Репнин продолжал повторять прежние известия: «Другого в склонности публики в диссидентском деле донести не могу, как то же, что и прежде доносил: все против введения диссидентов в гражданские чины, слышать не хотят, чтоб они могли быть на сеймах земскими послами, и много таких безумных и беспутно-отчаянных голов, которые говорят, что лучше до крайности дойти и потерпеть совершенное разорение от русских войск, чем согласиться на это». Репнин объявил королю, что Россия требует всех гражданских прав для диссидентов, исключая одного права – быть сенаторами и гетманами; но если Россию заставят силою достигнуть этого, то, может быть, тогда она не согласится и на это исключение. «Но ведь нацию нельзя к этому уговорить!» – возражал король. «Воля ее и. в. непременна и во всей точности исполнена будет», – отвечал Репнин. Король всячески его оборачивал и выспрашивал, подлинно ли это последнее слово с русской стороны, подлинно ли русские войска вступят в Польшу, если диссидентское дело не пройдет на сейме. Репнин уверял, что подлинно. Тогда король спросил его: «Можете ли вы мне поручиться, что, если все требуемое вами будет исполнено, императрица будет совершенно довольна и далее этого дела не поведет?» Репнин отвечал, что может поручиться. Чарторыйские говорили, что не видят почти способа заставить нацию исполнить желание России, но будут стараться об этом по возможности, не отвечая за успех, который выше их сил.
19 сентября Репнин вместе с министрами прусским, датским и английским отправился к примасу, у которого собралось все польское министерство. Представители четырех держав объявили о соглашении между своими дворами действовать в защиту диссидентов, вследствие чего они, посланники, формально требуют восстановления диссидентов во всех древних правах и вольностях и просят заранее донести об этом его величеству. Примас отвечал, что исполнит их желание, а король на днях соберет всех присутствующих сенаторов для объявления им об этом. «Фанатизм, – доносил Репнин, – усиливается в такой степени, что начинают меня избегать, как некогда избегали отлученных от церкви; за столом пьют за здоровье защитников католической религии, причем разгоряченные головы клянутся скорее погибнуть, чем допустить какое-нибудь улучшение в положении диссидентов; а со стороны диссидентов никого еще до сих пор здесь нет, чем я очень недоволен, – нерадение непростительное! Я ко многим писал и ответы имею, что будут, а между тем не едут». Скоро Репнин должен был донести в Петербург, что отношения определились: король и Чарторыйские прямо объявили, что не согласны на введение диссидентов не только в управление, но и в гражданские чины, готовы хлопотать только об одной терпимости. Репнин отвечал Чарторыйским, что если так, то он введет русские войска в деревни епископов краковского и виленского, чтоб из этого примера и другие увидели, что ожидает противников диссидентского дела. Чарторыйские сказали на это, что будут терпеть разорения и все бедствия, но русским требованиям по этому делу удовлетворить не могут.
Угрозу нужно было исполнить, и 24 сентября Репнин писал в Петербург: «Я решился к генерал-майору Солтыкову от сего ж числа повеление послать вступить с своим корпусом в деревни епископов краковского и виленского, питаясь на их коште, ибо ничего уже хуже по диссидентскому делу быть не может, как то, что есть, а может быть, сей поступок импрессию сделает и что-либо поправит. Никакой надежды нет без употребления силы в сем деле предуспеть: и так на нее одну остается уповать, ибо не только часть сейма сему делу противна будет, но и все головой, когда сверх всего духовенства и его инфлюенций присовокупляются к противникам король, князья Чарторыйские и их партизаны, что уже в себе все и заключает». На это донесение императрица отвечала рескриптом от 6 октября, что, если на сейме диссидентское дело не будет доведено до формальной с ним, послом, и с диссидентами негоциации, из которой бы резонабельных плодов ожидать было можно, и если опять потерю всякой надежды должно будет приписать одному коварству стариков Чарторыйских, в таком случае, определя с разборчивостью положение дел, употребить все старания к разрыву генеральной конфедерации и сейма, потому что Чарторыйские посредством конфедерации, при которой дела решаются большинством голосов, хотели провести преобразования. В самом начале должно прямо адресоваться к тем из соперников фамилии Чарторыйских, которые приобретенному ею в делах перевесу наиболее завидуют. Нельзя сомневаться , чтоб такой в мнениях наших оборот не произвел важной в духах перемены и чтобы многие из соперников князей Чарторыйских, кои теперь диссидентскому делу противны, не обратились на лучшие по оному мысли.
Но Репнин сильно сомневался и, прежде чем употребить насилие и окончательно разрывать с Чарторыйскими, попытался в последний раз уладить дело, уступив часть русских требований. Видя «струны, столь туго натянутые, что необходимо совсем порваться должны», он подал королю от себя совет, чтоб он для избежания важных последствий предложил императрице ввести диссидентов в одни гражданские чины с исключением прав быть земскими послами на сеймах. Король, по-видимому, принял совет и через несколько времени показал Репнину свое письмо к императрице; но в этом письме он предлагал одну религиозную терпимость с исключением диссидентов из всех гражданских чинов. «Этого я не советовал», – сказал изумленный посол. «А другого я не могу представить», – отвечал король. Репнин рассердился. «Ее и. в-ство, – сказал он, – всегда будет желать благосостояния Польской республики; но в тех, которые будут противиться диссидентскому делу, она видит злодеев этой самой республике, ее спокойствию и злодеев своей собственной особы; из этого ясно, как будет поступлено с этими людьми; и я начну с епископов краковского и виленского как первых противников дела и возмутителей здешнего покоя». «Вы меня этим только оскорбите и нанесете мне вред», – сказал король. «Очень жаль, если так, – отвечал Репнин, – но я должен наконец дать почувствовать на деле гнев ее и. в-ства тем людям, которые пренебрегают собственным благосостоянием». Этим разговор и кончился.
«Причин сопротивления князей Чарторыйских я не могу понять, – писал Репнин Панину, – каким образом они решаются испытывать все бедственные следствия, не имея, по моему рассуждению, никакой надежды противиться нашей силе? Мысль о сопротивлении может запасть только в ветреные головы, которые в отчаянии думают найти твердость. Что же касается диссидентской конфедерации, к которой надобно будет прибегнуть в крайности, то гг. Гольцы оказывают к ней склонность и отвечают за прочих диссидентских вождей, но требуют не только войска в тех местах, где будет образовываться конфедерация, но и денег для привлечения и содержания при себе бедного дворянства, которое собственными средствами сделать этого не в состоянии. Конфедерация должна составиться вдруг в один день в четырех местах: в польской Пруссии, в Великой Польше, в Малой Польше и Литве, к которой присоединятся и греки (т.е. православные). Русского войска здесь три батальона, две гренадерские роты куринского полка, один полк карабинер и полк чугуевских козаков. Формального сопротивления и этим войскам я не ожидаю, но отвечать не смею за фанатизм частных людей, соединенный с безрассудным бешенством и пьянством, которым нельзя положить правил. Диссидентов я здесь собрал сколько возможно больше, и подано от них будет прошение; только от всех греков подпишется под ним один белорусский архиерей, ибо никого из них здесь нет, да, по несчастию, и привезти некого: почти все греческое дворянство в такой бедности, что сами землю пашут. Что же касается приискания в случае нужды других вождей нашей партии, то, признаюсь, это дело очень трудное, и теперь ни одного способного человека к этому не вижу, ибо из противников фамилии все сколько-нибудь значительные люди, будучи преданы Австрии и Франции, были нам всегда противны, а теперь еще более противятся по диссидентскому делу».
Между тем король и Чарторыйские спешили провести на сейме важные для них преобразования. В самых первых числах октября на сейме прочтен был проект, представленный от короля и министерства по соглашению с Чарторыйскими и их партиею, проект о порядке решения на сейме финансовых дел. В проекте было сказано, что все финансовые дела должны всегда решаться большинством голосов, не исключая из финансовых дел и наложения новых податей. Репнин вместе с Бенуа отправился к Чарторыйским и потребовал точного обозначения дел, подлежащих такому решению. По мнению Репнина и его прусского товарища, под этими делами надобно было разуметь только порядочное и выгодное распоряжение определенными уже доходами, а не наложение новых податей, ибо это дело не внутреннего распоряжения, а дело государственное, которое должно подлежать единогласному решению на сейме. Чарторыйские возражали, что и наложение новых податей есть дело финансовое, следовательно, принадлежит к разряду тех дел, которые на созывательном сейме отнесены к делам казначейской комиссии. Репнин отвечал, что Россия и Пруссия не могут согласиться на такое толкование. Начался спор, и канцлер литовский, разгорячась, сказал, что поляки имеют право делать у себя такие постановления, какие им заблагорассудятся. «Вы властны, – отвечал Репнин, – делать у себя все, что хотите: а мы властны принимать только то, что мы хотим; вы можете свой проект подписать и внести в конституцию нынешнего сейма; но в исполнении, конечно, встретите сопротивление с нашей стороны, ибо мы по соседству должны наблюдать, чтоб форма здешнего правления не была изменена». «Я бы лучше желал видеть республику уже совершенно завоеванную, чем в такой зависимости», – сказал Чарторыйский. «На созывательном сейме, – продолжал Репнин, – положено, чтоб дела по военной комиссии, как и казначейские, решались также большинством голосов; так вы, пожалуй, станете толковать, что вам можно большинством голосов провести умножение войска?» «Конечно, так», – отвечал Чарторыйский. «Нет, не так, – сказал Репнин, – такое толкование противно вашей главной вольности, заключающейся в liberum veto, уничтожение которой позволить мы не можем; увеличение доходов и войск суть главнейшие пункты в государственных делах». «Мы, – говорил Чарторыйский, – не намерены теперь умножать войско, чтоб не возбудить сомнения в соседях». «Излишние доходы, – сказал Репнин, – возбуждают такое же сомнение, ибо только этим путем можно достигнуть умножения войска».
От Чарторыйских Репнин отправился к королю, который толковал то же самое, что и дядья. Это заставило Репнина дать знать противной двору партии, что Россия и Пруссия никак не согласны на королевский проект и желают, чтоб единогласие и liberum veto оставались во всей силе. Екатерина заметила на донесении Репнина: «Не худо нас ищут обманывать, но по сему поведению не останутся в выигрыше».
Но в диссидентском деле в Петербурге позволили полякам иметь некоторый выигрыш. 2 октября Панин писал Репнину: «Видя крайнее напряжение дел, я так в короткое время другого сделать не мог, как по усильным убеждениям графа Ржевуского чем ни есть без потеряния времени отозваться, ему сказал моею собственной идеею для приведения дела как-нибудь к переговорам и в негоциацию, что надобно необходимо, чтоб с польской стороны нам представлено было средством к тому допущение наших единоверных и диссидентов в достоинстве дворянском хотя к одним чинам земским, оставляя в молчании все те чины, которые по существу своему составляют государственное правительство и лежислацию». Репнин отвечал, что уже от него было внушение, чтоб хотя в одни земские чины диссиденты были допущены; но все поляки против этого и говорят только об одной терпимости. Солтык говорил на сейме: «Мы должны начинать с основания, на котором единственно зиждутся наши права, вольности, благосостояние; это основание – вера святая римская католическая. Горсть наших сограждан, отказывая в послушании уставам республики, обвиняет нас в насилиях, преследованиях, в нарушении прав и вольностей своих, обвиняет не перед королем своим, не перед чинами республики, не перед судьями, законом установленными, нет, несет свои жалобы далеко за границу; изложением неосновательных претензий сыскивает соседнюю помощь, возбуждает на правительственные в республике лица страшные угрозы, целому отечеству бесчисленные затруднения. Дети приносят соседям жалобы на собственную мать! Свидетельствуюсь Богом, что противиться их претензиям заставляет меня не месть, не частная к кому-либо ненависть, не фанатизм, но обязанность доброго католика, епископа и верного своему отечеству и королю сенатора. Католик, я у самих диссидентов учусь ревности по вере предков моих: если они осмеливаются распространять только терпимые у нас секты, то как же я буду стыдиться или бояться защищать господствующую религию в свободном государстве? Как епископ, чувствую обязанность защищать Христовых овец от заразы еретических учений: как сенатор, соблюдаю присягу советовать республике и королю одно полезное, отвращать вредное. Будучи убежден, что единство религиозное существенно полезно каждому благоустроенному государству, разность же одноправных религий бесконечно вредна, не могу без измены отечеству и королю позволить на увеличение диссидентских прав. Если б я увидел отворенные для диссидентов двери в Сенат, избу посольскую, в трибуналы, то заслонил бы я им эти двери собственным телом – пусть бы стоптали меня. Если б я увидел место, приготовленное для постройки иноверного храма, то лег бы на это место – пусть бы на моей голове заложили краеугольный камень здания». В заключение Солтык прочел проект сеймового постановления, чтобы впредь ни на одном сейме никто не смел возбуждать диссидентского вопроса под страхом жестокого наказания.
В то же время Солтык рассевал слухи, что получил приятное и ласковое письмо от графа Григорья Орлова и что в диссидентском деле русские требования вовсе не так тверды. «Я уверен в противном, – писал Репнин, – и этим утверждаюсь только в том правиле, что поляк и лжец суть синонимы. Должен я по ревности к службе донесть, что употребление силы час от часу нужнее становится не только для проведения диссидентского дела, но и для прекращения всех затеваемых ухваток; надобно определить формальным трактатом или гарантиею границы всем этим государственным материям и силу liberum veto; польские законы к тому недостаточны, потому что они их на всяком сейме могут переменять; а нам необходимо нужно все эти ухватки однажды навсегда уничтожить, если не хотим иметь беспокойных, а со временем и опасных соседей». Затруднительность положения и проистекавшее отсюда раздражение заставили Репнина сделать следующее признание: «Я с оскорбительным признанием должен донести, что все здешнего двора замашки происходят от попущения нашего на созывательном сейме и что новость моя в делах в то время хотя малою частию тому причиною, ибо, высоко уважая тогда проницательность и знание покойного графа Кейзерлинга, я совершенно полагался на них и предавался его воле; а он, как теперь, к сожалению, видно, обманут был двоедушием наших друзей и двуречными конституциями того сейма».
11 октября Репнин имел разговор с королем в третьем доме. Станислав-Август, укоряя посла за сопротивление его решению большинством голосов финансовых и военных дел, спросил: «Куда же девалась та надежда, которую вы подавали, чтоб Польшу привести в лучшее пред нынешним состояние, когда вы приступом к этому ставите невозможное диссидентское дело?» Репнин отвечал, что в проведении диссидентского дела невозможности не видится, а что надежда на поправление польских дел там же, где и прежде была, т.е. надобно вести дело по соглашению с соседями, положа границы всему, а беспредельно из полного кроить никто не дозволяет, не желая терпеть вреда, что служит первым правилом во всех политических системах.
В Петербурге также хорошо сознавали ошибку, ошибку не одного Кейзерлинга и Репнина; поняли, что, в то время когда хотели Чарторыйских и Понятовского употребить орудиями для достижения своих целей, те старались употребить Россию, русскую силу и влияние орудиями для достижения своих целей, для изменения польской конституции; поэтому теперь раздражению против лукавых князей Чарторыйских не было границ, хотя еще очень недавно их щадили. Панин писал Репнину, что прежде всего необходимо сообща с прусским послом разорвать генеральную конфедерацию для отнятия силы у Чарторыйских; Панин предписывал, чтобы во всех декларациях Репнина и диссидентов король был пощажен и вся вина складывалась на Чарторыйских. В именном рескрипте императрицы Репнину говорилось: «Все их с нами обращение было коварное, которым они искали токмо по ступеням нечувствительным образом схватить то, в чем теперь обнажились, думая, может быть, что единожды ими сделанное нас не подвигнет на действительное того разрушение. Повторяем вам прежнее наше повеление о скорейшем разрыве генеральной конфедерации и всего сейма, дабы и племянник, и дядья осязательно видеть могли, что мы не даемся лукавству их в обман, но паче, познав неблагодарность их, хотим следствия ее обратить к собственному их посрамлению и вреду». Король просил у Репнина выдачи 50000 рублей, назначенных ему в субсидию, но Репнин отвечал, что по переменившимся обстоятельствам не может выдать денег без получения нового указа от своего двора. По этому поводу в рескрипте говорилось: «Мы одобряем ответ ваш королю и приказываем объявить этому государю именем нашим, что мы с крайним удивлением видим неожиданную перемену в его поведении; мы видим теперь тщету всех его обещаний, которые были делаемы не для того, чтоб быть исполненными, но для того одного, чтоб внезапно схватить то, что ему надобно для односторонней своей пользы. Пусть он сам рассудит, может ли такое намерение и такое поведение побудить нас помогать ему; мы сами против себя погрешили бы, если бы дали ему в руки новые способы против самих себя. Мы не можем довольно надивиться, каким образом он мог так слепо отдаться в руки лукавых дядей своих, которые все его поступки обращают в собственную пользу, чтобы только сохранить и утвердить навсегда в руках своих полное над ним и над всеми делами господство. Самим Чарторыйским можете нашим именем сказать: пусть им кажется хитро придумано, что они, составив заговор против национальной вольности, положили уничтожить ее постепенно, цепляясь от одного к другому слову своих конституций; но в том они, конечно, не успели и не успеют, чтоб мы не проникли в их лукавство. Мы давно начали его чувствовать, но хотели до самой крайности убедить Их своим чистосердечием и откровенностью. Мы знаем совершенно сущность и важность затеваемого ими введения большинства голосов в делах первого государственного предмета, составляющего общую вольность и политику. Суетно им было ласкать себя надеждою, что могут, схватя этот предмет таким образом при настоящей конфедерации, скорее ополчиться против нас по диссидентскому делу. Нет, не против нас можно было принимать им такие коварные меры, ибо каждый сосед Польши легко согласится, чтоб все ее правительство было составлено из диссидентов, а не согласится, чтоб в ней подати, налоги и умножение военной силы зависело от 40 или 50 креатур Чарторыйских. А когда мы раз получили такое представление о их коварном предприятии, то им легко понять, как заставит нас ему противодействовать интерес нашей империи, собственный наш долг и достоинство и то бескорыстное и постоянное попечение, которое мы имеем об истинной пользе Польской республики и о твердом благосостоянии каждого ее члена».
Пересылая Репнину этот рескрипт, Панин писал ему: «Настало теперь время явно прервать нам всякую связь с князьями Чарторыйскими и представить их свету коварными людьми, в скрытных видах и намерениях которых мы никогда не хотели участвовать; настоящую конфедерацию разрушить необходимо, конечно, с тем чтоб под ее развалинами погребсти все те новости, которые введены были Чарторыйскими в управление Польского государства. Ожидаю нетерпеливо от вас курьера с известием, что далее произошло по сему делу, какие и с каким успехом были вновь ваши подвиги и в каком положении между тем остается дело о диссидентах. Прости, мой друг, Боже помоги тебе! Описывай ко мне пространнее разговоры и рассуждения с каждым из новых людей, с которыми вы станете вступать в связь, их разум, характер, положение, дабы мне можно было самому их узнавать».
Но в то время как в Петербурге с таким гневом относились к Чарторыйским, Репнин писал, что родные братья королевские, обер-камергер и генерал, поддерживают в Станиславе-Августе нерасположение к диссидентскому делу гораздо сильнее, чем дядья его Чарторыйские; а в дальнейших донесениях посол уведомлял, что заводит новую связь с Чарторыйскими для достижения предписанных ему целей, следуя, как он выражался, той дороге, которую сами Чарторыйские дали своими сомнениями и неудовольствиями на короля, его братьев и на их партию. Король и его братья объявили, что скорее погибнут, чем отступят от продолжения конфедерации и от сохранения большинства голосов по финансовым и военным делам, а Чарторыйские поступили совершенно иначе. Видя невозможность провести преобразования не только вследствие сопротивления России и Пруссии, но и вследствие сопротивления большинства поляков, а с другой стороны, желая показать русской императрице свою преданность, желая показать, что они готовы служить ей во всем, что возможно, они отказались от проведения большинства голосов по известным делам. Вот почему Репнин и переменил свои отзывы о Чарторыйских. От 3 ноября он писал: «Главные члены противной двору партии – из короны епископ краковский (Солтык), а из Литвы епископ виленский с отцом (Мосальские), но зависимых от себя людей никого не имеют или по крайней мере очень мало. Теперь они соединены одним неудовольствием и упорством против двора, чем я, сколько возможно, и пользуюсь в своих предприятиях. Характер первого (Солтыка) тщеславный, спесивый и наглый, а второго (Мосальского) тихий, но коварный, основания ж прочного ни в том, ни в другом нет. Время покажет, кого нам можно будет избрать вождями нашей партии, ибо теперь диссидентское дело всех отвращает от нас, а между тем думаю, что Чарторыйских менажировать надлежит».
Наконец, и король объявил Репнину, что отступается от большинства голосов, наивно переспрашивая несколько раз, действительно ли со стороны России будет употреблена немедленно сила, если бы польское правительство само не отказалось от большинства голосов. Разумеется, Репнин отвечал утвердительно. Потом Станислав-Август начал говорить, как бы он желал восстановить доверенность и совершенное согласие между Россиею и Польшею, которые несчастными обстоятельствами теперь нарушены. Репнин отвечал, что всякий угождает тому, в ком имеет нужду, и другого способа нет для приобретения дружбы. Король спросил, выступят ли русские войска из польских владений после сейма. Репнин отвечал, что еще диссидентское дело может задержать старые войска и новые привести. Король повторил прежнее, что хотя внутренно убежден в надобности ввести диссидентов в гражданские чины, но представления об этом никому сделать не смеет. Действительно, конференции министерства с епископами по диссидентскому делу не вели ни к чему. Тщетно Репнин толковал, что пункт светских прав диссидентов духовенства не касается; король объявил ему, что без епископов дела решить нельзя. (Против донесения об этом Репнина Екатерина написала: «Надобно бы постараться подкупить несколько епископов: они привыкли копить червонцы».) Канцлер литовский сообщал Репнину, что министерство считает нужным назначить комиссию для разбора диссидентских претензий и епископы на это согласны. Но Репнин понял, что этим хотят только затянуть дело, и отвечал, что комиссии может подлежать разбор только судебных дел, например какие церкви отнять у диссидентов и т. п„ но что касается прав церковных и светских, то об этом должен быть дан решительный ответ на нынешнем же сейме. Между тем Репнин писал Панину, чтоб тот ласково отозвался к графу Ржевускому, и, если можно, и к самим Чарторыйским, и маршалу коронному князю Любомирскому за содействие их в деле уничтожения большинства голосов и разрыва конфедерации, причем особенно выставлял заслугу князя Адама Чарторыйского, служившего главным орудием к склонению стариков на сторону посла. Большинство голосов было уничтожено в сеймовом заседании 11 ноября. Репнин по этому случаю писал Панину, чтоб тот поздравил его с успехом дела. «Признаюсь, – писал он, – я очень доволен, исправив то, что было испорчено на конвокационном сейме». Екатерина приписала: «И я также поздравляю его с этим».
Но в то же время Репнин давал знать о трудности диссидентского дела: «Успех его не в силах короля и Чарторыйских. Лучшее доказательство тому – уничтожение большинства голосов, проведенное ими. Неоспоримо, что это дело было им гораздо дороже и нужнее, но, видя разверстую пропасть, они сами разделали то, что им было всего драгоценнее. Так они поступили бы и с диссидентским делом, если б могли, тем более что относились к нему гораздо холоднее, чем к первому. Энтузиазм и сумасбродство, зародившиеся от внушений духовенства и от нежелания разделить с диссидентами коронные выгоды, чрезвычайны. Король в таком унынии, что изобразить нельзя. Когда я подошел к нему поблагодарить за содействие при уничтожении большинства голосов, то он вдруг при всей публике горько заплакал и ничего не был в состоянии отвечать. Такая горесть доказывает, как он был привязан к этому делу; если он его уничтожил, то исполнил бы наши желания и по диссидентскому делу, если б только мог». Король горевал, а Чарторыйские увивались около Репнина, выставляя свою преданность к России, прося о возвращении прежней милости и наговаривая на короля. «Канцлер литовский со мною изъяснился, – писал Репнин, – что король час от часу более к ним недоверия имеет, так как несогласие их умножилось в сем последнем сейме чрез противность, которую они ему в угодность нам показали и в чем король не иначе согласился как по необходимости. Канцлер прибавил, что, уверясь в согласии, хотя принужденном, королевском, нужно будет учредить все пункты нового союза (с Россиею), которым они весьма желают убавить требования королевские, коим он во многом лишности дает».
Сейм кончился 19 ноября: увеличено было жалованье войску, постановлено учредить военное училище, но требование держав в пользу диссидентов осталось без всякого удовлетворения. Вся Варшава с нетерпением ждала курьера из Петербурга с ответом на решения сейма, и Репнин умолял Панина, чтоб ответ был прислан как можно скорее. «Поспешность весьма нужна к скрытности и успеху диссидентского дела, если мы оное начинать хотим», – писал он.
«Достоинство наше и истинные вверенной нам от Бога империи интересы требуют привести единожды к желаемому окончанию толь явно и торжественно Начатое дело», – был ответ Екатерины. Дело могло быть кончено только диссидентскою конфедерациею. Диссидентов нужно было поддержать русским войском, но в Петербурге хотели при этом попытаться, «не удастся ли, разделив вконец короля с князьями Чарторыйскими, присвоить их себе и, поставя их шефами нашей из их собственной тогда составляемой партии, достигнуть желаемого с меньшим трудом и с меньшими хлопотами». Так писал Панин Репнину. По его мнению, Чарторыйские, будучи самыми знатными и богатыми людьми в Польше, больше всех должны бояться междоусобной войны, и так как они недовольны племянником своим королем, то им можно предложить единственный способ избежать всех предстоящих бед – созвание чрезвычайного сейма, на котором должно удовлетворить диссидентским требованиям и установить под ручательством России форму правительства с вольностию голосов для обуздания властолюбия польских королей и их наперсников. Панин требовал также от Репнина, чтоб он попытался, нельзя ли кроме диссидентской конфедерации поднять еще другие, нельзя ли побудить гетманов, и особенно графа Браницкого по известному его тщеславному характеру, приступить к общим с Россиею мерам. Каков бы ни был ответ князей Чарторыйских, Панин писал, что с русской стороны уже решительно определены меры крайности, войска к походу уже готовы и в исходе февраля будущего 1767 года действительно вступят в польские границы, направляясь тремя корпусами на Сендомир, Слуцк и Торн. Еще в июле английский посланник в Петербурге Макартней доносил своему двору о словах Панина, ему сказанных: «Я скорее пожертвую 50000 человек и брошу все, чем допущу неуспех в польских делах».
По-видимому, в деле диссидентском Россия действовала заодно с союзницею своею Пруссиею; но в действительности Фридрих II, кроме терпимости, не хотел доставлять диссидентам никаких других выгод, во-первых, потому, что не хотел давать России посредством полноправия православных большого влияния на польские дела; во-вторых, предвидел большие затруднения, вмешательство католических держав, войну. Фридрих писал Бенуа: «Держите в совершенном секрете, что в сущности я не буду огорчен, если диссидентское дело не удастся. Вы этого не обнаруживайте перед русскими, делайте вид, как будто я очень сержусь, что все труды, употребленные для успеха этого дела, пропали даром. Было бы хорошо и выгодно, если б вы заставляли известных людей работать против диссидентского дела, если только можно это делать тайком, чтоб никто никак не мог бы проведать, откуда это идет. Князю Репнину скажите учтиво от меня: я уверен, что намерения императрицы клонятся к спокойствию и миру, но я льщусь надеждою, что она не слишком далеко будет вести диссидентское дело и не воспламенит новой войны по такому ничтожному поводу; я готов присоединить свои дружественные представления и декларации к русским по этому делу, но не могу решиться на меры насильственные, которые могут повредить общественному спокойствию». Бенуа поддерживал в короле мысль, что осуществить русские намерения относительно диссидентов невозможно. Он писал: «Поляки начинают усматривать, что они принуждены будут уступить силе; но они говорят в один голос, что русские войска не навсегда же останутся в Польше и, как только они выйдут, можно найти средство сделать положение диссидентов в тысячу раз хуже, чем оно теперь, что их истребят или выгонят. Католики уже обязывают друг друга секретно к этому».
Кроме польских дел Фридрих II был очень недоволен русским кабинетом за то, что тот навязывал ему свою Северную систему, союз северных держав в противоположность союзу южных: Франции, Австрии, Испании. Особенно он был недоволен тем, что Россия хотела включить в этот союз и Саксонию, существования которой он не мог переносить равнодушно. В апреле граф Сольмс подал ноту: «Его в-ство король прусский, полагая неоспоримым, что система государств, соединенных фамильным договором (Австрия, Франция, Испания), может сделаться опасною для спокойствия Европы, счел бы очень полезным принять в русско-прусский союз всех государей, которые предложат действовать вместе с Россиею и Пруссиею против намерений домов бурбонского и австрийского. Но его величеству прусскому кажется, что по настоящему положению дел мало государств и государей расположено войти в эти виды: Саксония в полной зависимости от венского двора: Бавария связана с Австриею посредством брака императора; духовные курфюрсты преданы австрийскому двору, потому что обыкновенно избираются из австрийских фамилий; курфюрст пфальцский зависит от Франции; английский король как курфюрст ганноверский имеет собственную партию; герцог брауншвейгский предан Англии; гессенцы ждут, кто им больше заплатит; сомнительно, чтоб Голландская республика захотела вмешаться в это дело вследствие обширной торговли, которую город Амстердам ведет с Франциею; датчане не в состоянии действовать, разве дадут им хорошие субсидии; что же касается шведов, то по известному положению их рассчитывать на них нельзя; его величество заключает, что одна только Польша может соединить свои интересы с интересами русско-прусскими». Сольмсу Фридрих писал: «Я вижу, что вы не вполне входите в виды моей политики: русский союз для меня достаточен, ибо, если бы даже я не получал отсюда никакой помощи во время войны, все же я выигрываю то, что Россия, будучи моею союзницею, не объявит себя против меня, и этого для меня достаточно. Что же касается англичан, то они должны теперь опасаться французов и испанцев; заключить с ними союз – значит впутаться в новую войну, от которой Пруссия не может получить никакой выгоды, тогда как если я останусь в союзе с Россиею, то никто меня не тронет и я сохраню мир. Вот общие идеи, от которых мне вовсе не желательно удалиться, и я могу согласиться на союз с Англиею только под условием, что этот союз не обяжет меня ни к чему, что бы могло нарушить спокойствие в Германии».
Но в Петербурге непременно хотели удалить Фридриха от этих идей. Чтоб склонить прусского короля к Северной системе, Панин отправил к нему Сальдерна, к которому король был очень благосклонен со времен Петра III. Сальдерн должен был заехать в Берлин по дороге из Польши в Данию под предлогом уведомления короля о ходе польских дел, особенно о ходе таможенного дела, которое интересовало Фридриха более, чем диссидентское. Король назначил 8 мая для приема Сальдерна. В этот день Сальдерн вместе с Фалкенштейном отправились в Шарлотенбург. Вошедши в королевский кабинет, Сальдерн нашел Фридриха II стоящим посредине и начал свою речь: «Ее импер. в-ство всероссийское приказало мне уверить ваше в-ство в своем безграничном уважении (de son estime sans bornes) и в своей непоколебимой дружбе (а toute йpreuve), равно как отдать вам отчет, в каком расположении я нашел короля и республику Польскую относительно Пруссии, особенно же изложить вам ее виды касательно многих вопросов, важных для вашего в-ства и для нее». «Я очень чувствителен, – отвечал король, – к этому новому уверению в дружбе со стороны императрицы. Я ничего так не желаю, как сохранения этой дружбы; теперь без церемонии пофилософствуем и пополитиканствуем». Сказавши это, Фридрих начал ходить по комнате, в которой едва можно было сделать шесть шагов вперед. Сальдерн хотел было оставаться на ногах посредине кабинета, но король велел ему ходить с собою. «Ну как же расположены ко мне в Польше?» – спросил Фридрих. Сальдерн отвечал, что король и все министерство расположены как нельзя лучше, и в доказательство представил, что главная таможня приведена в бездействие, а на будущем сейме будет совершенно уничтожена. Король улыбнулся и сказал: «Вы скоро обделали это дело в Польше, но для меня все равно». Сальдерн отвечал, что, по его мнению, Польша не могла оказать большего уважения к совету императрицы и к желанию его величества. «Это смотря по тому, как дело растолкуешь», – сказал король и распространился о том, что надобно непременно оставить Польшу в том же положении, в каком она теперь, что никогда не выйдет ничего хорошего из какой-нибудь существенной перемены, что надобно думать о будущем; хотя нынешнего короля и нечего бояться, но соседи должны иметь правилом, что всякая перемена в форме республики может быть вредною в будущем. «Кстати, – сказал Фридрих, – у вас еще думают позволить полякам уничтожить liberum veto?» Сальдерн покраснел и отвечал: «Государь, у нас об этом никогда не думали». «Как никогда не думали?» – сказал Фридрих. «Смею уверить в. в-ство, – отвечал Сальдерн, стараясь сохранить как можно более спокойствия, – смею уверить ваше в-ство, что ни императрица, ни ее министерство никогда серьезно не думали о позволении полякам уничтожить это знаменитое слово. Если министерство императрицы об этом вопросе и о других тогдашних польских желаниях говорило по секрету с министром вашего в-ства, то это делалось в твердом намерении оказать вашему в-ству величайшее доверие, не скрывать от вас решительно ничего из предложений, делаемых тогда поляками, и единственно для того, чтоб знать виды и мысли вашего в-ства по такому важному вопросу». «Если так, то это другое дело», – сказал король. Затем он вошел в длинное рассуждение о том, что Россия и Пруссия не имеют нужды ни в каком другом союзе, кроме своего, и что он не желает ни с кем быть в союзе, кроме России. Сальдерн высказал противное мнение, что Россия и Пруссия имеют нужду в приступлении к их союзу других держав для утверждения Северной системы, совершенно независимой, что это единственное средство обеспечить себя от чуждых распрей и оказать услугу другим государствам, которые, естественно, должны бояться страшного союза австрийского и бурбонского домов. Тут Фридрих прервал Сальдерна: «Я вам сказал, что нам нечего бояться этого союза, который вам кажется так страшен, потому что это голь, у которой нет ничего денег (се sont des gueux)». Дальдери продолжал выставлять необходимость Севервой системы, в которую, естественно, войдут государства активные и пассивные. Цель этой системы, говорил он, сохранение мира на долгое время для удержания равновесия в Европе, для поддержания целости прусской монархии, столь полезной и необходимой. «Все это хорошо и прекрасно, – заметил король, – но что вы хотите сказать этими вашими государствами, активными и пассивными?» Сальдерн отвечал, что на севере три активных государства – Россия, Пруссия и Великобритания. Фридрих засмеялся: «Великобритания? Считайте ее за ничто в настоящее время! Король – самый слабый человек в мире: он меняет своих министров, как меняет рубашки. В чем вы можете положиться на великобританское министерство? Разве вы не знаете, что министерство уже переменилось, что герцог Графтон оставил свое место; может быть, его заменит граф Эгмонт, самый горячий приверженец австрийского дома. Прошу не рассчитывать на Англию». Сальдерн отвечал, что если теперь нельзя рассчитывать на Англию, то придет время, когда британское правительство примет другой вид; притом кроме Дании и Швеции, где французское влияние, впрочем, значительно ослабело, надобно было бы обратить внимание на Германию, на государей Гессена, Браунщвейга и Саксонии, на которых можно смотреть как на силы пассивные.
При этих словах глаза Фридриха засверкали. «Саксония! – сказал он. – Как можно на нее рассчитывать? Саксония в тесной связи с Австриею и бурбонским домом! Есть ли возможность иметь такую идею? Скажите, пожалуйста, есть у вас эмиссары саксонского двора, которые внушают вам такие химеры?» «Чувства императрицы, – отвечал Сальдерн, – руководимые мудростью и человеколюбием, никогда не изменялись средствами незаконными или подозрительными; императрица считала возможным вполне открыться вашему в-ству, особенно в случае, где дело шло о видах, совершенно согласных с тесным союзом, существующим между Россиею и Пруссиею, союзом, который должен внушать другим государствам столько же уважения, сколько и доверия. Императрица думала, что самое верное и действительное средство сделать русско-прусский союз основою благосостояния и спокойствия Севера – это обходиться дружелюбно и снисходительно с слабейшими государствами, внушить им таким образом доверие и вследствие доверия привлечь к союзу, сопровождаемому миром и спокойствием; моя государыня предполагала, что Саксония поспешит отторгнуться от многоразличных интересов Австрии, как скоро она найдет возможным сделать это безопасно». Фридрих слушал все это, уставив глаза на пол кабинета, потом сказал: «Вы упомянули о дружелюбии и снисходительности; это до вас не касается. Дайте мне управляться с саксонцами, потому что тут дело идет о моих интересах».
13 мая Сальдерн имел второй разговор с Фридрихом в том же кабинете в Шарлотенбурге. Разговор продолжался три часа. «Хотите, – начал король, – мы обозрим все государства и всех государей Европы и посмотрим, одинаково ли мы думаем. Начнем с Австрии, которая находится в печальном положении относительно финансов: ее долг должен простираться до 230 миллионов флоринов». «Но, говорят, войска австрийские находятся в очень хорошем состоянии», – заметил Сальдерн. «Это больше на словах, чем наделе, – отвечал король, – генералам платят наполовину звонкою монетою, наполовину бумажками; я австрийцев нисколько не боюсь. Они покинут свои старые предубеждения против меня. Нынешний император мне друг, я это знаю наверное. Он мне благодарен за то, что я не согласился на уступку Тосканы в пользу его брата. Это хороший государь, миролюбивый и ненавидит французов. Он не впутается никогда в опасные и двуличневые намерения. Я вам за это отвечаю». «Осмелюсь выразить сомнение, – сказал Сальдерн, – может ли австрийский дом так легко позабыть потерю Силезии; рано или поздно австрийцы могут поддаться искушению возобновить свои права». «Что будет, то будет, – отвечал король, – но австрийцы дважды подумают, прежде чем это сделают». «Это правда, – заметил Сальдерн, – австрийцы не раз подумают, прежде чем начнут дело в четвертый раз; но есть средства, которые заставят никогда об этом не думать». «Какие это средства?» – спросил король. «Средства самые простые, – отвечал Сальдерн, – ваше в-ство, находясь в союзе с Россиею, Должны вместе с нею установить Северную систему с единственною целью охранения мира и спокойствия, должны приобресть себе друзей по примеру императрицы и заставить этим саму Россию и других друзей блюсти за сохранением целости Прусской монархии». «Это слишком для меня сложно, – сказал Фридрих, – я нуждаюсь только в одном русском союзе и не хочу других». «Все это хорошо для настоящей минуты, но надобно подумать и о будущем, – возразил Сальдерн, – особенно когда Россия, несмотря на сознание своего могущества, никогда не пренебрежет кроткими средствами для приобретения себе друзей, для отстранения недоверия, для привлечения к себе государей, принужденных страхом входить в союзы с другими державами, которые внушают им зависть относительно русско-прусского союза и этим увеличивают число своих друзей». «Я уверен, что нам завидуют, – сказал король, – но какое нам до этого дело? Я вам повторяю, что ни Австрия, ни Франция, ни Испания не могут причинить нам ни малейшего беспокойства. Кто, по-вашему, захотел бы к ним присоединиться и увеличить число их друзей?» Сальдерн отвечал тихим голосом: «Государства, быть может незначительные по силе, и все государи германские».
Король разразился хохотом. «Нет денег, нет и немца», – сказал он (Point d'argent, point d'Allemand). Потом Фридрих с большим красноречием, по словам Сальдерна, распространился о состоянии Испании и Франции с целью доказать, что союзники Австрии и бурбонский дом так слабы, что их бояться нечего. Франция, по словам Фридриха, в десять лет не могла поправить своих финансов. Заключением речи служила мысль, что для России и Пруссии лучше всего не заботиться ни о каком другом союзе, крепко держаться вместе и смеяться над всем остальным.
«Все это, – сказал Сальдерн, – совершенно справедливо для настоящей минуты, но нет ручательства за будущее; пусть Семилетняя война уничтожила финансы союзников для настоящего времени, но у них остались еще средства. Не предполагая, что новая война может возгореться в течение десяти лет, я обязан уверить ваше в-ство, что императрица, моя государыня, смотрит как на дело чрезвычайной важности и необходимости для спокойствия Европы в настоящем и будущем соединить весь Север в одну систему; что императрица имеет решительную склонность доказать Европе, что путь кротости и умеренности есть самый способный для возрождения доверия между всеми государями, могущими найти свою выгоду присоединиться к этой системе; что интересы России и Пруссии, постоянно нераздельные, найдут здесь самое сильное утверждение; что Россия смотрит на этот план как на самое верное и единственное средство сохранить Русскую и Прусскую монархию во всей их целости, и эта целость служит естественным основанием русско-прусского союза. Государь, столь уважаемый, столь победоносный, столь обремененный славою, как ваше высочество, находит пути к доброму успеху, проложенные и приготовленные благостию и кротостию моей государыни. Успехи героев всегда облегчатся умением приобретать расположение людей и народов».
«Все же я не вижу причин, – отвечал король, – зачем торопиться с таким сложным планом. Признаюсь вам, что я не люблю иметь дело с англичанами как по причине слабости их настоящего правления, так особенно из боязни, что у них скоро будет война с Франциею и Испаниею». Сальдерн заметил, что для заключения союзов самое благоприятное время теперь, когда вся Европа в глубоком мире; что те самые причины, которые заставили австрийский и бурбонский дома соединиться и установить Южную систему, заставляют северные, державы обеспечить себя заранее подобным же союзом. «Сольмс пишет, – сказал король, – что у вас думают о возможности соглашения между Австриею и Франциею насчет раздела Баварии в случае смерти ее курфюрста. Признаюсь откровенно, что я этому не верю». Сальдерн заметил, что по всем вероятностям австрийский дом не разделил бы своих итальянских владения в пользу эрцгерцога Леопольда, если б Франция не польстила ему другими надеждами. Король отвечал: «Нет, не верю, невозможно! – Потом вдруг перешел к Голландии: – Но вы лучшего мнения о республике купцов, чем я. Я их слишком хорошо знаю. Торговля – это их бог, это их все. Штатгалтер не даст им никогда ни твердости, ни возвышенности духа, который они давно потеряли, и в последний раз потеряли не в битве при Фонтенэ». Сальдерн заметил, что хотя обширность их торговли заставляет их быть осторожными в политических делах Европы, однако верно одно, что особа штатгалтера обыкновенно давала гораздо более силы республике. «Правда, – отвечал король, – но подождем следствий штатгалтерства». «Только в ожидании не пропустить бы время», – сказал Сальдерн. Король опять вдруг переменил разговор и сказал: «Относительно Дании и Швеции я понимаю, что вы можете сделать все, что вам угодно. Но надобно иметь деньги. Если бы вы могли заставить англичан дать денег! У вас ведь союз с датчанами, так заставьте англичан дать им субсидии. Конечно, для этого нужен труд Геркулеса». Сказавши это, Фридрих наклонился к Сальдерну и прошептал ему на ухо, как будто были свидетели разговора: «Англичане – дрянь! (Les Angliais sont des miserables!)» Сальдерн запел свое: «Чтобы заставить англичан платить субсидии, надобно показать им установление твердой Северной системы, в которой они найдут свои выгоды». «Это pia desideria, – отвечал король, – вы об них слишком хорошего мнения, я их знаю лучше, чем вы. Швеция в таком же положении, как и Дания. Союз между Швециею и Англиею служит лучшим доказательством, что англичане не хотят ничего делать. Правда, что Россия много сделала до сих пор, и верно, что для уничтожения французского влияния она будет принуждена продолжать идти по той же дороге, если хочет получить выгоду из начатого. Впрочем, Швеция не заслуживает, чтоб ее считали в числе государств. Эта нация так глубоко упала, что благоразумные шведы сами в этом признаются. Что касается Польши, то я буду согласен на все, что императрица сделает в отношении ее. Я желаю, чтоб доходы короля увеличились, ибо надобно же чем-нибудь ему жить. Но я вас прошу усердно, чтоб не было никакой перемены в польской конституции: все это будет вредно». Сальдерн стал уверять короля, что императрица никогда не думала ни о какой существенной перемене в форме польского правления и больше всех будет блюсти, чтоб законы республики никогда не нарушались. Но при этом Сальдерн просил Фридриха обратить внимание на то, что для России очень важно, чтоб Польша в отношении к Турции заменила для нее Австрию, которая вследствие прусского союза удалилась от России. Король с внимательным видом спросил: «Но как вы хотите это сделать?» Сальдерн отвечал, что он наверное не знает как, но думает, что самое верное средство к тому – восстановить диссидентские права и дать королю несколько силы на основании pacta conventa, дабы маленькое польское войско было дисциплинировано приличным образом и могло в случае нужды оказать пользу. «Оба пункта чрезвычайно трудно исполнить», – сказал на это король. «Я не нахожу здесь трудностей, – заметил Сальдерн, – в Польше можно сделать еще много хороших вещей». «Я это очень хорошо знаю, – сказал король, – но надобно оставить ее в летаргии». «Летаргия, – отвечал Сальдерн, – хороша и даже необходима там, где поляки могут вредить соседям. Но есть случаи, в которых государство становится совершенно бесполезным, если не дать ему некоторой силы, чтоб доставлять помощь союзникам. Россия и Пруссия в состоянии задавить каждую минуту поляков, если бы они захотели употребить во зло эту данную им на время силу». «Признаюсь, я не знаю этих случаев, о которых вы говорите», – сказал король. «А вот, например, случай, – отвечал Сальдерн, – в мою бытность в Польше я нашел короля и всех канцлеров расположенными уничтожить сейчас же главную таможню, но по недостатку силы и деятельности и король со всем своим добрым расположением, и его министры с своими лучшими намерениями могли дать только обещание хлопотать об уничтожении таможни на будущем сейме. Учреждение постоянного совета в Польше между сеймами в это двухгодичное время бездействия было бы полезно и Польше, и соседям ее». «Это мне кажется делом разумным, – сказал король, – но, прежде чем позволить, надобно все это хорошенько взвесить».
После этого король начал говорить об отъезде Сальдерна в Копенгаген. Тот, заметив, что король хочет от него отделаться, а между тем ничего не сказал о Саксонии, решился спросить его, что же ему передать императрице относительно желания ее, чтоб с прусской стороны были смягчены соседние отношения к Саксонии. «Правда, я забыл, – отвечал король, потом прошелся два раза по кабинету и начал: – Саксонцы – злой народ. Они хотят овладеть всею торговлею, на что я не могу смотреть равнодушно. Мои подданные страдают от этого. Наши комиссары теперь в конференции по этому делу. Надобно дать мне свободу сделаться с ними, как выгоднее для моей страны». Сальдерн сказал на это, что императрица с восторгом увидит, что его величество желает кротостию убедить Саксонию, что всего лучше для нее отстать совершенно от Австрии. Король с некоторым раздражением сказал: «Оставьте меня действовать; я буду еще отвечать нынешним вечером». Сальдерн поклонился и больше не спрашивал о Саксонии, заметив, что эта струна очень неприятна для короля.
Фридрих перестал говорить о политике и начал делать вопросы о великом князе, о его здоровье, о его способностях, потом вдруг спросил: «Неужели императрица в самом деле так много занимается, как говорят? Мне сказали, что она работает больше меня. Правда, у нее меньше развлечений, чем у меня. Я слишком занят военным делом; вы не можете поверить, как здесь малейшая безделица меня тревожит». «Государь, – отвечал Сальдерн, – привычки превращаются в страсти. Что же касается императрицы, то она работает много и, быть может, слишком много для своего здоровья». «Ах! – сказал Фридрих. – Честолюбие и слава суть потаенные пружины, которые приводят в движение государей». Сальдерн не сказал ни слова о столь деликатной материи . Фридрих, смотря на него пристально, начал: «Много дорог, которые ведут к бессмертной славе; императрица на большой дороге к ней, верно». Говоря это, он все не спускал глаз с Сальдерна. Тот понял, что королю хочется слышать что-нибудь от него, и сказал: «Конечно, императрица утвердит счастье своего народа и значительной части рода человеческого. У нее обширные виды, которые обнимают прошедшее, настоящее и будущее. Она любит живущих, не забывая о потомстве». «Это много, это достойно ее», – заметил король и покончил разговор.
Разговор этот страшно раздражил Фридриха, и весь гнев пал на несчастного Сальдерна, который имел неосторожность явиться с неприятными предложениями и еще поддерживать их: вместо прежней благосклонности Фридрих возненавидел Сальдерна. «Петербургский двор, – говорит Фридрих в своих записках, – Петербургский двор, недовольный поведением польского короля и еще более поведением Чарторыйских, его дядей, которые им управляли, послал в Варшаву некоего Сальдерна, чтоб понаблюсти за ними и сделать им приличные внушения, заставить их вести себя с большею умеренностию и благоразумием. Из Варшавы этот дипломат приехал в Берлин, снабженный обширными проектами; граф Панин составил их и носился с ними по своему тщеславию. Сальдерн, не имевший ни приличных манер, ни тонкости разума, принял тон римского диктатора, чтоб заставить короля согласиться на присоединение Англии, Швеции, Дании и Саксонии к петербургскому договору. Так как этот проект был совершенно противен интересам Пруссии, то король не мог его принять. Как в самом деле думать, что король войдет в соглашение с Англиею после всего того, что он испытал от нее? Помощь Швеции, Дании, Саксонии равнялась нулю, потому что нельзя было их привести в движение иначе как большими субсидиями; и, кроме того, так как они были бы соединены с Россиею, то король должен был бы с ними делиться влиянием, какое он надеялся приобрести в этой стране. Поэтому надобно было их удалить вовремя, тем более что не следует размножать существа без нужды. Все эти причины заставили короля отклонить предложения Сальдерна. Этот министр рассердился, считая себя претором Попилием и принимая его величество за Антиоха, царя сирийского; он хотел предписывать законы государю; король, который не считал себя Антиохом, отпустил министра со всевозможным хладнокровием, уверяя его, что будет всегда другом России, но никогда не будет ее рабом».
Известие о разговоре Фридриха с Сальдерном и что оба разговаривавшие расстались недовольными достигло Вены. Бенуа доносил Фридриху: из разговоров Лароша, агента господаря молдавского, видно, что в Австрии не потеряли надежды взять верх в России, посредством подарков привлечь на свою сторону графа Чернышева и, наконец, удалить императрицу от короля прусского, ибо замечается некоторое охлаждение с ее стороны к Фридриху вследствие отказа Сальдерну на многие предложения, сделанные этим министром. Но Сольмс успокоил короля на этот счет: он писал, что нерасположение, которое Екатерина питала всегда к Марии-Терезии, пробуждается теперь вследствие подозрения, что венгро-богемская королева по католической ревности препятствует планам русской императрицы в Польше. Но Фридрих долго не мог успокоиться после предложений Сальдерна. Сюда присоединились еще другие причины раздражения: заступничество России за Саксонию; перезыв знаменитого математика Эйлера из Берлинской академии в Петербургскую, чего Фридрих вовсе не хотел; неудовольствие, выраженное Россиею на то, что Фридрих возвысил цену за почтовую пересылку; наконец, невнимание русского двора к его представлениям по диссидентскому делу. По поводу почтового дела он писал Сольмсу: «Мне страшно начинает наскучивать иго, которое хотят на меня наложить; я с удовольствием буду в союзе с русскими, но, пока глаза мои не закроются, я не буду их рабом. Можете это сказать всякому, кто захочет слушать. Я остаюсь того мнения, что русский союз мне пригоднее всякого другого. На этом основании я простер свою податливость к проектам императрицы так далеко, как ни один союзник этого не делал. Но теперь я переменюсь или сдержусь вследствие наглости, с какою эти господа хотят предписывать мне законы в моем собственном управлении; я вам объявляю мою неизменную волю, что я никогда не потерплю, чтоб в России сделали этот первый шаг; пусть будет, что угодно Богу. Вы видите, как они трактуют Швецию и Польшу; а я, прирожденный самодержец и будучи таким до сих пор, подклонюсь под иго государства, с которым я в союзе, но которому я не подчинен? Нет, никогда этого не будет! Пока мои глаза не закрылись, я буду охранять свою независимость; а если эти господа хотят меня поработить, то лучше рассориться с ними нынче, чем завтра. Позволить раз, то Россия станет вмешиваться в мои мельчайшие дела, захочет решать все и трактовать меня, как турки трактуют валашского господаря».
Относительно диссидентского дела король не переставал твердить, что надобно удовольствоваться религиозною свободою, а доставление диссидентам равных прав с католиками – это такой вздор, из-за которого не стоит производить таких сильных движений. Фридрих продолжал также изъявлять опасения насчет вмешательства Австрии. Но относительно Австрии Сольмс услыхал от Панина любопытное заявление, причем Панин просил Сольмса принять его слова как исходящие из уст самой императрицы: «Если венский двор захочет воевать, то императрица вовсе этого не боится; она готова вести эту войну таким образом, что Австрия может раскаяться. Если Австрия вмешается в польские дела под предлогом защиты католицизма, то Россия поднимет в Венгрии и других областях австрийских всех некатоликов».
Кроме Австрии в польские дела могла вмешаться Турция. Мы видели, с какою радостию императрица узнала о возможности исполнить давнее желание русского правительства, желание иметь консула в Крыму. Легко понять, что необходимость отозвать Никифорова вследствие известного происшествия должна была причинить большое огорчение в Петербурге; и Обрезков получил приказание хлопотать изо всех сил, чтоб позволено было прислать в Крым нового консула. Но все старания были напрасны. Порта представляла, что присутствие русского консула в Крыму невозможно по причине крайнего сопротивления этому бахчисарайского духовенства и Порта не может принудить хана принять консула, потому что хан – самовластный господин во внутренних делах, да если бы и решилась принудить, то пользы от этого не будет, ибо хан и особенно духовенство найдут средства подкопаться и под нового консула, причем могут произойти неприятности для обоих дворов. Панин заметил на донесении Обрезкова об ответе Порты: «Сие последнее от турок примечание имеет, конечно, разумное основание, да и притом видно, что они тут без притворства и без злых намерений добросердечно вверяются представлениям хана крымского. Мне же видится: и теперь, как прежде, нет большой нужды их насильствовать, а надобно настоять, что когда от нас яко от соседственной державы консул не принимается, то уже мы не можем, не сумневаясь об их искренности к себе, видеть, что хан крымский содержит при себе консула французской державы, которая другого интереса, кроме каверз между соседей, там не имеет, о чем к Обрезкову и прежде писано было, но, к удивлению, он не упоминает, учинил ли он из того какое употребление или для чего не учинил». Императрица прибавила: «Прибавьте к сему, что если французского консула терпеть для каверз, то в нашем нужда для опровержения оных, а то поссорят легко, как то видно из ханского рапорта о Моздоке, где, я чаю, никогда столь пушек не бывало, о чем я требовать буду обстоятельного рапорта, и людей столько нет, как надобно для стольких орудий».
С другой стороны, запорожцы жаловались, что татары вырубали леса, находившиеся в их дачах, и приближают свои поселения к русским границам. Обрезков спрашивал, надобно ли требовать от Порты удовлетворения на основании известной статьи мирного договора, в которой говорилось: если произойдет что-нибудь такое, о чем не упомянуто в. договоре, то немедленно с обеих сторон искать способа уничтожить вред. Обрезков прибавил, что турки пользуются этою статьею во всяких случаях, часто вовсе не идущих к делу. Панин заметил: «Да и без самой крайности лучше не поступать, чтоб тем не подать больше повода туркам яко крайним и гордым невеждам во всех своих ничем не обузданных прихотях прибегать к тому же артикулу и требовать новых обязательств и постановлений. Сколь же в существе приближение тех поселений и настоящая вырубка лесов вытесняет и вредит наших запорожцев, в том на их жалобы с точностью полагаться нельзя, ибо при приношении оных обыкновенно все увеличивается беспредельно, особливо от такого грубого народа, каковы запорожцы; чего ради надлежит прежде доставить себе посылкою на место для осмотра верного человека точное и надежное известие, по которому бы можно было рассудить и определить, что будет полезнее, сократить ли селения, поелику они вправду велики и важны для нас, или же не узаконить привычки туркам требовать от нас взаимно на все новых постановлений». Екатерина заметила с своей стороны: «Посылка нарочного верного человека весьма нужна, понеже и о том еще сомневаюсь, есть ли там окроме кустарника, а о лесе я не слыхивала».
Но эти мелкие столкновения не предвещали важных последствий; столкновения по поводу польских дел трудно было предвидеть. Более заслуживающими внимания казались события, происходившие в противоположной стороне.
В Стокгольме Остерман хлопотал о скорейшем заключении договора у Швеции с Англиею. «Никто больше сенатора Руденшильта, – писал он, – против принятия английского трактата не спорил. Весьма нужно было бы его отрешить, ибо он, можно сказать, как полоумный, с запальчивостию защищает в Сенате французский интерес; жаль только, что нельзя его одного от других двух известных отделить, ибо тогда его низвержение легче могло бы совершиться».
Благонамеренные хлопотали также о скорейшем совершении брака между наследником шведского престола принцем Густавом и датскою принцессою; король, королева и французская партия не хотели этого брака, тем сильнее, следовательно, должен был сочувствовать ему Остерман. С другой стороны, датский посланник Шак упрашивал его содействовать этому браку, клянясь, что датский двор относительно шведского сейма будет действовать совершенно согласно с Россиею. Панин «в крайнюю конфиденцию» сообщил Остерману, что датский двор достаточно удовольствовал Россию. «Так как, – писал Панин, – вы получили в свои руки главный наш вид дирекции дел между нашими соседями, Швециею и Даниею, то вам не остается ничего другого, как свадебное дело привести к скорейшему окончанию и тем им обеим доказать, что поверхность ее и. в. служит и впредь служить будет им к большему обнадеживанию в утверждении покоя и тишины. Вы можете еще больше подкрепить положенное между нашими друзьями намерение, чтобы государственные чины потребовали от короля только назначения времени свадьбы, выставив, что брак уже дело решенное торжественным договором между шведским и датским дворами. Если б вожди нашей партии пожелали, чтоб вы с своей стороны отозвались прямо к кронпринцу об этой свадьбе, то и это можно исполнить таким образом: сказать ему, что ее и. в., оставляя его при его собственной склонности в таком деликатном деле, признает его полезным как для него самого, так и для Швеции и потому желает, чтоб оно явилось согласным с склонностию его высочества».
Издержав до 10000 шведских плотов, Остерман добился, что в секретном комитете последовало решение в пользу заключения английского договора. Остерман торжествовал, что французский посол и его сообщники Ферзен и Синклер ошиблись в своей надежде подкупить секретный комитет. Но Остерман просил вождей своей партии, чтоб они нимало не полагались на свое торжество в секретном комитете и были бы осторожны, потому что французская партия надеется получить новую денежную силу от испанского двора, да и королева обнаруживает чрезвычайное против прежнего спокойствие, следовательно, в этой тихой воде заключается какой-нибудь потаенный замысел.
Трактат с Англиею был заключен, и брачное дело улажено, хотя в ночь на 24 февраля была прибита к столбу записка, что теперь настало время всем истинным патриотам собраться и не допустить Россию и Данию наложить на Швецию иго, причем ни в вождях, ни в деньгах недостатка не будет. В Петербурге сильно тяготились продолжением шведского сейма, на который тратилось много русских денег; но Остерман требовал новых сумм и в апреле получил 100000 рублей для окончания сейма согласно с русскими желаниями. Но кроме того, Швеция считала на России недоплаченные субсидии, и благонамеренные внушали Остерману, нельзя ли заплатить этот долг хлебом, именно в продолжение шести лет отпускать хлеба на 50000 рублей. На донесении об этом Остермана Екатерина написала Панину: «Никита Иванович, нынешний год у нас у самих недостаток. Готовый бывшей в прошлом году в Риге хлеб я отдала в магазейн в военной».
Между тем ненависть короля и королевы к русской партии доходила до высшей степени: на собрании при дворе они не хотели смотреть на сенатора Калинга и не велели приглашать его к ужину за то, что он получил русский Андреевский орден; кронпринц также от него отворачивался, но потом дал знать некоторым из благонамеренных, чтоб не думали, что он ими недоволен, а поступал так по отношению к одному только Калингу, которым отец его недоволен. Один из благонамеренных заметил принцу, что такое поведение может произвести народное охлаждение к нему, и потому чтоб не изволил следовать примеру своей родительницы. Принц отвечал, что королева действительно изволила выбрать опасную для себя дорогу. Остерман подозревал, что королевою была избрана еще другая дорога для достижения своих целей: в мае вспыхнул крестьянский бунт в Вестерготской провинции, и Остерман указывал признаки, по которым можно было догадываться, что французская партия здесь небезучастна и что бунт может послужить средством к восстановлению самодержавия. Остерман обратился к датскому посланнику Шаку, и тот объявил ему, что в подобном случае уполномочен действовать с ним заодно; но прусский посланник Кокцей, утверждая, что его двор против восстановления самодержавия, не изъявлял, однако, готовности действовать заодно с Остерманом, а говорил только, что, по его мнению, дело до этого не дойдет. Екатерина заметила на это: «Однако одна секретная статья договора обязывает его величество прусское действовать с нами сообща, чтоб не было сделано ничего против формы (шведского правительства) 1720». Остерман продолжал присылать известия об усилении бунта и о целях его: разглашали, что бунтовщики намерены идти в Стокгольм, перебить дворянство, низвергнуть короля за слабость его правления и возвести на престол кронпринца, давши ему самодержавную власть. Шел другой слух, что восставшие хотят только уничтожить самовольное правление государственных чинов и придать больше власти той особе, которой эта власть принадлежит. Этот последний слух Остерман признавал вероятным, ибо думал, что в возмущении есть Синклерова игра. Главный возмутитель крестьянин Гофман был пойман, и смута утихла, но учреждение суда над Гофманом подало повод к новой борьбе партий на сейме. Благонамеренные хотели по закону учредить комиссию из трех чинов; французская партия стала сильно этому противодействовать, боясь, что противники, теперь сильнейшие, воспользуются случаем для личных преследований. «Я не в состоянии изложить, – писал Остерман, – все угрозы, нахальства и вооружения противной стороны, чтоб не допустить до учреждения комиссии. В продолжение всего сейма ни в какое время мне не были так нужны деньги, как в этом критическом случае». Наконец, граф Ферзен, видя, что сила на стороне противников, вошел в сношения с главами русской партии, согласился не препятствовать учреждению комиссии, с тем чтоб не было личных преследований. С другой стороны, французский посол несколько раз заводил с Остерманом речь об этом «в образе партикулярной откровенности», причем Остерман уверял его, что как прежде, так и теперь употребит все способы к недопущению личных преследований, если только Бретейль уговорит своих друзей пресечь свои «наглости». Посол уверил, что «наглостей» не будет. Король и особенно королева были сильно раздражены всем этим, на благонамеренных и смотреть не хотели, да и вождями французской партии не очень были довольны, ибо королева непременно хотела, чтоб они до последней крайности противодействовали учреждению комиссии.
В половине июля Остерман прислал в Петербург известие, что французское министерство приняло совершенно новую систему относительно Швеции: оно не хочет более зависеть ни от какой шведской партии, которая может подвергаться постоянной опасности низвержения и потому не может дать постоянного обеспечения делу, ею поддерживаемому; и потому во Франции решено произвести коренную перемену в форме шведского правительства, именно восстановить самодержавие. Со введением самодержавия очень может быть, что короля нельзя будет заставить действовать согласно с видами Франции, но это будущее и только возможное зло предпочтительнее верной тирании настоящей системы, которая заставляет зависеть от партии. Для исполнения этого решения ожидается только план, который должен прислать Бретейль из Стокгольма. Пересылая это известие, полученное от английского посланника, Остерман писал Панину: «Я не думаю, чтоб на этом же сейме хотели привести в исполнение этот вредный план, разве как-нибудь нечаянно, да и то сомнительно; но по всем моим достоверным известиям легко статься может, что французский посол, лаская здешний двор таким приятным будущим, старается все более и более утвердить свое влияние над королем и королевою и между тем с своею шайкою будет вселять в нацию ненависть к настоящей форме правления, разбрасывая для этого в провинциях и деньги. А что Синклер действительно намерен содействовать такому плану, можно видеть из следующего. После пиров, бывших в деревнях у Германсона и Ландингсгаузена, Синклер настоял, чтоб граф Ферзен с своими креатурами отменил для своей партии название шляп, потому что это название стало противно народу, а вместо того новая партия назвалась бы земскою . Ферзен сначала спорил, потом согласился. «Называйте, как хотите, – сказал он, – лишь бы только мы избавились от тиранства настоящей господствующей партии». Тут же решено внушать народу, как Россия вместе с Даниею и Англиею подкупили половину шведской нации, чтоб управлять Швециею как своею провинциею. Англия для сбыта своих мануфактурных произведений разорила шведских знатных купцов; а Россия с Даниею низвергли прежнее министерство, которое так сильно заботилось о шведской независимости. Они хотят напечатать в этом смысле книжку и рассеять по провинциям. Для уничтожения такого злого умысла я с нашими приятелями согласился, чтоб они с своей стороны печатно изложили свои действия на пользу государства и весь вред. какой получила Швеция от Франции с самого начала своего союза с нею».
В августе Остерман уведомил, что конституция, составленная благонамеренными согласно с желаниями России, прошла беспрепятственно в большой депутации сейма. Панин написал на донесении: «Сие дело то, которое решит навсегда твердость полезной для России шведской формы правительства и которого предки в. в-ства достигнуть не могли никогда, хотя все наши прежние о Швеции беспокойства, кои иногда и действительно нас вооружали, главнейше оное в виду имели». Но Екатерина прибавила: «Предоставляю себе вас поздравить, когда все чины согласятся на то». Конституция прошла в полном собрании чинов; точно определены были границы между тремя властями; государственные чины не должны были впредь вмешиваться в назначение чинов и должностей; но если и король три раза отвергнет представление Сената, то представляемый кандидат определяется и без королевского согласия; назначение юстиции канцлера предоставлено было, однако, государственным чинам от одного до другого сейма, «потому что, – писал Остерман, – настоящий юстиции канцлер Стокенстрем – французская креатура, и если б он остался по-прежнему на своем месте, то по званию своему мог бы многим из благонамеренных отомстить и воспрепятствовать исполнению принятых на этом сейме мер». Постановлено, что вперед никакое объяснение, прибавка или поправка в фундаментальных законах не может произойти на том сейме, на котором будет представлена, остается проектом к будущему сейму. Этот пункт Остерману труднее всего было провести, потому что он лишал противную партию возможности отменить конституцию на будущем сейме.
Король и королева отплатили благонамеренным по случаю свадьбы кронпринца. Остерман уведомлял свой двор об особенном отличии, оказанном их величествами всей французской шайке, и явном пренебрежении всех благонамеренных, особенно ландмаршала, на которого король, королева и кронпринц не хотели и смотреть, не только говорить с ним, и, когда ландмаршал приветствовал кронпринца именем Сената и государственных чинов, тот не удостоил его ответом. Королева старалась показать, что очень довольна браком, и ласкала молодую невестку, чтоб совершенно обсадить ее французскими креатурами, по выражению Остермана, и удалить от нее всех благонамеренных. Французскому и испанскому послам оказано было особенное отличие, особенно первому.
Несмотря на торжество благонамеренных на последнем сейме, Остерман в начале ноября переслал Панину тревожные известия. Противная партия употребляла все средства, чтоб заставить собрать новый чрезвычайный сейм; ее члены рассуждали об этом сейме как о деле несомненном, и когда благонамеренные доказывали им, что вновь сделанные финансовые распоряжения отстраняют совершенно надобность чрезвычайного сейма, то отвечали со смехом, что у них есть способ и мимо финансов привести Сенат в такое затруднение, что он необходимо должен будет прибегнуть к созванию чрезвычайного сейма. Остерман узнал наконец, в чем должен состоять этот способ: король, придравшись к какому-нибудь спору своему с Сенатом, должен был объявить последнему, что, видя себя до такой степени ослабленным в своих преимуществах, не намерен больше вступать в Сенат и мешаться в какое-нибудь дело, для этого требует созвния чрезвычайного сейма, а между тем намерен удалиться в уединение. Екатерина написала на донесении: «Ну так Бог с ним». Французская партия надеялась, что по собрании сейма государственные чины из жалости не только не допустят короля сложить правление, но возвратят ему все отнятые у него права и преимущества и дадут ему их еще больше, чем он прежде имел. Тут Екатерина написала: «В жалость привести cela est bien commun (очень пошло)».
Король отказался подписать новую конституцию, жалуясь на ограничение своей власти.
Чем упорнее была борьба России с Франциею в Швеции, тем важнее были для петербургского двора отношения датские. Эти отношения были очень благоприятны, но Дания не могла быть покойна, пока не улажено было окончательно голштинское дело, пока русские государи владели Голштиниею. Дания была покойна при Елисавете, но что грозило ей при Петре III? Теперь она успокоилась с восшествием на престол Екатерины; но кто мог поручиться, что Павел не взглянет на голштинские отношения так же, как смотрел на них отец его. Панин по этому поводу подал следующий доклад: «Составление особливой в Севере общей системы есть и должно быть первым предметом настоящей российской политики. Но пока малое Голстинское княжество пребудет в нынешнем положении своем, до тех пор не может никогда прочный быть в Севере покой, следовательно, ниже состояться в нем такая независимая от посторонних держав система, которая бы одна все равновесие в Европе содержала. Не может и не будет никогда Дания с беспредельною доверенностью полагаться на Россию, доколе по голстинским делам хотя малый вид камня претыкания оставаться еще будет. До того времени будет, конечно, Дания придерживаться Франции и Австрии и по их дудкам напрягать струны свои, дабы у сих дворов всякий раз, когда голстинские притязания тронуты будут, искать себе опоры и ими ограждаться. Верно будут Франция и Австрия сами всегда стараться продолжать сей камень претыкания, чтоб способом оного удерживать всегда Данию в той зависимости, в которой она у них доныне была. Если потому нужно, чтоб особливая в Севере система достигнула когда-либо совершенства своего, время теперь положить оной основание. Малолетство его и-ского высочества великого князя может ныне служить к учинению о всех распрях запасной сделки, и, когда оная от ее и. величества предварительно постановлена, потом, по достижении его и. высочеством совершеннолетства, действительно в исполнение приведена будет, без ошибки уже почти можно сказать, что ныне же и положится прямое начало тому знатному в Севере политическому зданию, которое я поставляю за выгодное и полезное отечеству. Правда, Петр Великий почитал за первый политики своей предмет и в самом деле употреблял к тому все свои подвиги, чтоб сделать для России какое ни есть в Германии приобретение, но время и обстоятельства переменяют правила. Петр Великий, выводя народ свой из невежества, ставил уже за великое и то, чтоб уравнять оный державам второго класса, которые наиболее взаимствуют инфлюенцию свою в генеральных европейских делах от сочленства в германском корпусе, ибо, будучи там между множеством малых князей сильнейшие, могут они по имперским, с генеральными европейскими делами толь много связанным играть отличную роль, коего бы инако существительною своею силою никогда достигнуть не могли. В сем намерении помышлял и старался он предуготовить путь к присоединению герцогства Голстинского, сколь оно само по себе ни мало, под державу Российскую, дабы сим способом получить в Немецкой империи голос и пользоваться оным по течению дел и по интересам собственной своей для распространения знатности, силы и инфлюенции ее, кои тогда трудами его возрастать только начинали. В последовавшие потом времена хотя слава и важность отечества нашего очевидно выходила уже из толь тесных пределов, приобретая, напротив того, сами по себе совершенное с первыми в Европе державами равенство, однако затверделое предубеждение, которое от венского двора для приведения нас в некоторую от себя по германским делам зависимость натурально всеми силами всегда подкрепляемо было, оставалось еще непременно во всей своей силе и руководствовало отчасти всеми нашими предприятиями; но ныне под мудрою и благословенною державою ее и. в-ства, когда Россия не только у всей Европы в совершенное сама по себе почтение приведена, но и когда уже действительное и твердое отчасти положено основание собственной нашей независимой системы, которою толь славно и счастливо произведен новый выбор короля польского, должно нам не о том помышлять, чтоб искать дел для утверждения знатности своей, но чтоб паче руководствовать делами и сохранять собою покой и тишину империи своей, чему, по собственному ее и. в-ства признанию и удостоверению, ничто столь много способствовать не может, как составление под предводительством России общего северных держав между собою соединения и союза. Умалчивая о всех других к сему предмету относительных обстоятельствах, нахожу я только приметить, что Голштиния, хотя ею и навсегда Дания к союзу с нами привлечена быть может, сама в себе по состоянию своему в рассуждении России и ее ныне в Европе основанной силы и знатности отнюдь не может за важное приобретение почитаема быть, а толь меньше польза общего северного союза равняться когда-либо с выгодою действительного ее владения. Польза от союза очевидная, существительная и неоспоримая, а выгода от владения исчезает совершенно, если только прямо вообразить себе малость с отдаленным от России неудобным положением той части герцогства Голстинского, которая принадлежит великому князю. Надобно здесь приметить: Дания предлагала в прошлые времена на обмен за великокняжескую долю Голстинии графства Ольденбургское и Дельменгорстское. Такое предложение противно весьма истинным началам российской политики. Толь великая империя, которой сила ныне совершенно уже утверждена, не будет, конечно, никогда иметь нужды брать в обмен толь бедные землицы. Неприлично державе Российской иметь в Германии такие крохи и в смущенном Германской империи корпусе то от австрийского дома ленное господство, поверхность или же и одни прицепки имперского надворного суда сносить, то с сильнейшими соседями вступать в бездельные о границах хлопоты и в соперничество о власти и юрисдикции. По настоящим российской политики правилам не надобно ей к истинному ее приращению ни одной пядени земли в Германии. Славнее для нас ничего там не иметь, а вместо того сильными нашими союзами, особливо же общим северным, делать всегда перевес как в Европе, так наипаче в Немецкой империи при всяком там случае. Сих ради причин представленный Даниею обмен графств Ольденбургского и Дельменгорстского имел бы для Российской империи к тому единственно служить, чтобы обратить оный в пользу и справедливое удовлетворение родственникам и ленным свойственникам е. и. в-ства великого князя».
Екатерина согласилась с этим мнением, и Сальдерн, как мы видели, отправился в Данию и Голштинию для улажения этого дела, но не в качестве посланника, которым был сначала Корф, а потом генерал Философов.
В первом донесении своем от 4 января Корф уведомил о кончине короля Фридриха V, которому наследовал Христиан VII. Вначале все осталось по-старому: главным влиятельным лицом при покойном короле был обер-маршал граф Молтке; новый король утвердил его во всех чинах и должностях; но говорили, что королева, бабка молодого Христиана VII, будет иметь на него большое влияние. «Следовательно, – прибавлял Корф, – будущего жребия многих здесь особ еще узнать нельзя». 27 марта умер и сам Корф. На его место был назначен генерал-майор Философов; но до его приезда секретарь посольства барон Ферзен должен был уведомлять Панина о событиях при копенгагенском дворе. От 8 июля он уведомил его, что граф Молтке должен был отказаться от всех своих должностей, потому что в прошедшее царствование не угодил старой королеве.
Философов приехал в Копенгаген только в конце года. От Сальдерна Философов узнал, что датский двор находится в печальном положении, единственный человек, с которым можно вести дело, – это Бернсторф, но и тот непрочен на своем месте, и Сальдерн уже хлопотал о его поддержке. «Я уже здесь две недели, – писал Философов, – а товарищ мой и более, но никто, ни сам король, ни министры его, не только ни в какие объяснения с нами не вступали, но когда мы их хотели серьезно затронуть, то из ответов их можно было видеть совершенное их незнание. Почему и кажется, что необходимость требует для достижения всех желанных нами полезностей от сего двора г. Бернсторфа всеми силами подкреплять как единственный дальновидный инструмент, могущий нам содействовать; и хотя по внушениям товарища моего и по сделанным от меня в том подтверждениям доверенность королевская к г. Бернсторфу совершенно возвратилась, но так как чрезвычайное и беспримерное легкомыслие королевское и его ежедневно изменяющееся обращение со всеми без изъятия не позволяют твердо полагаться на настоящее его обращение с Бернсторфом, то нахожу нужным предварительно уведомить, что в случае падения г. Бернсторфа, если бы другие средства и внушения наши чрез других к восстановлению его значения были недостаточны, думаем самому королю доброю манерою сказать, что если он при переговорах не всю свою доверенность на г. Бернсторфа возлагать будет, то мы будем принуждены остановить переговоры и требовать новых повелений от своего двора, ибо знаем, что наша государыня рассчитывала на большой успех переговоров, имея в виду известные способности г. Бернсторфа».
Еще прежде Корфа умер в Лондоне старик Гросс и был заменен графом Алексеем Мусиным-Пушкиным, но до приезда последнего делами заведовал племянник покойного советник посольства Гросс. По поводу все еще тянувшегося дела о заключении торгового и союзного договоров между Россиею и Англиею Гросс писал Панину, что при настоящем положении дел в Англии эта держава может только очень слабо содействовать установлению прочной системы на Севере. Настоящие министры затруднены на каждом шагу и каждую минуту подвергаются опасности лишиться своих мест, между ними нет согласия, и они не пользуются доверием ни короля, ни народа. По словам английских историков, «превосходные намерения и по большей части превосходные меры управления лорда Рокингама были недостаточны для отвращения зла, происходившего от личных недостатков лорда Рокингама. От неимения великого контролирующего центра вся система подвергалась расстройству». Наконец ожидаемая перемена произошла: знаменитый Питт, лорд Чатам, вступил в министерство. Между тем лорд Макартней подавал Панину одну за другой плаксивые записки, умоляя не останавливать заключения торгового договора, хотя, как мы видели, в Англию уже дано было знать о его заключении.
Дело остановилось на одной статье: в русской редакции относительно новых постановлений о торговле говорилось, что английские купцы извлекут из этих новых постановлений те же выгоды, как и подданные императрицы. Англичане же требовали, чтобы эта статья была выражена так: «Новое постановление никаким образом не стеснит и не ограничит торговли английских купцов в России, не изменит ее направления и природы». Императорский кабинет не соглашался на это изменение. Панин внимательно выслушивал речи Макартнея, все его доказательства и отвечал: «Я вижу, что у нас никогда не будет торгового договора». Макартней подал записку. «В нашей стране, – писал он Панину, – интересы политические и торговые не могут быть разделены; на торговле основано могущество Англии, и неужели вы из-за одной формальности захотите показать перед целым светом неуважение, питаемое вами к этой основе нашего величия. Возможно ли кому-нибудь поверить, чтобы заявление, какого мы требуем, могло повредить достоинству императрицы! Ее и. в-ство обладает не только героическими добродетелями, но также кротостию и умеренностью и не откажет в особенной благосклонности, на которую король, мой государь, будет смотреть как на оказанную ему лично. Постоянная цель английской политики состоит в том, чтобы угождать императрице. Чтобы угодить императрице, король послал министра в Стокгольм, несмотря на оскорбление, ему там нанесенное; по требованию русского интереса он забыл оскорбление. Чтобы угодить императрице, он дружится с ее друзьями: так, недавно он сделал предложение королю датскому. Чтобы угодить императрице, он снова посылает министра к берлинскому двору: министру этому приказано содействовать во всем русским интересам. Если императрица останется неумолимою, то что я должен донести моему государю? Что она предпочитает один пунктик (un punctilio) не только горячему желанию короля приобресть ее дружбу, но и счастью рода человеческого, ибо установление северной системы упрочит не только спокойствие и счастье нашего века, но и отдаленного потомства. Разве мало еще нам унижения от императрицы вследствие ее повторительных отказов? Неужели она не захочет нас поднять и явиться столь же великою своим снисхождением, как и вниманием к поддержке своего значения и достоинства? Мы питаем к ней полное доверие, мы удовольствовались бы и словесным обещанием с ее стороны; но кто поручится, что все русские государи будут похожи на нее и что ее жизнь будет так же бесконечна, как и ее слава? Умоляю вас обратить внимание на различие между конституциею Англии и конституциею вашей великой и страшной империи, на тонкие границы, которые у нас разделяют власть государя от привилегий народа. Если бы, к нашему счастью, ваше пр-ство были министром в Англии, то вы бы вникли в гений нашей конституции и прощали бы нам наши недостатки, снисходили бы к нашим слабостям; ваш высокий ум проник бы в тайны нашей политики, и вы увидали бы, что мы можем сделать и чего не смеем сделать. Разве я не знаю, чем мы обязаны способностям человека, который умел успокоить и шведские предрассудки, и датскую зависть и сделать Россию решительницею судеб Севера? И вот в ту самую минуту, когда блестящее будущее открылось нашим глазам, когда одной ничтожной уступки с вашей стороны достаточно для окончательного прославления царствования императрицы и мудрости ваших советов, из-за чистой формальности (ничтожной для России и необходимой для нас) вы покинете эту великую систему, которая держит в нерешительном положении всю Европу, систему прекраснейшую, какую политический гений когда-либо придумывал и которая соделает век Екатерины самым блестящим веком в летописях мира. Неужели вы захотите из-за сущей безделицы упустить случай подчинить Великобританию вашим идеям, заставить ее присоединиться к вашим союзникам и действовать под вашим руководством?»
«Когда трудились над возобновлением торгового договора, – отвечал Панин, – то главною нашею мыслью было установление самой точной взаимности. Британский устав (Акт мореплавания) полагает границы участию иностранцев в английской торговле. Надобно было внести статью, которая бы служила противовесием этому акту; вот почему мы оставили за собою право сделать впоследствии такое внутреннее распоряжение, которое бы служило для ободрения и распространения русского мореплавания, право, которого нельзя у нас отрицать без явной несправедливости, без посягновения на независимость нашего правительства. Чем же станет после того независимое правительство, если у него отнимется власть делать что ему угодно внутри государства? Конституция, уже действующая, может ли быть священнее свободы установить подобную конституцию, когда она будет признана выгодною? Государство стало бы предписывать законы другому, если бы сказало ему: у нас есть уставы, из которых давно уже мы извлекаем большие выгоды; у вас еще нет подобных; настоящий порядок вещей в нашу пользу, поддержим его во всей ненарушимости! Торговля может быть основанием английской политики; но торговля не уничтожается потому только, что нет договора, определяющего ее условия. Наши взаимные нужды, существуя постоянно одинокими, установят различие, которое мы взаимно постановим между русскими и английскими подданными и подданными других держав и поддержим во всей силе политические отношения, нас соединяющие. Затруднение, встреченное при ратификации торгового договора, не может произвести никакой перемены в отношениях между императрицею и королем, никакого нарушения системы, которую оба двора имеют в виду для спокойствия Севера. Союзный договор точно так же предполагает совершенное единство интересов, как и договор торговый. Препятствие, встреченное при заключении торгового договора, не должно отнимать у нас дух; наоборот, мы должны с большим жаром стремиться к заключению союза, который возвестит Европе, что никакое препятствие не может порознить политическую систему России от политической системы Великобритании. Мы первые докажем это тем, как будет поступаемо с английскими купцами в России без договора; этим обхождением мы покажем, что умеем отличать друзей своих».