так же быстро в противоположную сторону. Если надобно будет ввести Подоского в Сенат со штыками, если вам для него нужно будет пролить здесь кровь, то ведь Польша и я заплатим за это. Вот что заставляет задуматься, по крайней мере меня. Но и вы не можете быть равнодушны при мысли, что если папа обратится с жаром и шумом к другим дворам и даст делу оборот религиозный и политический».

Но Репнин остался непреклонен; он отвечал, что до кровопролития не дойдет, что другие дворы не станут действовать из фанатизма, и если они не вмешиваются в диссидентское дело, то тем менее вмешаются в дело назначения примаса. Действительно, король, не желая этого назначения, преувеличивал его опасность, чтобы застращать Репнина. Римский двор уступил обстоятельствам, и Подоский сделался примасом. Король, по крайней мере в письмах к маменьке Жоффрэн, смотрел спокойно на готовящиеся события. «Конфедерация так называемых недовольных почти окончена во всем королевстве, – писал он. – Конфедераты были бы очень затруднены или пристыжены, если бы их заставили с точностью исчислить, чем они недовольны. Но так как надобно искать добра в самом зле, то плодом этой лихорадки государства, когда она минется, будет для меня то, что, узнавши легкомыслие большинства, безнравственность вождей, черную неблагодарность многих из них, добродетель и мудрость добрых граждан, я буду в состоянии ценить людей по их настоящей стоимости. Всякое царствование имеет свой кризис, как всякий человек подвергается оспе, ведь все больше или меньше рябы; я выйду очень ряб после этой оспы, но, раз избавившись, я буду иметь более надежды на долговечие. Мне должно вполне испытать горе, беспокойство, досаду, молчание, иногда более тяжкое, чем все остальное… Не отчаивайтесь, потому что я не отчаиваюсь. Я достигну пристани, с трудом, без сомнения, и не без потери, но достигну. Мое отчаяние было бы подлостью и величайшим злом для государства».

Диссидентская и католическая конфедерации были образованы, но предстояло провести дело на чрезвычайном сейме. Король согласился на два главных пункта: на ручательство императрицы за польскую конституцию и на восстановление диссидентов; король заставил всех своих друзей подписать конфедерацию; подписал ее и молодой князь Адам Чарторыйский и согласился быть послом на сейме, – это было важно, ибо старики Чарторыйские не могли потом кричать, что господствующую религию ниспровергли без них, и обратить в свою пользу народный фанатизм. Наконец, назначено было к императрице посольство с изъявлением благодарности от сконфедерованной республики, оно состояло из четырех членов: стражника литовского Поцея, кухмистра литовского Вельгурского, крайчего коронного Потоцкого и старосты сендомирского Оссолинского. Уведомляя Панина об этом посольстве, Репнин писал: «Первый связан с воеводою киевским; второй предан Мнишку, его мытарливой жене и епископу краковскому, следовательно, от обоих могут быть замыслы ограничить диссидентское восстановление и вредные внушения насчет короля; третий человек добрый; четвертый хотя молод, но проворен и также противник короля, притом имеет обязательство жениться на дочери воеводы киевского. Почему изволите усмотреть, что злым и шиканским их внушениям веры подавать неможно, а в наружности, впрочем, прошу покорнейше с отменною ласкою их принимать. В инструкции, данной посланникам, уже они торговлю некоторую затевают и мнения свои о перемене в комиссиях и в прочих вещах изъясняют. Не без тягости же было удержать, чтобы таким образом в письме к ее и. в-ству конфедерация о диссидентах отозвалась. Сей пункт, приближаясь к решению, час от часу начинает затрудняться, и я принужден был употребить много способов, чтобы сие удержать. Тоже несколько затруднения было и в прошении ручательства ее и. в-ства, в котором они начинают одумываться; однако ж я не упущу, сколь возможно, все сии развратные замыслы в ничто обращать, лишь бы только мочи моей к тому достало».

«Сей пункт (т.е. диссидентский), приближаясь к решению, час от часу начинает затрудняться», – писал Репнин. Действительно, затруднение обнаружилось на сеймиках, служивших приготовлением к чрезвычайному сейму, необходимому по смутному состоянию республики. На сеймике познаньском чуть не изрубили Гуровского и графа Понинского, которые очень усердно проводили русское дело; спас их граф Апраксин, окруживший сборище своим отрядом. Репнин боялся, чтобы на сейме дело не дошло до пушек, хотя и надеялся иметь большинство на своей стороне. Огонь раздували Солтык, епископ краковский; Потоцкий, воевода киевский; Мнишек, маршалок надворный, и Враницкий, великий гетман коронный. Репнин запретил на сеймиках читать циркулярные письма, но означенные господа напечатали свои послания. «Повторяю, – писал Репнин Панину от 17 августа, – что если хотим мы успеха в диссидентском деле на будущем сейме, то необходимо надобно будет епископа краковского и подобных фанатиков забрать под караул, а инак с ними никаким образом не совладеем. Я за внутренность здешнюю могу отвечать, что, кроме страха и трепета, здесь оное другого движения никакого не произведет; а в то не мешаюсь, какое в наружности сие действие сделает и что по сему последует в соседственных с здешним государством державах».

Затруднения Репнина увеличивались медленностью почты: 14 августа Панин отвечал на его депеши от 14 июля. В этом ответе Панин излагал главное правило относительно диссидентов: «Надобно совершить диссидентское дело не для распространения в Польше нашей и протестантской вер, но для приобретения себе посредством наших единоверцев и протестантов однажды навсегда твердой и надежной партии с законным правом участвовать во всех польских делах не по одному теперь испрашиваемому республикою ручательству ее и. в-ства в целости конституции польской, но и вследствие покровительства диссидентам, которое мы себе присваиваем на вечные времена: как слабейшая часть в будущем правительстве польском диссиденты будут иметь возможность удерживаться в нем только с нашею помощью. Протестантская религия, обуздывая суеверия и сокращая власть духовенства, легко может излишним своим в Польше распространением вывесть поляков из невежества, в котором они теперь большею частью погружены, и освобождением от невежества довести их по ступеням до учреждения новых порядков, которые, сосредоточивая в одно место всю внутреннюю польскую силу и приведя ее в большую пред нынешним действительность, могли бы скоро обратиться в предосуждение России, покровительницы протестантов в настоящее время и главной соперницы в будущее, ибо между политическими обществами ни злоба за претерпенный вред, ни благодарность за одолжение места иметь не могут. Относительно наших единоверцев этого неудобства быть не может; но, с другой стороны, излишне усиливая их, так, чтобы они сами собою, независимо от нас, могли держаться в республике и разделять ее правление, подвергаем мы себя неудобству в рассуждении и без того столь частых и великих побегов, которые тогда еще более усилятся при свободе веры, соединенной с выгодами свободного во всем народа: тогда можно будет опасаться и насчет наших пограничных провинций, сходных с Польшею нравами и обычаями народа. Король требует, чтобы четыре епархии, отступившие в унию, оставлены были непоколебимо в нынешнем их состоянии. Это требование само по себе согласно с нашим главным правилом и потому не могло бы встретить с нашей стороны препятствия; но всего лучше будет оставить их со всею униею как на сейме, так и в будущем трактате в полном и неприкосновенном молчании, как такую секту, которая ни с тем, ни с другим исповеданием прямо соединенною считаться не может. Диссиденты, конечно, будут вас мучить, чтобы все беспредельно для них исполнилось, особливо касательно свободного возвращения из католического в их законы; но на это вам предписаны нами политические правила, и им вы можете говорить, что в этом деле находятся непреодолимые трудности, что мы никогда не имели намерения заводить войну для пропаганды их религий. Впрочем, мне кажется, поляков необходимо надобно будет стращать не только словами, но и прямым делом, располагая войска на содержание по деревням упрямых и обманщиков. Я думаю, что и самого короля еще не надобно совершенно выводить из страха потери престола». Согласно с этим Панин разрешил Репнину в крайней нужде брать под караул тех, кто наиболее будет противиться успеху обоих дел – диссидентского и ручательства императрицы за конституцию.

Тучи сгущались. Прежний папский нунций уехал в Вену; преемник его Дурини по своему коварному характеру не обещал Репнину ничего доброго: он повел себя интриганом и фанатиком. Папа Климент XIII прислал послание против диссидентского дела; на копии этого послания, пересланной Репниным Панину, написано рукою Екатерины: «Куда папа горазд сказки сказывать!» Но что были сказки в России, тому с благоговением внимали в Польше. У Солтыка 15 секретарей день и ночь писали его пастырские послания. «Любезнейшие сыны, пастырству нашему порученные! – гласили послания. – Упражняйтесь во всякого рода добрых делах, взывайте с сокрушением духа к трону милосердия, чтобы ниспослал Духа Св. на сейм для утверждения веры св. католической, для мужественного отпора претензиям диссидентов, для сохранения основных прав вольности. Чтобы во все продолжение сейма во всех костелах ежедневно происходило молебствие пред Св. Тайнами с пением Св. Боже». В этом послании Солтык является перед нами как епископ католический; но в письме к одному из приятелей своих, Вельгурскому, он является как политик. «Императрица, – пишет он, – домогается двух вещей: генерального поручительства за конституцию и восстановления диссидентов. Гарантировал король польский курляндские вольности, утвердил привилегии земель прусских, и чрез это обе страны привлечены были в зависимость от республики. Главное средство отбиться от гарантии – это поднять вопрос, что Турция не позволит. Что касается диссидентов, то покой нации зависит от того, чтобы диссиденты, а именно неуниаты, не были ни в сенате, ни в министерстве; довольно будет припомнить, что в России есть 30 фамилий, которые ведут род свой из Польши, а раздача достоинств в Польше находится во власти императрицы русской; так хорошо ли будет, когда Сенат московский перенесен будет в Польшу, а нас передвинут в Сибирь? Главная политика польских недовольных должна состоять в продлении сейма для того: 1) чтобы конфедерация пришла в совершенство; 2) чтоб иностранным дворам дать время для переговоров; 3) чтоб курфюрст саксонский пришел в совершеннолетие; 4) чтобы лучше изъясниться с двором петербургским чрез наших посланников, а не чрез того деспота (Репнин); 5) для слабости (здоровья) короля прусского: если бы умер, то что бы помешало саксонскому войску войти в Польшу?»

Враги действовали сильно, союзник – слабо. 24 августа Репнин писал Панину: «Должен я донести, что хотя Бенуа не отрекается по наружности поступать со мною согласно, но мне кажется, что их двор желает успеха диссидентскому делу не так сильно, как наш. Может быть, причина этому скрывается в некоторой ревности, что прусский король играет здесь роль подчиненную, а не равную с нами. Не худо было бы, думаю, не принося никаких жалоб на слабое содействие Бенуа, несколько увериться в берлинском дворе и попринудить его».

Приехал в Варшаву поручик Азанчевский и рассказал, каких сцен он вместе с ротмистром Солеманом был свидетелем на сеймике подольском в Каменце. Когда стали читать письмо от Репнина, то подняли непристойный шум и смех. Ржевуский, староста долинский, кричал, что тот будет проклят, который не присягнет в том, чтобы не допускать диссидентов до свободного отправления их богослужения, и что он, Ржевуский, скорее даст изрубить себя в мелкие куски, чем позволит какое-нибудь улучшение в положении диссидентов. К маршалу на стол бросили записку, в которой говорилось, будто переяславский архимандрит писал в пограничные местечки к униатским попам, чтобы были под его властию. Услыхав это, поляки, бывшие на сеймике, стали бранить Солемана и Азанчевского скверными словами, и маршал дал знать русским офицерам, чтобы вышли, не ручаясь за их безопасность. Репнин велел генерал-майору Кречетникову ввести козаков в деревни шляхты, шумевшей на каменецком сеймике.

Но эти явления не опечалили бы так Репнина, если бы он не узнал о двоедушии вождей католической конфедерации, а узнал он это из вскрытой переписки Солтыка с Вельгурским, который был отправлен в числе послов конфедерации к императрице. Посол узнал, что и прежний верный секретарь его новый примас Подоский стакнулся с Солтыком, Красинским (епископом каменецким), Мнишком, Потоцким (воеводою киевским) и подскарбием Весселем; но, действуя заодно, эти люди приезжали к Репнину и Бог знает что наговаривали друг на друга. «Изволите видеть, – писал Репнин Панину, – с сколь честными людьми я дело имею и сколь приятны должны быть мои обороты и поведение; истинно боюсь, чтобы самому, в сем ремесле с ними обращаясь, мошенником наконец не сделаться». Но главным мучителем посла был все тот же Солтык. «Истинно, – писал он, – я ему от себя бы что ни есть подарил, чтобы он отсель куда-нибудь провалился: надоел уж мне смертельно».

Знатные люди хитрили, пуская вперед менее знатных. Из последних сильнее всех волновался и волновал других шляхтич Чацкий, и Репнин велел его арестовать. По этому поводу приехал к нему Солтык и начал сперва речь о диссидентах вопросом: чего же наконец русский двор для них желает. Репнин отвечал, чтобы диссиденты восстановлены были во всех своих прежних правах, а так как всякий знает, что прежде диссиденты были в полном равенстве с католиками, следовательно, и теперь должны быть в таком же. Солтык возражал, что они прежде пользовались этим равенством не по правам, а вследствие насилия. Потом перешел к аресту Чацкого. «Мы народ вольный, – говорил он, – и, следовательно, властны так говорить и поступать, как хотим, и запретить нам этого никто права не имеет; а императрица уверила нас своими декларациями, что будет вольность нашу оберегать». «Высочайший наш двор, – отвечал Репнин, – конечно, вольность польскую всегда защищать и подкреплять будет; но надобно различить вольность от возмутительных поступков, а г. Чацкий виновен в последних, и все те, которые также вознамерятся возмущать внутренний покой, подвергнутся той же участи, ибо республика сама просила покровительства ее и. в-ства». «Мы не подданные ваши», – возражал Солтык. «Правда, – отвечал Репнин, – но соседство, союз и самое желание республики понуждают императрицу иметь попечение о здешней тишине, удерживая тех, которые намерены ее нарушить». «Мы рады умереть за свою вольность», – продолжал Солтык. «Вольность и возмущение – две вещи разные, – отвечал Репнин, – и если кто из вас задумает заводить смуту против отечества своего и его покровительницы, то пусть вооружаются, чтоб скорее могли получить достойную награду за такой поступок, но я советую прежде внимательно осмотреться». Этим разговор кончился. Репнин поручил Подоскому внушить Солтыку, что если он и на будущем сейме станет вести себя так же, как на прошедшем, то с ним может случиться то же, что и с Чацким, ибо против императрицы российской он не знатнее Чацкого, разве ему окажут тот почет, что никогда его из заключения не выпустят. Но Солтык отвечал Подоскому, что не станет молчать, когда интерес религии потребует защиты. «Он (Солтык) в своем сумасбродстве не из тех людей, которых угрозами или разореньем обратить можно, – писал Репнин Панину, – действительно, надобно над ним исполнить в самой крайности то, что примас ему от меня говорил. Сокрушит он меня своим непреодолимым упорством против диссидентского дела. Я уже ему стороной внушал, чтоб он не ездил на сейм, если не хочет участвовать в восстановлении диссидентов и если не может удержаться, чтоб не говорить против них». Относительно Подоского Репнин писал: «Зная, что новый примас желает сыскать хороший соболий мех, прошу прислать ко мне такой, если заблагорассудите, чтоб я мог его ему отдать от имени нашего двора, ибо, конечно, его надобно ласкать и удерживать, что надеюсь совершенно исполнить, хотя депеши епископа краковского и выставляют его нашим недоброжелателем; но Солтык часто и много в своих пустых замыслах лжи употребляет, а я начинаю усматривать, что примас стал от него удаляться».

В начале сентября Репнин придвинул к Варшаве русские войска, которые расположились в 3, 4 и 5 милях от столицы; третий гренадерский полк вступил в самую Варшаву, и несколько чугуевских козаков расположены были лагерем в саду дома, где жил русский посол. Для удобнейшей доставки пропитания Репнин расположил в окрестностях Варшавы небольшие отряды, а именно: против Закрочима по сю сторону Вислы – один, между Равою и Варшавою – другой, у местечка Гуры на Висле – третий, против Гур на другом берегу реки – четвертый и при соединении Буга с Наревом по сю сторону этих рек – пятый, так что отряды эти в один марш могли окружить Варшаву и пресечь все выходы, даже и водяные. Солтык кричал, что против этих сил у него скоро будет 60000 польского войска. «Но это войско, – писал Репнин, – находится только в его пустой голове. Сумасбродство его описать нельзя; оно доходит до того, что в своих безмозглых рассуждениях он толковал примасу о сицилийской вечерне против русских. В горячешном бреду он сам на себя клеплет, и лишнее». Репнин не раз писал Панину, что из всех Чарторыйских один молодой князь Адам, генерал земель подольских, отличается привязанностью к России; но другое прочтено было в перехваченных письмах Солтыка к Вельгурскому: по словам Солтыка, князь Адам говорил своим приятелям, что не может надивиться трусости своего отца, который, имея такие обширные владения, столько денег и значения в народе, не употребит их для уничтожения московского владычества во имя веры и вольности. О себе Солтык писал: «Князь Репнин всем говорит, что сделает меня герцогом сибирским. Я спросил у примаса, вправду ли он это говорит или только стращает, но получил в ответ, что, кажется, вправду, будучи подущаем самим королем, который внушает: если мы предводителя партии не спрячем, то труд наш в пользу диссидентов успеха иметь не будет. Мы с примасом и с прочими рассуждаем, каким образом они меня возьмут и куда запровадят. Здесь под караулом содержать не будут, потому что от патриотов и черни может произойти мятеж. В Москву и Сибирь не пошлют: князь Репнин будет бояться, чтоб там я не донес обо всем подробно императрице. Всего скорее запровадят меня в какой-нибудь угол и будут за мною и моими людьми присматривать, чтоб я не писал и ни о чем ни с кем не говорил». «Здешнего фанатизма, – писал Репнин, – не могу достаточно изобразить. Женщины молебствуют ежедневно о спасении погибающей веры; монахи и попы в своих проповедях говорят согласно с повелениями епископов краковского и киевского и внушают фанатизм всюду, где могут. Нунций, не довольствуясь тем, что киевский епископ напечатал папское послание в польском переводе, напечатал его и в латинском подлиннике, распространяя по всей публике. Когда в публичных садах и на гуляниях встречаются диссиденты, то женщины, которые здесь имеют большую силу, тотчас же уезжают, как из мест, оскверненных присутствием еретиков; одним словом, в публике такое раздражение, что если б я не знал трусливого характера народа, то каждый час ждал бы какого-нибудь отчаянного поступка, но хотя я не ожидаю никакой явной попытки, однако может произойти какое-нибудь потаенное злодейство. Мы доведем бедного короля до того, что его зарежут».

Но опасности не было ни для кого, происходили только поддразнивания. Солтык дал знать Репнину, что желает войти с ним в соглашение, ручаясь за всех епископов и за всю свою партию. Репнин отвечал, что в формальные переговоры он может войти только с теми, кто по своему чину в республике имеет на то право; епископ же краковский и все епископы этого права не имеют; если же он хочет по-приятельски договориться, то пусть приезжает сам безо всяких церемоний; но прежде всего надобно согласиться в самом главном, а именно чтоб диссиденты были уравнены в правах с католиками, без чего ни в какие договоры вступать нельзя. В ответ на это Солтык запел свою старую песню, что скорее тело свое на рассечение даст, скорее умрет со всеми своими приятелями, чем позволит на уравнение диссидентов с католиками. Желая показать, что готов подвергнуться участи, какою грозил ему Репнин, он стал готовить подарки для тех, кто придет брать его под стражу, так что, по словам Репнина, комната его стала похожа на нюренбургскую лавку. Несмотря на то, Солтык опять дал знать Репнину, что берется уговорить всех ревностных католиков дать удовлетворение диссидентам, если русский посол позволит ему продолжать прежнее поведение для сохранения кредита в своей партии. Репнин отвечал ему через Подоского, что никак не может на это согласиться: или епископ не понимает, что такое поведение может причинить только вред делу и такое непонимание не делает чести его голове, или он хитрит, чтоб, испортив дело, после вывернуться и всю вину сложить на других, выставляя на вид, что внутренне согласен был с ним, послом. «Я прошу епископа, – закончил Репнин, – чтоб он и словами, и поступками, прямодушно и явно действовал в пользу совершенного равенства диссидентов с католиками».

Православные требовали, чтоб епископ белорусский получил место в сенате; но король требовал, чтобы вместе с православным епископом вошли в сенат и два униатских. Панин не согласился на это. «Хотя, – писал он Репнину, – помещение в сенате двух епископов униатских и согласно отчасти в существе своем с вышеположенным главным правилом (чтобы не иметь в виду распространения других вероисповеданий в ущерб католицизму), однако в рассуждении настоящих обстоятельств это было бы предосудительно для славы ее и. в-ства. Не может ли такое помещение униатских епископов показаться свету нарочно сделанным в досаду ее в-ства, когда, напротив, самое состояние дел требует, чтоб все ее желания были исполнены». Панин не соглашался и на то требование Станислава-Августа, чтоб назначено было наказание отступникам от католической господствующей религии. Панина затрудняло то, что издавна позволено было униатам переходить в православие, и потому «надобно, – писал он, – сохранить пред глазами публики непорочность наших намерений, касающихся нашей собственной веры». Репнин не соглашался с мнением Панина. «Я прихожу в сомнение, – писал он, – не в самом ли деле вы намерены стараться о присоединении униатов к православию? Если же нет и если вы держитесь того мнения, что распространение здесь греческого и диссидентских законов для интересов России вредно, то для чего ж бы не позволить этих двух пунктов, которыми нацию здесь успокоим и себе приобретем навсегда уверенность, что эти законы не распространяются более, чем сколько надобно для наших интересов. Особливо эта предосторожность нужна против униатов, ибо из них могут скоро найтись такие, которые захотят обратиться к нашему закону: чрез это, увеличится число беглых от нас, да и такой огонь здесь в нации загорится, что истинно трудно будет потушить; тогда в самом деле ежечасно надобно будет ожидать сицилийских вечерен, да не знаю, и чужестранные дворы останутся ли при таких событиях в покое, приписав их желанию нашему нечувствительно овладеть Польшею. Напротив того, если дозволим помянутые пункты, то вторым пунктом докажем всему свету, что не имеем намерения распространять здесь наше и диссидентские исповедания; а первым пунктом докажем, что мы удерживаем здесь равенство религий и стараемся, чтоб никто по причине веры не терпел притеснений».

Кроме того, затруднения Репнина увеличивались положением православных русских в государстве, где представительство принадлежало одной шляхте, а гонения истребили православных шляхтичей или оставили самых бедных и неспособных по воспитанию занимать видные места. Панин согласился на желание короля, чтоб число диссидентов в сенате и сейме было с точностью определено; Панин соглашался на это, тем более что без точного определения числа королю-католику и шляхте католической, составляющей большинство, легко будет вовсе удалять диссидентов. Но диссиденты подали просьбу не вводить их в правительственные должности определенным числом, ибо они не в состоянии будут выносить этих должностей; православное же дворянство не могло выставить ни одного человека, которого можно было бы назначить в какую-нибудь должность. «Я, – писал Репнин, – уже несколько времени ищу и нарочных рассылаю, чтоб ко мне привезли кого-нибудь хотя несколько способного, но до сих пор никого не нашел, ибо все они сами землю пашут и безо всякого воспитания». Конисский по своему происхождению не мог быть сенатором и потому должен был оставить белорусскую епархию, если бы с званием белорусского архиерея соединилось звание сенаторское. Репнин писал: «Чрез епископа белорусского я писал во все здешние места нашего исповедания, есть ли между нашими монахами дворяне польские на тот случай, если будет определено, что епископ белорусский получит сенаторское достоинство; но не надеюсь, чтоб такие нашлись, или очень их мало: а с другой стороны, настоящий епископ белорусский (Конисский) думает, что в нашей Малороссии между монахами есть польские дворяне, и потому покорнейше прошу там об этом осведомиться, есть ли такие люди и каковы они, потому что их качества должны соответствовать сенаторскому достоинству».

От 21 сентября Репнин уже уведомил Панина о сумятице в Варшаве. Начался крик в публике, что сейма нельзя держать в присутствии русских войск. Репнин уговорился с маршалом конфедераций и с самим королем, чтоб конфедерация издала манифест, в котором бы русские войска объявлены были дружескими и помощными вольности народной; кроме того, Репнин требовал постановления конфедерации, чтоб уничтожены были все присяги, данные на сеймиках земскими послами в противность смыслу акта конфедерации, или бы послы, давшие эти присяги, как выбранные неправильно не могли принимать участие в деятельности сейма. Конфедерация не хотела сделать ни того, ни другого, причем главным крикуном был шляхтич Кожуховский. Репнин велел взять его под стражу, но потом выпустил. Как только узнали, что Кожуховский на свободе, так папский нунций явился к нему с визитом, а за ним поляки толпами, обожая его как героя и мученика, добиваясь его портретов. Репнин велел ему сказать, чтоб ехал в свои деревни, если не хочет вторично попасть под караул. Кожуховский не поехал добровольно и был отвезен в деревню под караулом.

23 сентября должен был начаться сейм. В этот день, когда послы съехались у князя Радзивила, чтоб вместе отправиться на первое заседание, приезжает нунций и начинает говорить, что вера погибает, что их долг – защищать ее до последней капли крови, а не допускать до уравнения с прочими религиями; именем папским объявил он, чтоб никак не соглашались на назначение от республики уполномоченных для переговоров с русским послом, ибо следствием будет необходимо гибель веры. Собрание было сильно наэлектризовано. Самые спокойные рыдали, другие же клялись громко, что готовы погибнуть за веру; меньшинство, в котором были король, примас, маршалы обеих конфедераций и до 50 послов, не знали, что делать, как начать сейм, опасаясь резни при самом его открытии. В самый разгар этих сцен вдруг является в собрание Репнин. Несколько умеренных депутатов выбежали к нему навстречу с увещаниями, чтоб возвратился, иначе они ни за что не отвечают; но Репнин не принял их советов и вошел прямо в середину толпы, которая встретила его криком, что все готовы умереть за веру. «Перестаньте кричать! – сказал громко Репнин. – А будете продолжать шуметь, то я тоже заведу шум, и мой шум будет сильнее вашего». Тут оправились и маршалы конфедераций, стали уговаривать депутатов, и те перестали кричать. Когда тишина водворилась, Репнин начал: «Я приехал только с визитом к князю Радзивилу, а не трактовать с вами, потому что никто из вас этой чести иметь не может, не будучи уполномочен от республики; но частным образом, по-приятельски скажу вам, что удивляюсь и сожалею, видя вас в таком возмутительном состоянии: вы позабыли, сколько имеете доказательств доброжелательства ее и. в-ства, позабыли, что только под ее покровительством могли вы сконфедероваться для сохранения своей вольности и прав». Тут речь Репнина была прервана криком: «Мы соединились также и для сохранения закона католического!» В другой раз объявил Репнин, чтобы перестали шуметь, иначе сам шуметь станет, и, когда крики утихли, продолжал: «Никто не отнимает у вас права иметь ревность к своему закону, эта ревность, конечно, похвальна; но разве кто хочет нарушать права римского вероисповедания? Если вы подлинно верны своему закону, то должны исполнять его справедливые предписания, чтоб никому в вере принуждения не делать, быть непоколебимыми в сохранении обязательств и в отдании справедливости каждому. Если хотите жить в добром соседстве с Россией и пользоваться покровительством ее и. в-ства, то соблюдайте договоры. Только одни возмутители, которые в смуте хотят приобресть себе значение, толкуют вам, что восстановление диссидентов касается католической религии и может ей вредить; в действительности это дело только гражданское, а не духовное и должно быть рассмотрено с уважениями политическими в силу обязательств республики. Вспомните, как вы составили свои конфедерации, какие акты при этом обнародовали, и можете ли вы думать, чтоб политическая система Российской империи в три месяца переменилась?» Ответа на эту речь не было, но раздались крики: «Освободить Кожуховского!» «Если станете кричать, – отвечал Репнин, – ничего не сделаю; криком у меня ничего не возьмете, просите тихим, учтивым, порядочным образом, и тогда, может быть, сделаю вам удовольствие». Подошел Радзивил и стал просить учтиво о Кожуховском; Репнин обещал и немедленно исполнил обещание.

Сейм начался, и ничто не показывало, что он может кончиться к удовольствию русского посла. Никак не соглашались отправить к Репнину полномочных для переговоров о диссидентском деле, кричали, что эти делегаты веру к погибели приведут. «Фанатическое упорство нации я не могу достаточно изъяснить, – писал Репнин. – Я почти с каждым особо переговорил, и все отвечали одно, что не имеют сил противиться; большая же часть объявила, что готовы лишиться всего имения и умереть, а на равенство с диссидентами не согласятся; иные говорили мне это со слезами. Сколько я ни работаю, сколько увещаний и строгости ни употребляю, сколько мне король, Радзивил, Бростовский, примас и подскарбий ни помогают, никакого успеха нет, и предвижу, к несчастью, что должен буду дойти до самых крайностей». Видя, что уполномоченных для переговоров сейм прислать не хочет, Репнин хотел предложить на сейме, чтоб присланы были к нему делегаты спросить, что императрица желает для диссидентов. Если б и на это не согласились, то не оставалось другого средства, как послать на сейм для прочтения мемориал и просить решительного ответа. Репнин хотел действовать сообща с иностранными министрами, поддерживавшими вместе с Россиею диссидентское дело. Главным между ними был прусский министр Бенуа; но Репнину дали знать, что Бенуа под рукою препятствует успеху диссидентского дела, уверяя, что русские только грозят, а никогда угроз своих не исполнят да и король прусский не выдаст поляков; особенно Бенуа хлопотал, чтоб не была принята русская гарантия. Также под рукой тихо, но усердно работали против гарантии Чарторыйские, видаясь по ночам с краковским епископом. Со стороны Чарторыйских особенно сильно действовал против России князь Любомирский, великий маршалок. коронный, но также под рукою. Старики Чарторыйские под проклятием и лишением наследства запретили молодому князю Адаму быть делегатом для переговоров с Репниным о диссидентском деле.

Сеймовское заседание 1 октября началось речью епископа киевского, который в своих выходках против диссидентов дошел до того, что вольность, утвержденную законом, называл дьявольскою и невольностию правоверных; потом начал жаловаться на арест Кожуховского и, обратясь к королю, требовал, чтоб тот не на словах только, а на деле показал свое правоверие. Король отвечал, что кроме усердия к вере католической он обязан еще иметь попечение о благополучии отечества; напомнил об обязательствах, в которые сама нация вступила чрез конфедерацию и посольство, отправленное к императрице; указал на вред, который произойдет, если этих обязательств не исполнить, и в заключение потребовал, чтобы прочтен был приговор конфедераций. Когда этот приговор был прочтен, то начался страшный шум, со всех сторон крики: «Кто подписал грамоту?» На это отвечал секретарь конфедерации, что подписали маршалы по приговору соединенной генеральной конфедерации. Тут поднялся Солтык: «Вся конфедерация и сочинявшие ее отроду кредитивных грамот не читывали и, верно, грамоте не умеют, если такую грамоту подписали; впрочем, – продолжал Солтык, – я этому не удивляюсь, потому что конфедерация принуждена была к тому силою абсолютной державы; но мы теперь можем и должны все ею ко вреду Польши сделанное уничтожить, в том числе и эту грамоту как противную религии и вольности; вольность наша нарушена совершенно взятием под арест Чацкого и Кожуховского; надобно послать к русскому послу делегатов от сейма с требованием письменного ответа, по чьему повелению он так поступал и имел ли на то инструкцию. Прежде получения ответа от Репнина и прежде освобождения Чацкого не позволяю ничего ни делать, ни говорить на сейме. Согласны ли все на это?» Большая часть послов закричали: «Согласны!» Опять король начал тихую речь: «Сами не знаете, чего хотите: такая делегация оскорбит достоинство самой императрицы; вместо всего этого надобно прилежно рассмотреть поданный при начале сейма князем Радзивилом проект, сличить его с актом конфедерации и с грамотою, отправленною к императрице; для этого я даю времени до 16 июля этого месяца». Заседание кончилось.

Узнавши об этих событиях, Репнин почел необходимым покончить с Солтыком. Во вторник 2 октября у краковского епископа собралось провинциальное заседание Малой Польши. Тут хозяин говорил еще сильнее, чем на сейме, против диссидентов и гарантии и объявил, что сейма нельзя продолжать далее двух дней, будущей пятницы и субботы, потому что обыкновенный двухнедельный срок для чрезвычайных сеймов этими двумя днями закончится. Еще сильнее Солтыка говорил воевода краковский Венцеслав Ржевуский, за ним архиепископ львовский и епископ киевский Залуский. Вся провинция была согласна с ними, исключая одного маркиза Велепольского, краковского земского посла, который тщетно противился этим решениям: никто его не слушал. Князь Чарторыйский, воевода русский, был тут же и прямо противился гарантии, но о диссидентах и продолжении сейма говорил меж зубов.

Когда заседание кончилось и все разъехались, Солтык поехал ужинать к маршалу Мнишку; узнав здесь, что команда, отправленная Репниным, уже дожидается его на обратном пути, он расположился ночевать у Мнишка; тогда полковник Игельстром вошел в дом к Мнишку и арестовал Солтыка, оттуда отправился к Залускому, захватил его, а между тем подполковник Штакельберг забрал Ржевуского и сына его Северина, старосту долинского. Все захваченные были отправлены с достаточным конвоем в Вильну, к генерал-поручику Нумерсу, которому приказано было содержать их с довольством и не оскорблять ничем. На третий день после арестов явились к Репнину делегаты, по одному сенатору из каждой провинции, с просьбою, чтоб арестованным была возвращена свобода и чтоб остальные депутаты получили ручательство за свою безопасность. «Арестованных не выпущу, – отвечал Репнин, – потому что они заслужили свою участь; я не отдаю никому отчета в моих поступках, кроме одной моей государыни, и, если хотите, можете обратиться прямо к ней с своею просьбой. По всемилостивейшему обещанию ее и. в-ства преимущество и безопасность каждого члена республики будут свято соблюдаемы, если вы в свою очередь будете свято сохранять свои обязательства, заключающиеся в последних актах конфедерации и в грамоте, отправленной к ее и. в-ству с посольством всей сконфедерованной республики, если земские послы поступать будут в силу данных им от сеймиков инструкций».

Страх сделал свое дело. Составили проект полномочия, назначили и полномочных для переговоров с Репниным; Репнин, предлагая сеймовой депутации отсрочить сейм до 1 февраля, говорил: «Кто будет противиться проекту акта лимитации сеймовой, с тем я буду поступать как с врагом императрицы, и подвергнется он той же участи, какую испытал Солтык со товарищами; кибитки уже готовы!» Сейм был отсрочен. «Страх, происшедший от взятия епископа краковского и прочих его товарищей, сие произвел, – писал Репнин от 8 октября. – Я принужден был в словах на всех оный страх распространить, особливо на Чарторыйских, отзываясь громко, что я их заберу, если еще противности сему проекту увижу, зная довольно, что они против того интригуют. Таковыми отзывами в трепет всех и их такой привел, что ни одного голоса не было на сейме против сего проекта и что Чарторыйские, не смея уже ничего отказывать, приказали князю Адаму принять на себя делегацию».

Король не без удовольствия мог видеть, как враги его обманулись в своих надеждах, составив конфедерацию. Благодаря своему поведению в последнее время, податливости в диссидентском деле он снова сблизился с Репниным и получил надежду провести свое любимое дело, именно ограничение liberum veto. Репнин согласился ему в этом содействовать; но вопрос был слишком деликатен; посол не решился прямо поддерживать желание короля у Панина; он ловко предложил дело в виде вопроса, затронув в Панине самую нежную струну – систему Северного союза. «Король желает, – писал Репнин, – чтоб было определено, какие вопросы должны решаться единогласно и какие большинством голосов. Если, ваше сиятельство, намерены что впредь из Польши сделать для приумножения какого-либо Северному союзу, то сие истолкование с осторожностью, кажется, позволить можно употребить, т.е. выговоря и оставя навек под либерум вето главные материи, сочиняющие форму здешнего правления, как-то, например: чтобы в вольных сеймах не инако учреждаемо как единогласием умножение податей, прибавление войск, заключение всяких трактатов, объявление войны и мира, власть гражданских и всяких государственных чинов, ход и цена монеты и иные таковые важные, а прочие до внутреннего порядка принадлежащие, кажется, можно предать без опасности многогласию (большинству голосов), ибо без того порядка здесь не будет, а без порядка неможно будет употребить Польшу ни во что, если намерении какие вы насчет ее имеете». Но против этих слов в письме Репнина находится заметка не Панина, а самой Екатерины, обращенная к Панину: «Вспомните, сколько сие есть опасно, ибо не всегда можно сказать, для чего разрывались сеймы: сверх того, сие противоречит вовсе последнему вашему письму к кня. Ре.». «Если же, – продолжал Репнин, – не намерены вы ничего из Польши делать, а оставить оную в ее беспорядке и замешательстве бесконечном, то на истолкование сего закона соглашаться не надлежит, а отвечать прямо его польскому величеству, что того позволить нельзя, понеже мы намерены законы удерживать, а не разрушать. Еще король говорил мне, что в недостатках своих на меня сошлется в письме своем к вашему с-ству; я ж о сем по справедливости могу сказать, что жалко и прискорбно на его нищету смотреть, до того сие дошло, что клочками червонных по 500 и по тысяче занимают для того, что иногда дневного пропитания почти не имеют, да, по несчастию, и кредиту головой нет». Раздражение Репнина против подданных Станислава-Августа высказалось в отзыве его о послах конфедерации, бывших при русском дворе. «Если вы, – писал он Панину, – по своей обыкновенной учтивости и милости хоть мало попустите, то они вам смертельно надоедят таковыми безмозглыми и бесконечными проектами, которые не будут иметь ни начала, ни конца, ибо все поляки – такая тварь, что, сколь скоро их из страха выпустишь, столь скоро они и из границ всех тотчас выдут».

Панин потребовал, чтоб Репнин привел диссидентов в полное равенство с католиками и в неограниченном числе, и Репнин отвечал, что льстится сделать это безопасно. «Сами наши партизаны, – писал он, – уверяли всех, что они льстят диссидентам для получения нашего покровительства, но после не позволят уступить им правительственных должностей или вообще каких-нибудь важных выгод; только нужные дела посредством конфедерации переделают, а диссидентскому делу столько поставят препятствий, что мы принуждены будем от него отступиться. Так они и действительно тайком поступали; но я заранее знал и теперь почти уверить могу, что они совершенно ошибутся и диссиденты будут приведены в равенство с католиками. Повторяю, что с последними управлюсь без шума, одним только строгим видом, но прошу посланникам у вас перья ошибить, без чего они, ободряя своих сообщников, такие вздоры станут сюда писать, что здесь их взбаламутят и взбунтуют. Чарторыйские совершенно уже от короля удалились и, конечно, влияния на дела иметь не будут; совершенное же их искоренение считаю противным нашим интересам. Не надобно давать им перевеса над нашею партиею, но нужно оставить их пугалами, посредством которых будем крепче держать в руках своих настоящих сторонников; а если эти наши сторонники не будут иметь никакого страха внутри страны, то захотят, как Чарторыйские, независимо от нас быть господами».

Репнин сдержал свои обещания насчет диссидентского дела. Комиссия, назначенная для окончательного его решения, постановила следующее: все диссиденты шляхетского происхождения уравниваются с католическою шляхтой во всех политических правах, но королем может быть только католик, и религия католическая остается господствующею. Брак между католиками и диссидентами дозволяется; из детей, рожденных от смешанных браков, сыновья остаются в религии отца, дочери – в религии матери, если только в брачном договоре не будет на этот счет особенных условий. Все церковные распри между католиками и диссидентами решаются смешанным судом, состоящим наполовину из католиков и наполовину из диссидентов. Диссиденты могут строить новые церкви и заводить школы, они имеют свои консистории и созывают синоды для дел церковных; всякий и не принадлежащий к католическому исповеданию может приобретать индигенат в Польше.

Оставался другой вопрос – об уничтожении всего того, что было сделано в царствование Станислава-Августа для конституционных реформ; и мы видели уже, как Репнину не хотелось огорчать короля совершенным уничтожением всех этих попыток. Посол продолжал выставлять услуги, оказанные королем России в последнее время, старался показать, что нет никакой нужды приносить Станислава-Августа в жертву врагам его, которые вовсе не сильны, и что конфедерация не имеет той важности, какую ей приписывают ее посланники в Москве: стоит только удовлетворить троих или четверых вождей, и все успокоится. Репнин представлял, что интересы императрицы требуют уважать короля, доказать ему, что с ее дружбою, тесно соединено его благополучие, приобресть его полную доверенность и прямую привязанность; приверженный к России король не будет отказывать ее посланнику в просьбах о награждении людей, преданных России, и таким образом легко будет составить себе сильную партию. Но как привязать к себе короля, как составить себе партию из лучших, достойнейших людей? Король и лучшие люди желают ограничения liberum veto. «Если вы, – писал Репнин Панину, – намерены дать Польше какую-нибудь, хотя малую, состоятельность для употребления ее когда-нибудь против турок, то нужно позволить внутренний порядок, ибо без него никакой и самой малой услуги или пользы мы от нее иметь не будем, потому что сумятица и беспорядок в гражданстве и во всех частях в таком градусе, что более быть не могут. Если желаете, чтобы по-прежнему все без исключения вопросы решались на сеймах единогласно и чтоб чрез liberum veto сеймы, как и прежде, разрывались, то и это исполню. Сила наша в настоящее время все может. Но осмелюсь представить, что этим не только не утвердим доверенности нации к нам и наше здесь влияние, напротив, совсем их разрушим, оставя рану в сердцах всех разумных и достойных людей, которые желают разделения законов (на государственные, проходящие единогласием, и внутренние, принимаемые по большинству голосов), а на этих людей одних надеяться можно, они одни только по своему разуму могут стоять в челе народа; следовательно, оскорбим мы большую часть нации, если подвергнем ее прежнему беспорядку чрез совершенное разрывание сеймов, и этим докажем всей нации, что мы желаем одного – видеть ее в порабощении и смутах. Это произведет крайнее недоверие к нам и, следовательно, будет препятствовать собрать независимую ни от кого, кроме нас, партию надежных и достойных людей, на характер которых и влияние в народе мы могли бы полагаться. Если же соберем партию из людей, которые не пользуются уважением в народе, то они нам будут только в тягость, а пользы не принесут, и будем принуждены все делать единственно силой, а при таком способе действия нет никакой возможности иметь свою независимую партию. Какая слава составить счастие целого народа, позволив ему выйти из беспорядка и анархии! Я верю в возможность соединения политики с человеколюбием: я льстился быть исполнителем намерений императрицы и вместе содействовать счастию народа, у которого имею честь быть представителем». Прочтя это донесение, Екатерина написала Панину: «Никита Иванович, вы можете приказать ответы заготовить в силе того, на чем мы согласились, ибо лишь бы остался нам способ иметь пользу от либерум вотум, то для чего бы не дозволить пользоваться соседям некоторым нам индифферентным порядком, который еще и нам иногда может в пользу оборотиться». Вследствие этого относительно сеймовой формы было постановлено, что в первые три недели будут решаться только экономические вопросы, и решаться большинством голосов; все же государственные дела будут решаться в последние три недели единогласием.

Мы видели, что союзнику, прусскому королю, очень не нравилось настаивание России на проведении диссидентского дела; но как он ни раздражался, как ни толковал, что русская императрица не имеет никакого права вмешиваться во внутренние дела Польши, как ни толковал, что соседи Польши должны иметь в виду, чтоб в ней не было никакой перемены, а Россия, проводя диссидентское дело, производит этим самым перемену, все же русский союз был для него необходим: без этого союза Пруссия была одинока и слаба. Когда министр Финкенштейн представлял Фридриху, что нельзя далее следовать за русскими в польских делах, то он отвечал: «А если бы они были в союзе с Австрией, то мы должны были бы сносить терпеливо все, что бы им ни вздумалось сделать в Польше». Фридриху самому не хотелось идти далеко за Россиею в диссидентском деле, и обстоятельства помогли ему заключить с Россиею новый договор, в котором он складывал на Россию заботу и ответственность в дальнейшем ведении диссидентского дела военными средствами. Известия о вооружениях Австрии побудили русский двор подписать в апреле 1767 года такой договор с Пруссиею: Россия брала на себя защиту диссидентских прав вооруженною рукою, а прусский король обязывался поддерживать эти права только сильными и дружескими внушениями; если же австрийцы вторгнутся в Польшу и нападут на русские войска, то король обязывался сделать диверсию нападением на австрийские владения, за что императрица обещала ему соответственное вознаграждение. Последнее обязательство Фридриху легко было взять на себя, ибо он рассчитывал, что известие о заключении такого договора между Россиею и Пруссиею удержит Австрию от вмешательства в польские дела и войны не будет.

Фридрих писал Сольмсу: «Я посылаю шпионов и эмиссаров почти во все австрийские провинции, чтоб проникнуть намерения австрийского двора, и, кроме того, я жду двух эпох, которые должны показать, что выйдет из тамошних военных приготовлений. Первая эпоха будет, когда образуется новая конфедерация и русские войска вступят в Польшу. Вторая эпоха, когда соберется в Польше новый сейм; что, если он станет просить покровительства Австрии?» Но дело объяснялось просто: Австрия боялась, чтоб и у нее не поднялся диссидентский вопрос.

Князь Дмитрий Голицын из Вены уведомил императрицу о военных приготовлениях Австрии и объяснил причину их тем, что венский двор, узнав о вступлении в Польшу значительного числа русских войск, опасается волнений среди собственных подданных неримского исповедания, не вздумали бы и они по примеру польских диссидентов требовать возвращения отнятых у них прав; потом Голицын уведомил об опасениях венского двора, чтоб под диссидентским делом не скрывалось другого намерения, чтоб Россия и Пруссия не согласились относительно завладения некоторою частию польских земель, и в таком случае Австрия будет непременно действовать вооруженною рукою, чтоб помешать этому намерению: что же касается собственно диссидентского дела, то хотя оно и неприятно австрийскому двору, однако он не станет действовать в Польше вооруженною рукою. Более опасности было в Турции. В январе Обрезков доносил, что недоброжелатели русского двора всеми их силами и разумением подущают Порту вступиться за поляков, сообщая ей все то, что может оправдать поведение последних, сообщили даже и ехидную речь папского нунция, произнесенную на последнем сейме; они доказывают Порте неосновательность претензий русского двора на право вмешиваться во внутренние дела Польши, при этом горячим сообщником их является крымский хан. Сначала Порта положила смотреть равнодушно на польские дела и послала хану запрещение в них вмешиваться; но хан снова прислал донесение, что самые знатные поляки ввиду притеснений от русской императрицы за несогласие удовлетворить ее требованиям в делах веры вознамерились просить Порту о защите и покровительстве и объявили своему королю, что если он согласится на требования русской императрицы, то они непременно лишат его престола. Французский и австрийский послы сейчас явились с прежними представлениями, что Польша – государство независимое и претензии России и Пруссии относительно веры в ней противны ее вольности, претензии эти разделят Польшу надвое и причинят беспокойство соседям. Интернунций прибавил, что его двор не будет смотреть на это покойно. Порта решила ожидать прямых представлений от самих поляков. Обрезков, уведомляя об этом Панина, просил, чтоб при вступлении русских войск в Польшу начальствующим дан был строгий приказ не приближать к турецким границам никакого отряда, даже самого малочисленного. От 2 апреля Обрезков уведомил Панина, что австрийский и французский послы сделали Порте письменное представление, что русский двор старается уничтожить польскую вольность и древние уставы республики и делает это с таким самовластием, как будто: распоряжается в собственном государстве; таких поступков со стороны России никто не ожидал, тем более что Порта манифестами своими французскому, австрийскому и другим дворам объявила,. что никак не потерпит повреждения вольности и древних уставов польских. Вследствие таких объявлений Порта для поддержания. собственного достоинства должна соединиться с их дворами и принять меры для защиты польской вольности и для безопасности собственных границ. Русский двор так смело распоряжается в Польше, надеясь на союз с прусским королем; несмотря, однако, на это, дворы австрийский и французский не будут смотреть равнодушно на происходящее в Польше. Для противодействия этой записке Обрезков подал Порте свою, в которой доказывал права диссидентов и права русской императрицы защищать их; сообщил также декларацию Екатерины польскому правительству, в которой утверждалось, что она при этой защите не имеет никаких корыстных видов. Порта отвечала Обрезкову, что ей непонятно, как русский двор может интересоваться диссидентским делом до такой степени, что ввел в Польшу свое войско; если это дело имеет связь с статьями договора, то можно бы вести его чрез уполномоченного, не вводя войска в области чужой державы. Быть может, есть другие причины этого введения, и известны ли они резиденту? Хотя в декларации императрицы изъяснено, что ее величество незавидлива и нежелательна завладеть польскими землями, однако некоторые противники не перестают утверждать, что введение войска под предлогом защиты диссидентов, собственно, имеет в виду овладение польскими землями. Ясно видно, что русский двор такого обмана не сделает; но так как дело не стоит того, чтоб из-за него вводить войско, то невольно возбуждается сомнение, и если настоящая причина такого поступка русского двора резиденту неизвестна, то желательно, чтоб он испросил у двора своего изъяснения.

«Диссидентское дело очень важно, ибо основано на статье торжественного договора, – отвечал Обрезков. – Целые пятьдесят лет русские министры, находящиеся в Варшаве, беспрестанно домогались прекращения гонений на диссидентов, и все понапрасну; мирные средства были все истощены, и потому введено войско; и это сделано не для притеснения чьего-либо, а единственно для охранения республики от междоусобной и неизбежной войны».

Лето прошло спокойно. Но в октябре молдавский господарь донес Порте, что в Подолию, поблизости к турецким границам, вступило большое русское войско с осадною артиллериею и бомбами, и тогда же получены были три письма из Польши: одно – от киевского воеводы Потоцкого, другое – от Солтыка, третье – от каменского епископа Красинского. Во всех трех письмах говорилось одно: что Порте уже известно, с которого времени Польское королевство терпит притеснения от русских войск и каким образом эти войска препятствуют естественному течению вольности и действиям древних уставов королевства. После Бога Польша не имеет другой надежды получить помощь, как от Порты, на нее прямые сыны отечества возлагают все свое упование и надеются найти безопасное убежище в близости границ турецких. Покорнейше умоляют они Порту приказать крымскому хану и другим пограничным начальникам подать притесненным руку помощи. Эти письма сильно встревожили Порту и повели к образованию двух партий. Министерство продолжало утверждать, что надобно смотреть равнодушно на действия русских в Польше; но другие влиятельные лица, и особенно духовенство, стали говорить, что не в интересе Порты терпеть такое долговременное господство России в Польше. Обрезков деньгами привел в действие разные потаенные пружины и довел до того, что ему сделан был запрос насчет донесений молдавского господаря, которые, разумеется, он мог легко опровергнуть. Его ответ снова успокоил Порту, которая не удостоила ответом Потоцкого, Солтыка и Красинского, а хану предписала не принимать никакого участия в польских смутах и только дать знать полякам, что Порта не потерпит приближения русских войск к своим границам, но чтоб и поляки остерегались производить беспокойство в ее границах. Но в конце октября Порта начала опять беспокоиться вследствие известий о ходе сейма, об арестах Солтыка с товарищами и вследствие ропота многих на нерадение правительства, позволяющего занятие Польши русскими войсками. Вследствие этого беспокойства хотинский гарнизон велено было усилить. Французский посол подал записку, в которой говорилось, что Польша и равновесие Европы находятся в опасности, что Россия еще со времен Петра Великого стремится к уничтожению в Польше liberum veto; Петр не успел достигнуть своего намерения и оставил эту идею в наследство своим преемникам. По смерти короля Августа III русский двор возвел известными средствами на польский престол свою креатуру и возжег усобицу между поляками для своих выгод, наполнивши страну своими войсками. Порта в собственных интересах не может быть равнодушна, и единственное средство для нее к отвращению зла – это заключение союза между нею и Франциею. Хан прислал татарина, только что возвратившегося из Варшавы, с вестями, что Россия совершенно привела Польшу в свою зависимость, так что это королевство должно почитать погибшим, если Порта не поспешит спасти его; что Россия, окончив по своему желанию настоящие дела, вынудит у поляков уступку областей, лежащих в турецком соседстве, и для этого сорокатысячное русское войско останется в Польше на неопределенное время; что князь Репнин принудил республику наложить на поляков новую подать для содержания русского войска и обложил этим войском Варшаву так, что съестные припасы не впускаются в город без его билетов; что поляки желают, чтоб Порта прислала какого-нибудь агу в Варшаву под предлогом поздравления короля: ага этот должен препятствовать на сейме успеху вредных русских предприятий. В Константинополе не подвергали критике подобных известий, не спрашивали, мог ли крымский татарин быть хорошим наблюдателем варшавских событий и привезти одни верные вести. Великий визирь, как только татарин кончил свои россказни, закричал: «Кто этого ожидал? Слушай после того русские уверения! Как теперь донести это государю? Непременно дела должны запутаться!» Начались советы, долго рассуждали, наконец положили: прежде чем принять какое-нибудь решение, потребовать у Обрезкова разъяснения дела, и если это разъяснение окажется неудовлетворительным, то Порта объявит себя защитницею вольности и прав Польши и отправит туда посланника.

3-го декабря Обрезков имел тайную конференцию с рейс-эфенди. Разговор продолжался четыре часа; Обрезков, по его словам, «всякий пункт в своем месте очистил и объяснил таким образом, что рейс-эфенди казался о истине быть уверенным и довольным». Рейс-эфенди сказал: «Если вы меня уверяете в том, что Россия не имеет намерения увеличить свои владения на счет Польши, то взаимно и я вас обнадеживаю, что Порта до окончательного решения польских дел не будет обращать внимания ни на какие подущения, происки и клеветы, в бесчисленном количестве до нее доходящие; Порта не сделает никакого поступка, который мог бы еще более затруднить польские дела или отдалить их окончательное решение; но Порта обещает это с одним условием, что русские войска по окончании всех дел должны выступить из Польши в 15 или много в 20 дней и, кроме того, чтобы были освобождены все арестованные». Обрезков, не видя, по его словам, в предложениях турецкого министра ничего несправедливого и неразумного, согласился на эти два условия.

Такая же борьба между русским и французским послами шла на севере, в Швеции. Швеция приняла предложение России высказаться в пользу польских диссидентов-протестантов, несмотря на сопротивление французской партии, которая говорила, что диссидентская конфедерация есть простое возмущение, которого поддерживать не следует. Для поддержания русской партии, которая настояла на отказе от французских субсидий, надобно было доставить Швеции английские субсидии, но Англия не соглашалась платить их. Императрица по этому поводу написала для Панина на депеше Остермана: «Все на нас они (англичане) валят, и истинно сердиться хочется, что они столь слабо и слепо поступают. Дайте г. Макартнею сие почувствовать; чрез подобные поступки мало приобретут себе уважения». А между тем Остерман доносил, что французский посланник Бретейль имеет частые тайные свидания с королевой в комнате фрейлины Горн. Бретейль отправлялся к фрейлине под видом простого визита, но встречал тут королеву, которая приходила скрытым ходом из своих внутренних покоев. Король имел частное свидание с французским послом и посланником испанским в деревне камергера графа Делагарди, куда король пригласил их для охоты на оленей; свита была небольшая – одни французские креатуры; а незадолго перед тем французский посол видался с королем в арсенале вследствие как будто нечаянной встречи. Остерман кончил свою переписку этого года с Паниным известием о средствах, которые употреблял шведский двор, чтобы воспрепятствовать стокгольмскому обществу, особенно молодежи, собираться у русского посла: как скоро двор узнавал, что у Остермана званый ужин, немедленно рассылались приглашения знатным особам, мужчинам и женщинам, то к королю, то к наследному принцу. На святках Остерман дал бал; при дворе в тот же вечер назначен был розыгрыш лотереи; тогда приглашенные Остерманом гости объявили ему, что приедут к нему к ужину после лотереи; но когда при дворе узнали об этом, то вместо лотереи назначен был бал, продолжавшийся и после ужина. «Я мог бы избежать этих неприятностей прекращением званых вечеров, – писал Остерман, – но, зная, что король и королева нарочно поступают так для усиления своей партий, для отнятия у меня способа привлекать молодых людей к нашим видам и прямо об этом объявляют, говоря, что не привыкли зависеть в своих забавах от русского ига, я думаю продолжать до самого Великого поста угощения и балы, дабы, не имея возможности иметь избранных, угощать в своем доме хотя оглашенных». Панин заметил на письме: «Всегда была сия политика у французских партизанов, и всегда с успехом»

Генерал Философов доносил в марте из Копенгагена, что барон Бернсторф по секрету сообщил ему о переводе из Франции 500000 ливров в Швецию к Бретейлю для подкрепления французской партии, что по получении этих денег Бретейль имел два свидания с королевою в комнатах ее камер-фрейлины, но что между королевою и послом происходили частые несогласия относительно употребления этих денег. Говоря об этом, Бернсторф заметил, что эти слабые попытки нисколько не воскресят убитой французской партии и никакие интриги не будут в состоянии довести до созвания чрезвычайного сейма. Философов поставил на вид необходимость для России и Дании, преимущественно для последней, действовать в Швеции в неразрывном союзе, необходимость для Дании не искать себе там других друзей, кроме приверженцев России. Бернсторф отвечал, что хотя их министр в Стокгольме Шак уже снабжен особым повелением на этот счет, но это повеление еще ему будет подтверждено, и даже просил Философова назначить сроки для исполнения этого предписания (в подлиннике: «…и отдает мне на волю термины избрания предписать»). «Я, – доносил Философов, – оставил на воле сего благоразумного и совершенно преданного вашему в-ству министра новый подтвердительный указ королевский Шаку отправить, чтобы оный во всем согласно с графом Остерманом содействовал».

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 ... 17 >>
На страницу:
6 из 17