«Я, – отвечал Веселовский, – как и другие члены в коллегии, всегдашнее сидение имеем и по возможности своей в делах упражняемся, и которые дела предложены были нам к решению, как старые, так и новые, по тем всем недавно мы, сколько ума нашего было, рассуждение свое дали». Канцлер : «Однако мне весьма мало таких дел видно было, которые бы по вашим рассуждениям изготовлены были, и мне небезызвестно, что некоторые дела по полугоду и больше в коллегии без резолюции лежали, хотя вы, господа члены, все входящие в коллегию дела один за другим вкруговую читаете, но о резолюциях притом ничего не помышляете. Если вы думаете, чтоб я сам наперед на всякое дело свои рассуждения давал, то это не моя должность, да мне и не растянуться стать во всех делах одному, ибо для меня довольно исправлять такие нужнейшие дела, которые времени не терпят и о которых без замедления ее импер. величеству докладывать надобно. Веселовский : Мне не известно, какие бы дела так долго без резолюции в коллегии лежали, разве которых я не видал. Канцлер : И такие дела, которые я уже сам, хотя и сверх должности своей, чтоб не потерять времени, к высочайшей апробации у себя дома сочинял и в коллегию на рассмотрение посылал, долговременно безо всякого действия лежали, между ними поданный со стороны саксонского двора ответ на сделанное ему призывание приступить к союзному договору с венским двором с полгода в коллегии лежал; я, видя, что ничего об нем не помышляется, сочинил у себя ответ и на рассмотрение в коллегию отослал, но и после того он три месяца в молчании пролежал. Веселовский : Я и другие члены этот ответ саксонскому двору читали, а зачем он потом в коллегии пролежал, мне не известно. Канцлер : Если б вы, прочтя, свое мнение объявили, так ли тому быть или что в нем переменить надобно, то следовало бы вам мне о том знать дать, но этого не сделано; с таким же молчанием и во всех других делах происходит; но когда от меня для напамятования о каких-нибудь делах записки в коллегию присылаются, то, как слышно, на меня же нарекают и такие записки указами моими называются. Принужден я был вас нарочно теперь к себе позвать и персонально напамятовать, чтоб о делах в коллегии лучшее старание приложено было. Веселовский : Я со своей стороны в делах столько тружусь, сколько сил и ума у меня есть, а если в чем ума недостает, то где же мне его взять? Я бы рад его купить или в кузнице сковать, ежели бы возможно было. Канцлер : Вам самим известно, что покойный Бреверн не хуже вас, но также тайным советником и кавалером да и конференц-министром был, однако он всякие дела на апробацию канцлерову всегда своеручно сочинял; а от вас не только какого сочинения, но с начала сидения вашего в коллегии до сих пор еще не видно было, чтобы вы когда-либо одно слово для поправления в делах своею рукою написали, кроме подписания своего имени в готовых делах; а товарищ ваш, тайный советник Юрьев, хотя и в крайней старости находится, однако часто случается, что он своею рукою в сочиненных делах поправки делает. Веселовский : Если б у меня силы и лета такие же были, как у Бреверна, то и я также бы мог трудиться. Канцлер : Когда за старостью не можете в сочинениях дел себя употреблять, то и не требуется от вас, однако что принадлежит к рассмотрению и решению дел в коллегии, то вам, как и другим членам, можно входящие дела хотя каждому про себя читать или всем вдруг слушать и, не откладывая вдаль, тогда же рассуждать и самим кратко записать или секретарю приказать, что по оным исполнить надлежит, особливо ж по реляциям министерским рассматривая, какие наставления им подать надобно, и такие свои рассуждения написав, ежели вице-канцлер не присутствовал, то ему, а потом и канцлеру показывать, что и с регламентом согласно будет. Веселовский : Ежели бы давно таким образом сказано, то и б поступали по тому; но случаются такие важные дела, о которых лучше при собрании всей коллегии советовать. Канцлер : Хотя и при собрании всей коллегии, однако мнения по делам наперед с нижних голосов подавать надлежит; а впрочем, вам самим небезызвестно, что я прежде часто в коллегию приезжал, но никакой пользы в делах от того не видал, ибо вы, господа члены, в таких моих присутствиях только и делали, что один за другим вкруговую читали, а никакого предложения или разсуждения не чинили; а когда я, видя ваше всегдашнее молчание, хотя мне этого и не следовало и наперед ваши мнения слышать надлежало, о некоторых делах свои мнения предлагал, в таких случаях одни только критические рассуждения от вас слышал, а как бы иначе, по вашему мнению, дело окончить надлежало, того никогда от вас добиться не мог; наскучивши такими бесплодными сидениями в коллегии и жалея о времени, что напрасно в том проходило бы, я и приезжать в коллегию перестал, потому что я гораздо больше у себя дома, нежели сидя в коллегии, нужнейших; дел исправлять могу».
Этот любопытный разговор вскрывает нам ход дел в Иностранной коллегии. Президент ее, канцлер, не ездит в коллегию, нужнейшие дела исправляет у себя дома, а между тем слышит, что его упрекают в деспотизме, в присылании указов членам коллегии; он призывает к себе Веселовского и оправдывается в своем поведении, складывая вину на него, на то, что не находит помощи в коллегии, жалуется, что там ведут дела не так, не по регламенту, а между тем сам признается, что приучил вести дела неправильно, делал чего не следует, предлагал свое мнение, не собирая голоса с младших. Веселовский наивно и грубо отвечает: давно бы сказал, что надобно поступать по регламенту, так бы и поступали. Бестужеву особенно чувствительны были нарекания на его поведение в коллегии потому, что вице-президентом ее был Воронцов, его враг. Бестужев удалил из коллегии воронцовского клиента Неплюева, пославши его в Константинополь, но теперь получались известия, что и Веселовский, выведенный Бестужевым по старым приятельским отношениям, перешел на сторону Воронцова.
О поведении врагов канцлера, Воронцова и Лестока, мы продолжаем узнавать из депеш Финкенштейна. Воронцов уверял Финкенштейна, что прусскому королю нечего опасаться ни от последнего заключенного Россиею трактата, ни от похода тридцатитысячного русского корпуса. «Я, – доносил Финкенштейн своему королю, – имевши много случаев находить сообщаемые им известия справедливыми и хвалиться добрым его расположением к интересам вашего величества, я не могу думать, чтоб. он меня в этом случае хотел обмануть. Он, правда, боязлив, но эта боязливость заставляет его скрывать от меня некоторые подробности только, и я никак не думаю, чтобы он захотел представить мне не то, что на самом деле». Но кроме Воронцова, приятеля важного, у Финкенштейна был еще приятель неустрашимый – Лесток. Этот объявлял ему о всеобщем неудовольствии, которое возбуждено походом тридцатитысячного корпуса за границу. «Боюсь одного, – говорил Лесток, – чтоб канцлер нарочно не замедлил походом с целью не допустить войско прийти вовремя и вступить в дело с неприятелем, потому что если случится противное дело дойдет до битвы, то можно биться об заклад, что русские потерпят неудачу: прежняя дисциплина исчезла и командующий генерал Ливен не любим войском; поражение войска составляет теперь желание всех благонамеренных генералов; многие из них говорили мне, что нет другого средства заставить императрицу открыть глаза насчет канцлера; если дела пойдут хорошо, то нечего и думать о перемене; надобно получить пощечину, и тогда нетрудно будет свергнуть канцлера». По поводу этой депеши Бестужев заметил: «Такою изменническою о войсках ее импер. величества хулою король прусский столько ободрится, что с ее величеством равняться думает, вместо того что дед и отец его и зависимости государя Петра Великого были. Совсем ложь: генерала Ливена не только солдаты, но и офицеры все любят и почитают. А как долго сии изменники не искоренятся, то и помышлять нечего, чтоб они к присяжной своей должности обратились, ибо злость их и ненависть на канцлера не допущает их чувствовать, что они, желая его погубить, вредят интересам своей монархии и отечества».
Воронцов старался отстранять причины неудовольствия Елисаветы на Фридриха II. Одною из причин неудовольствия был отказ Фридриха отдать русских солдат-великанов, присланных отцу его прежними правительствами. Воронцов внушал Финкенштейну, что если Фридрих возвратит несколько из них в Россию, то нет сомнения, что это произведет самое полезное впечатление в мыслях императрицы; он, Воронцов, знает наверное, что это дело представлено ей с религиозной точки зрения и всякий день толкуют ей об этом, чтоб раздражить ее против прусского короля. Воронцов в разговорах с Финкенштейном укорял Бестужева, что тот посылкою тридцатитысячного корпуса вовлекал Россию в европейские замешательства. Бестужев по этому случаю замечает: «Ее и. в-ства слава и интересы требуют в европейские дела мешаться. Петр Великий столько о том старался, что помощный корпус на своем собственном иждивении отправить рад был бы. Инако же разве турками или персианами быть запертыми в своих границах? Пример тому недавно сделался, что когда король прусский в чужие дела вмешался, а с здешней стороны никакого движения против того чинено не было, то он до такой силы дошел, что подлинно наиопаснейшим соседом есть».
В конце марта месяца Финкенштейн доносил своему двору об опасной грудной болезни генерал-прокурора князя Трубецкого, прибавляя: «Смерть князя Трубецкого подлинно была бы великая потеря, и канцлер избавился бы от самого опасного неприятеля, какого он в здешней земле когда-либо имел. Графы Лесток и Воронцов, которые связаны с ним дружбою, очень беспокоятся». Бестужев заметил: «Из сего ее имп. величество усмотреть изволит, в каких людях сия шайка состоит».
Бестужева очень обрадовала депеша Финкенштейна от 23 июля, из которой оказалось, что Воронцов получает пенсию от прусского двора. Финкенштейн писал королю: «Так как срок пенсии, которую вашему величеству угодно жаловать важному приятелю, истек 1 сентября прошлого года, то я считаю долгом испросить приказаний вашего величества относительно ее, тем более что приятель, не называя вещь ее именем, однако, дал мне знать, что надеется на продолжение к нему милостей вашего величества. Я должен также прибавить, что хотя настоящее положение дел не дает ему возможности быть полезным в той же степени, в какой он был прежде, однако он продолжает быть одинаково благонамерен и сообщать мне от времени до времени то, что, по его мнению, может быть полезно службе вашего величества». Бестужев замечает: «Христос во евангелие глаголет, не может раб двума госнодинома работати, богу и мамоне; а между тем из сего видно, что сия сумма еще прежде бытности его в Берлине знатно чрез Мардефельда назначена. Сие же теперь толь больше вероятности подает подаванным от казненного в Пруссии тайного советника Фербера к полковнику Виттингу известиям, которых оригиналы из коллегии скрадены, и тому письменному известию, каково камергер Чоглоков при проезде своем чрез Берлин от бывшего там секретаря Лоренца получил, а именно что вице-канцлер сообщил королю прусскому из Дрездена о плане саксонцев; король прусский их предупредил и тем Саксонию разорил».
В конце августа Лесток дал знать Финкенштейну, что императрица сильно раздражена против морских держав, говорила, что, по-видимому, хотят уничтожить ее войска; но впрочем, венский двор не перестает быть любимым двором. Уведомляя об этом, Финкенштейн писал королю: «Выходит из этих слов, что возникло охлаждение между русским двором и морскими державами, которым благонамеренные могли бы воспользоваться, если б они имели мужество и способны были к деятельности. Говорят сильнее прежнего о путешествии в Москву. Канцлер, впрочем, еще не отчаивается отклонить его и сильно хлопочет об этом под рукою». Бестужев замечает: «Ее импер. величеству лучше известно, изволила ли такие разговоры при Лестоке держать; но преступление его в том равно, лгал ли он на ее величество или верный рапорт делал министру короля прусского. Ее императ. величество из прежних писем уже усмотреть изволила, что Лесток советовал, чтоб ни министра ее величества на конгресс не допущать, ни же России в мирный трактат не включать».
Вслед за тем Финкенштейн писал: «Я внушил обоим приятелям, что такое положение дел в соединении с раздражением императрицы мне кажется благоприятным случаем, которого не должно упускать, что именно теперь надобно раскрыть пред императрицею недостойное поведение ее первого министра, что затруднения, которые делают России в Ахене, чтоб не допустить ее до участия в деле умиротворения Европы, и печальное состояние русского войска доставляют страшные доказательства против канцлера и можно сделать эти представления так, что тщеславие императрицы не будет затронуто, ибо она, быть может, сочтет делом своей чести поддерживать и ложные меры своего министра: надобно ей внушить, что величайшие государи имели иногда несчастие быть обманутыми безо всякой вины со своей стороны; надобно напомнить ей пример родного отца, который, несмотря на свой гений и всю свою деятельность, часто находился в таком положении и избавлялся из него посредством розысков и примерных наказаний, и тем не менее он считался во всей Европе государем мудрым, правосудным, правителем самостоятельным. Важный приятель, казалось, принял мои внушения и сказал, что не преминет воспользоваться ими при первом удобном случае; но в то же самое время я нашел его в таком душевном расслаблении вследствие обхождения с ним императрицы, что я не могу много на него рассчитывать, если только государыня сама не сделает первого шага. Я был более доволен графом Лестоком, который решился объясниться с императрицею при первом случае. Я говорил им также о поездке в Москву, на которую я смотрю как на проделку партии; я их уговорил приложить свое старание при этом и надеюсь, что они успеют, потому что императрица страстно желает этой поездки».
Не известно, объяснился ли Лесток с императрицею; известно только, что в ноябре он был арестован, и ему предложены были следующие допросные пункты: 1) зачем водил компании со шведским и прусским послами? 2) От богомерзкого человека Шетардия табакерки к тебе присланы, и именно написано было, чтобы оные герою отдать: ты, ведая, кому он сие имя давал (Елисавете) и будучи сие уже по высылке его отсюда учинено, то сие от него дерзостно сделано, а ты, как присяжный человек, таку ль верность к государю своему имеешь, что о сем утаил? Любя Шетардия, такого плута на государя своего променял! Не мог ли ты себе представить, что ежели б и партикулярной даме, в ссоре находящейся, кто-либо подарок прислал, то оный ни от кого принят быть не может, кольми же паче чести ее величества предосудительно. 3) Ты в некоторое время ее имп. величеству самой говорил, что ежели б де принцесса цербстская послушала твоих и Брюммеровых советов, то б она великого князя за нос водила: так объяви, в чем советы твои состояли? 4) Ты хочешь переменить нынешнее царствование, ибо советуешься с министрами шведским и прусским, а они ко дворам своим писали, что здешнее правление на таком основании, как теперь, долго оставаться не может. 5) Финкенштейн писал, что для произведения перемены удобным случаем была б ссора между императрицею и великим князем: не учинено ль от тебя каких откровений? 6) В тех же письмах усмотрено, что генерал-прокурор князь Трубецкой главным сообщником всех твоих злодейских замыслов был, да и то еще об нем упомянуто, что в случае воспоследуемого происшествия перемены он таким между твоею шайкою признавается, который в состоянии теми приятелями предводительствовать, кои теперь в спячке находятся, а тогда все восстанут. 7) Ты сам Финкенштейну говорил, что тебе с вице-канцлером удалось тайного советника Веселовского на свою сторону преклонить, так что он, учиня тебе весьма много откровений. и отстать не может. 8) Во время негоциации с морскими державами о перепущении им помощного корпуса ты старался все тайности у вице-канцлера сведать и о всем Финкенштейну пересказывал; уже доказано, что и сам вице-канцлер прусскому министру такие открытия чинил, с тобою же был в тесной дружбе. 9) Шапизо (капитан Ингерманландского полка, племянник Лестока) показал, что ты чрез Мардефельда от короля прусского 10000 рублей получил. Лесток ни в чем не признался; его сослали в Углич.
Падение Лестока произвело сильное впечатление при иностранных дворах; оно показывало несокрушимую силу Бестужева, показывало, следовательно, и будущее направление русской политики после важного события в Западной Европе, замирения ее на Ахенском конгрессе.
10 мая в Петербург съехались к канцлеру австрийский посол барон Бретлак, английский лорд Гиндфорд, голландский посланник Шварц, и Бретлак жаловался на медленность князя Репнина. который в Гродне напрасно жил три недели, а 13 апреля был не далее местечка Гуры. Князь Репнин, будучи болен, нарочно задерживает войска из одного желания все их вместе самому показать императору и императрице римским. По словам Бретлака. он получил от своего двора выговор, ибо твердо обнадежил, что русские войска в исходе апреля вступят в австрийские владения: теперь же, как по всему видно, они прежде июня туда не придут. Гиндфорд и Шварц жаловались еще сильнее, представляя, что французы, зная о медленном движении русского войска, которое потому в нынешнюю кампанию не может сделать им большого вреда, без малейшего опасения устремляют все свои силы против союзников, отчего общее дело очень страдает. Чернышев доносил из Лондона, что как при дворе, так и в народе главным предметом разговора служат движения русского вспомогательного корпуса. вычисляют, по скольку миль он должен делать в день и когда придет к месту назначения.
Но движение этого корпуса способствовало только скорейшему заключению мира, переговоры о котором уже начаты были в Ахене. В апреле Чернышев уведомил о заключении прелиминарных статей, по которым воюющие державы обязывались возвратить друг другу все завоевания; прусскому королю была гарантирована Силезия; Франция признавала императором германским мужа Марии Терезии. Английское министерство жаловалось Чернышеву, что Англия принуждена заключить этот мир вследствие дурного действия своих союзников, Австрии и Голландии, что король не иначе смотрит на него как на вынужденный силою и потому намерен остаться непоколебимым в своей прежней системе, т.е. находиться в теснейшей дружбе со своими собственными союзниками, особенно с русским двором; в знак чего велел отослать к графу Гиндфорду копию с прелиминарных статей и всех пьес, относящихся к мирным переговорам, для представления императрице с уверением, что король в точности исполнит все обязательства. Чернышев получил также уверение, что английское правительство не намерено вступать ни в какие теснейшие обязательства с королем прусским. Но в конвенции о перепущении русского войска было внесено условие, что в случае мирных переговоров Россия принимает в них участие, почему теперь Чернышев потребовал, чтоб русский министр был допущен на Ахенский конгресс или но крайней мере Россия была включена в окончательный трактат, дабы не испытать какой-нибудь мести со стороны держав, против которых она подала помощь своим союзникам. Чернышеву отвечали, что английский уполномоченный на конгрессе граф Сандвич предложил об этом, но получил решительный отказ со стороны французского уполномоченного графа Сан-Северина и потому Англия, нуждаясь в скорейшем заключении мира, не может более настаивать ни на допущение русского министра на конгресс, ни на включение России в окончательный договор. Но если императрица пожелает, то Англия употребит все свое старание, чтоб Россия была приглашена приступить к окончательному договору после его заключения; притом Англия обязывается не входить с Австриею и Голландиею ни в какие теснейшие союзы без предварительного сношения и согласия с русским двором. Князю Репнину, находившемуся в Элберфельде, послано было требование, чтоб немедленно возвращался назад, ибо под этим условием французы обязывались вывести из Брабанта 35000 своего войска. Но не князь Репнин привел назад русское войско: он умер 30 июля, и начальство над корпусом принял генерал-поручик Ливен.
В октябре между Чернышевым и английским министром герцогом Ньюкестлем были разговоры об Австрии по поводу столкновений ее с сардинским двором. Ньюкестль обвинял венский двор в неполитичности его действий, настаивал, что необходимо щадить сардинский двор, ибо иначе он передастся на сторону Франции; Чернышев защищал венский двор, ибо враждебность отношений к Пруссии заставляла в Петербурге поддерживать австрийские интересы во что бы то ни стало. Ньюкестль говорил, что поведение венского двора может нарушить настоящую систему и равновесие Европы; Чернышев возражал, что Австрия неоспоримо более в состоянии поддержать европейское равновесие, чем Сардинское королевство, и Ньюкестль должен был с этим согласиться, хотя продолжал выражать раздражение против Австрии.
В Вене раздражение против Англии было еще сильнее. Ланчинский еще от 30 марта сообщил своему двору о словах канцлера Улефельда, что относительно примирения Англия, кажется, благоприятствует Пруссии и что есть намерение заключить мир на одних проторях Австрии. И в апреле Улефельд пел ту же песню, жаловался на англичан, что слишком поздно заключили конвенцию с Россиею, говорил, что не заключили бы и этой конвенции, если бы не штатгалтер голландский принц Оранский, утверждал, что англичане непременно хотят ввести на конгресс прусского уполномоченного. В мае Улефельд, говоря об ахенских прелиминариях, объявил, что они чрезвычайно странны и заручены Англиею, Франциею и Голландиею в предосуждение венскому двору, которому в Италии очень мало остается; Силезия гарантируется прусскому королю, которого англичане и голландцы стараются усилить на помощь себе впредь. «Вашему и нашему двору, – говорил канцлер, – ненадобно надеяться ни на Англию, ни на Голландию и ни на какую другую державу, но твердо держаться вместе: у нас одни интересы и наши системы всех других постояннее». Но теперь при таком смутном положении дел посылается указ графу Кауницу в Ахен, чтобы подписал прелиминарии. В июне Улефельд уже толковал, что теперь необходимо стараться не только не допускать прусского короля до теснейшего соединения с Франциею, но всячески их разделять. Английские министры, говорил канцлер, объявляют другое несостоятельное мнение, что России надобно соединиться с Англиею, Пруссиею и здешним двором против Франции; но на самом деле они хотят принести нас в жертву и усилить прусского короля. Они хотят удержать субсидию, чтоб наше войско в Нидерландах голодом поморить. Нашим постоянным неприятелям, французам, мы обязаны тем, что прусского министра на конгресс не допускают. В Вене употребляли все средства, чтоб вооружить Россию против Пруссии, рассказывали Ланчинскому, что Фридрих II хочет принять католицизм для получения императорской короны, что имеет виды на Польшу; в то же время внушали, что Россия не должна настаивать на допущении своего министра на Ахенский конгресс, ибо в таком случае Англия будет настаивать на допущении прусского министра. Улефельд продолжал бранить англичан: «Не только противности, но и неучтивости их к нашему двору умножаются; и с нами-то не за что так поступать, а русские вспомогательные войска чем провинились? Для чего так странно отсылаются, не дождавшись решения их императрицы? Смехотворно объявляют, что Франция требовала их отсылки, обещая отпустить и со своей стороны такое же число войска; но французам возвращаться близко, а русским полкам 300 миль идти надобно без отдыха. На то не обратили внимания, что одно движение этих войск заставило Францию спешить с прелиминариями, если же англичане приняли эти прелиминарии себе без пользы и нам ко вреду, то русские войска к тому причины не подали».
В Дрездене Мих. Петр. Бестужева прежде всего занимал вопрос о проходе русского вспомогательного отряда через Польшу. В марте граф Брюль сообщил ему, что перенято письмо французского резидента Кастера, из которого видно, что он пишет к польским магнатам и великому гетману, как бесчестно и стыдно, что дозволяется пропуск чужим войскам через Польшу. Король очень рассердился, и решено жаловаться французскому двору на Кастера. В апреле Бестужев писал императрице, что в Польше довольны дисциплиною и исправным платежом проходившего через нее репнинского корпуса; но так как на будущем сейме без крику и шуму против прохода русских войск не обойдется, то надобно прислать к сейму несколько денег и мягкой рухляди для успокоения этих криков. Надобно было ожидать на сейме поднятия и другого неприятного для России вопроса – курляндского, предвиделось, что поляки потребуют или освобождения Бирона и его сыновей, или объявления герцогского престола праздным и выборов на него; Мориц Саксонский, прославившийся как маршал французской службы, не переставал называться герцогом курляндским, и носились слухи, что он сам приедет в Польшу к сейму. По всем этим обстоятельствам Бестужев представлял своему двору необходимость разорвать сейм, а для этого надобились деньги и мягкая рухлядь. По этому представлению переслано было в Польшу для сейма 11000 рублей деньгами.
Касательно Саксонии Бестужев должен был хлопотать о том, чтоб она приступила к союзу, заключенному между Россиею и Австриею. На предложение со стороны Бестужева Брюль отвечал, что это дело великой важности, ибо Саксония, будучи окружена владениями короля прусского, первая подвергается его нападению, как в последнюю войну и случилось: за исполнение обязательств Варшавского трактата король подвергся великой опасности, почти вся Саксония была завоевана и разорена и не получила ниоткуда ни помощи, ни вознаграждения за понесенные убытки. Поэтому желательно, чтоб здешнему двору были показаны безопасность и выгоды; а без того его величество приступление к договору не находит согласным со своими интересами; наконец, между Россиею, Австриею и Саксониею и без того существуют союзные договоры.
Осенью начался сейм в Варшаве. 8 октября Бестужев писал: «Двор продолжает желать, чтоб сейм состоялся; князья Чарторыйские в угодность королю, особенно же для показания своей силы в Речи Посполитой, стараются об этом всеми средствами и почти никого противников себе не находят. Правда, воевода сендомирский Тарло, как богатейший здесь после князей Чарторыйских, мог бы им противиться, но его, как человека корыстолюбивого, король каким-нибудь обещанием может задобрить, а великий гетман коронный (Потоцкий) так устарел и одряхлел, что уже и себя почти не помнит, так что теперь сейм состоит совершенно из креатур Чарторыйских. Великий гетман литовский князь Радзивил просил меня, чтоб я вашему имп. величеству засвидетельствовал о его доброжелательности и усердии к русским интересам, и притом ко мне отзывался, что хотя он с князьями Чарторыйскими и в дружбе находится, однако неохотно может видеть, чтоб они приходили в большую силу; и я сам усматриваю, что у главных магнатов к фамилии Чарторыйских большая зависть, да и правда, эти князья вместе с воеводою мазовецким Понятовским многих из них умнее и в делах гораздо поворотливее и расторопнее».
9 октября после обеда королевского, к которому был приглашен и Бестужев, Брюль подошел к нему и как бы шутя сказал, что король желает, совершения сейма, а слышно, что он, Бестужев, хочет противного и не имеет ли он об этом указа императрицы? Бестужев признается, что был смущен этими словами, но принял также шутливый тон и отвечал, что указа нет и никому никаких внушений о том не сделано. После этого Брюль попросил его приехать к нему на другой день, чтоб переговорить серьезнее и обстоятельнее. На другой день Брюль начал разговор просьбою, чтоб Бестужев прямо и откровенно объявил, есть ли у него указ императрицы разорвать сейм, ибо если так, то король и трудов своих употреблять не станет, зная, что императрица по своему кредиту в Польше и посредством денег не допустит сейма до окончания, хотя король и желал бы противного единственно для чести и для утверждения своего кредита в Польше, что императрице может быть не только не противно, но по общим интересам и приятно, и если б она прислала указ о разорвании сейма, то это было бы поступлено несоюзнически.
Бестужев отвечал, что точного указа не имеет, но, слыша, что в Посольской избе раздаются крики о курляндском деле, за которым сюда и депутаты присланы, считает своею обязанностью и без указа разорвать сейм, чтоб не было внесено в конституцию чего-нибудь противного русским интересам; впрочем, до сих пор не сделал еще ни одного шага и ни с кем из своих друзей не изъяснялся, и потому подозрения Брюля напрасны. Что же касается до желания короля о завершении сейма, то он до сих пор ничего об этом не знал, а теперь, когда ему королевское намерение объявляется, то оно императрице нимало противно быть не может, лишь бы только в конституцию не было внесено ничего противного русским интересам. Разговор кончился тем, что Брюль дал слово не вносить ничего о курляндском деле в конституцию, лишь бы императрица со временем покончила это дело, и Бестужев известил свой двор, что в сеймовые дела больше мешаться не будет, вследствие чего 10000 рублей останутся в казне. Сейм расползся и без русских денег. Говорили, что причиною этому были французские и прусские интриги, но Бестужев писал, что чужих интриг не было, а были интриги завистников фамилии князей Чарторыйских, усиления которых не хотят допустить. Литовский гетман Радзивил, приехавши к Бестужеву проститься, просил его от имени всей Литвы уверить императрицу в истинной преданности и в том, что Литва в случае какого-нибудь происшествия полагает надежду на помощь России, при этом жаловался он на Чарторыйских, что поступают деспотически, что сношения двора с домом Чарторыйских во время последнего сейма клонились к тому, чтоб на сеймах вести решение дел по большинству голосов, a liberum veto уничтожить. «От этого, – говорил Радзивил, – вольность республики была бы истреблена вконец, и я скорее дам себя на части изрубить, чем позволю на введение такой вредной новости». Бестужев извещал, что этот замысел Чарторыйских увеличил число их врагов, поднял против них Радзивилов, Огинских, Сапег, Сангушек, Потоцких, Тарлов; великий канцлер коронный Малаховский показывает им только вид приязни, негодуя, что двор доверяет им более, чем кому-либо другому. Бестужев внушал своему двору, что введение большинства голосов на польских сеймах будет вредно русским интересам.
Прусский двор во время движения русского вспомогательного корпуса и во время ахенских переговоров хранил глубокое молчание. В Швеции в апреле месяце Корф был сменен действительным камергером Никитою Ив. Паниным. Новый посланник должен был начать свои донесения печальными известиями о состоянии королевского здоровья. «Хотя жизнь его величества и не пресечется, – писал Панин в мае, – однако по причине старости и невоздержания час смерти не может быть далек, и бдительная французская партия давно уже принимает свои меры; кронпринц почти ежедневно присутствует в Сенате, куда преданные Франции сенаторы приезжают постоянно, носящие же имя патриотов – очень редко. Эти патриоты здраво судят о дурных последствиях смерти королевской, но плохая надежда, чтоб они могли принять какие-нибудь меры, все единогласно признают слабость и трусость своих единомышленников; один из них, Вормгольц, откровенно сказал мне, что их партия без помощи посторонней державы не двинется».
В письме к канцлеру Панин изложил свое мнение, как России надобно действовать после смерти королевской. Она должна иметь в виду три задачи: 1) не допустить до установления самодержавия; 2) низвергнуть настоящее министерство; 3) возведением на места прежних министров добрых патриотов связать руки у молодого двора. Достигнуть этих целей посредством старой русской партии (колпаков) нельзя; надобно из французской партии выбрать сильного человека и склонить на свою сторону. Действовать в полном согласии с Даниею по единству интересов и подкрепить сейм оружием, раздача же денег никакой пользы не принесет. Королевская болезнь затянулась надолго. Панин требовал, чтоб решительные меры, именно вооруженное вмешательство, были приняты прежде смерти королевской, ибо после будет уже поздно; он настаивал на том, что Швеция решительно не в состоянии сопротивляться нападению с двух сторон – русской и датской.
19 октября в Петербурге был написан Панину секретный рескрипт: «Усмотря из разных ваших доношений несумненные доказательства старательствами проискам поверхнствующей в Швеции французско-прусской партии о введении, по преставлении его величества шведского, самодержавства, мы, по неутомленному нашему о благе и целости нашей империи и об отвращении всего того, еже интересам оной вредительно быть может, всегда имеющему попечению, уже пред давным временем канцлеру нашему поручили с пребывающим при нашем дворе датским министром Шезом о таком важном и до обоих государств равно существительно касающемся предмете потребные сношения иметь, дабы такой предосудительный оной шайки замысел соединенными силами в ничто обратить и тем покой в севере постоянным и надежным учинить. И мы на верность и искусство ваше полагаемся, что вы сию деликатную материю с надежнейшими из патриотов так тайно трактовать будете, что о том ничего наружу не выйдет». Но Дания медлила, и Панин был недоволен министром ее в Стокгольме Винтом. Последний открыл ему, что он уведомлен от своего двора о сношениях России с Даниею по поводу шведских дел и получил указ поступать с ним, Паниным, откровенно и ободрять шведских патриотов. Панин с своей стороны открыл ему только то, что датский министр в Петербурге предложил принять общие меры против восстановления самодержавия в Швеции и что он, Панин, будет обнадеживать патриотов в сохранении их свободы как от имени императрицы, так и от имени короля датского, но в дальнейшие изъяснения с ним не вошел, «потому что, – писал Панин, – до сих пор от него ничего сходного с его инструкциями не вижу; это такой человек, что свои забавы и спокойствие предпочитает делам».
7 ноября Панин был приглашен наследным принцем, который начал ему говорить: «По окончании несчастной войны у Швеции с Россиею недоброжелательные обоим дворам люди постарались против меня лично вооружить ее импер. величество и внушить подозрения, будто я во время европейской смуты вместе с шведским народом действовал вопреки интересам ее величества и даже прямо принял неприятельские меры против России. Я боюсь, чтобы эти подозрения рано или поздно не причинили горести моему отечеству и чтоб я не был первою причиною несчастия. Так как теперь вследствие общего замирения Европы несправедливость таких подозрений сама собою оказывается, то я прошу вас дружески донести императрице о моей истинной преданности и высокопочитании, уверить, что я почел бы себя за неблагодарнейшего человека в мире, если бы когда-нибудь забыл милости и благодеяния ее величества». «Эта штука внушена Тессином, – писал Панин, – он заставил принца свою ватагу шведскою нациею назвать и свои действия вымышленными будто от неприятелей. Что за вздор – общим замирением доказывать свои добрые намерения относительно России и ставить себе в заслугу свою невозможность действовать прямо против нее! Я отвечал, что о подозрениях, о каких он изволил упоминать, никаких сведений не имею». Панин приписывал эти заявления принца страху перед движением русских в Финляндии и датских в Норвегии, тем более что Тессин рассыпался пред ним в ласкательствах. Дело дошло до того, что Тессин издалека через других стал внушать Панину, что ему нетрудно будет французские интересы принести в жертву русским. Панину пришла в голову мысль, что между Тессином и другими членами французской партии должен быть разлад, и потому России можно употребить Тессина орудием для достижения своих целей. Он выражался на этот счет так: «Питая в Тессине надежду успеха, не невозможно найдется ныне господствующую партию разделить надвое и тем Тессина с молодым двором в брани и битве с своими упражняемыми учинить, еже несказанно мудрому предприятию вашего импер. величества для перемены здешних дел поспешествовать может, ибо во время того действия оный Тессин достаточною лозою служить может, которая обычайно после наказания других в огонь ввергается». По мнению Панина, даже и в том случае, если б все эти уласкивания имели целью отвлечь Россию от Дании, то и тогда следовало пока держать шведов между страхом и надеждою и тем выиграть поболее времени, ибо наставшая зимняя пора неудобна для военных действий и нельзя надеяться, чтобы датское войско могло получить этою зимою значительный успех, ибо не имеет магазинов.
Таким образом, кронпринц и его, или так называемая французская, партия, достигнувшая своими жалобами в Петербурге отозвания Корфа, ничего не выиграли, получив на его место Панина. Корф отправился на свое прежнее место в Копенгаген склонять Данию действовать заодно с Россиею.
16 декабря отправлен был к нему рескрипт: «Мы наперед обнадежены пребываем, что его величество король чиненные ему с нашей стороны толь откровенные авансы с предварительным сообщением о нашей в Швеции чинимой декларации и о сделанных уже действительно в Финляндии распоряжениях за удостоверительные опыты нашей союзнической и истинной дружбы купно с тою надобностью, чтоб оным равным образом чрез откровенное объявление его при том имеющих сентиментов соответствовать, совершенно признает, следовательно же, далее и не отречется чрез своего министра Шеза у нас первые предложения учинить и его достаточными инструкциями к неотлагательному заключению формальной конвенции снабдить повелеть, дабы сие зело важное дело, в совершении которого, в рассуждении зело слабого состояния здравия короля шведского, ни единого часу упускать более не должно, без дальнего отлагательства к совершенному состоятельству привелено было. Польза же, которая датскому двору при сем произрастет, видится гораздо вящей важности быть, нежели для нас, ибо мы, как упомянуто, ничего более, как ненарушимое сохранение тишины в севере, не желая притом чего-либо завоевать, предметом имеем; напротив же того, оному двору насчет Швеции охотно некоторые авантажи дозволяем».
И относительно других дворов произошли перемещения русских министров: граф Мих. Петр. Бестужев-Рюмин из Дрездена переместился в Вену; на его место в Дрезден назначен Кейзерлинг из Берлина; на место Кейзерлинга переведен в Берлин Гросс из Парижа. В Париж не назначен никто, потому что охлаждение между Россиею и Франциею достигло высшей степени вследствие перепущения русского вспомогательного корпуса морским державам для действия против Франции. Дальон был отозван еще в конце 1747 года, но так как его отъезду было дано значение временное, то Гросса немедленно не отозвали и он должен был выслушивать неприятные выходки от заведовавшего иностранными делами маркиза Пюизие. «Такой великой державе, как Россия, – говорил маркиз, – неприлично свое войско за деньги отдавать другим державам; приличнее было бы ей прямо объявить войну против Франции». Гросс получил из Петербурга приказание «При всяком таком случае разговоров продолжительно доказывать, что сия нашим союзникам чинимая помощь никому в обиду причтена быть не может, да и мы в том никому же отчета давать не обязаны». Год проходил, но французское правительство ни кого не назначало в Петербург на место Дальона, и 9 декабря императрица подписала Гроссу рескрипт, в котором приказывала ему немедленно выехать из Франции:
«Мы из разных реляций ваших усмотрели, – говорилось в рескрипте, – что маркиз Пюизие в некоторый реванш за отправленные нами к обеим морским державам 30000 человек войска отзыв от нашего двора французского министра Дальона почитал, оказывая притом, что король его – государь и совсем не намерен кого-либо другого на место его к нам прислать. Сверх же того, по поводу помянутого перепущения наших войск весьма неприятные и всевысочайшему нашему достоинству предосудительные разговоры вам держаны. И яко нам вкорененное французскому двору к нашей императрице недоброжелательство и произведен ные издревле при разных дворах да при самой Оттоманской Порте нам предосудительные происки и возмущения, которые по приобретенной Францието несправедливыми и богомерзкими войнами в свете знатности от большей части и успех получают, довольно известны, мы же для обессиления такой знатной инфлюенции лучших способов не изобрели, как верным и натуральным нашим союзникам посторонним образом против оной державы сильно вспомогать, чрез который способ наконец и пожеланный мир в Европе восстановлен. Тако мы, как в рассуждении того, что французский двор причиненною посылкою наших войск препятствия прогрессом оружия оного, нам не скоро позабыть может, так и для неподания о нас в свете мнения, яко бы сия корона столько нам надобна, что мы и собственную всевысочайшую нашу честь из глаз выпущаем, оставляя вас тамо, невзирая на то что при нашем дворе французского министра не находится и что хотя, почитай, ко всем другим новые послы и манистры назначиваются, а о нас не помышляется, за весьма нужно изобрели вам повелеть, чтоб вы оттуда со всеми у вас находящимися канцелярскими делами, как скоро токмо собраться можете, в Гагу под таким претекстом выехали, что вы по прошению вашему о распоряжении некоторых домашних дел в отечестве вашем всевысочайшее от нас позволение получили».
Желанный мир был восстановлен, и, по общему признанию, одною из причин его ускорения было движение русского войска к Рейну. Таким образом, уже в третий раз движение русского войска останавливало завоевательные замыслы, сдерживало победителя, вело к миру в Европе: появление русского войска на Рейне повело к Венскому миру, окончившему войну за польское наследство; движение русского войска в 1745 году заставило Фридриха II ускорить Дрезденским миром, и, наконец, последнее движение репнинского корпуса заставило спешить ахенскими переговорами. Новое могущество, появившееся на Востоке с начала века, оказывало свое влияние на европейские дела новым, особенным образом; политическое равновесие получало для себя сильное ручательство.
Дело кончилось, по-видимому, страшным раздражением между Россиею и Франциею, заставившим их прекратить дипломатические сношения. Но это раздражение России против старой Франции было последнее. Старая Франция теряла свою силу и вовсе не была так опасна, что ясно сказалось при окончании войны за австрийское наследство: с какими надеждами вступила в нее Франция? С надеждами окончательно низложить, раздробить Австрию, после чего вся Германия представляла бы ряд мелких, слабых государств, подчиненных влиянию Франции. Но сбылись ли эти надежды? Нисколько. Австрийские владения не раздробились; но дело было не в Австрии: в Германии явилась держава гораздо опаснее Австрии; Франция вела войну для Пруссии, ибо одна Пруссия воспользовалась войною, одна усилилась, одна приобрела от Австрии богатую область, потерю которой Австрия не могла забыть; конец войны должен был убедить Францию в том, в чем русские государственные люди были давно уже убеждены: они были убеждены в том, что Пруссия опаснее Франции. Франция должна была убедиться, что для нее Пруссия опаснее Австрии: в этом убеждении, естественном и необходимом, лежала главная причина перемены старых вековых отношений, которая была следствием войны за австрийское наследство и причиною Семилетней войны.
Но пока вся Европа замирилась, и Елисавета стала приготовляться к своей любимой поездке, поездке в Москву. Мы видели. что вопрос об этой поездке стал вопросом партии, Бестужев вы ставил сильное сопротивление, указывая на необходимость оставаться двору в Петербурге ввиду шведских событий, в которых не преминут принять участие Пруссия и Франция. Канцлер основывался на депешах Панина, который настаивал на том же, указывая, как обрадовалась в Стокгольме французская партия при известии об отъезде русской императрицы в Москву. Но сопротивление Бестужева заставляло противников его тем сильнее утверждать Елисавету в ее намерении ехать в Москву.
17 октября Сенат получил указ: в будущем декабре императрица едет в Москву и повелевает учинить наряд подводам, чтоб было на каждый стан по 725 подвод, в том числе ямских и градских – по 300, уездных – по 425. Для Сената, Синода и коллегий подводы нанимать вольные и что ненужное отправлять другими трактами; а чтобы за множеством проезда, за дороговизною кормов наемщики цен безмерно не возвышали, того ради отпуски партикулярным людям своих товаров до января месяца как здесь, так и в Москве велеть удержать, также расставленных по почтам в разных местах ямских лошадей, кроме московской отсюда дороги, велеть убавить на весь декабрь месяц. 15 декабря императрица выехала в Москву.
Глава пятая
Продолжение царствования императрицы Елисаветы Петровны
Образованность в России в первые семь лет Царствования Елисаветы. 1741—1748 гг.
Царствование, занимающее последнее десятилетие первой половины XVIII века и первое десятилетие второй половины, царствование Елисаветы представляет заметную перемену во внутренней жизни русского общества. Употребляя общепринятое выражение, историк имеет право сказать, что нравы смягчаются, к человеку начинают относиться с большим уважением и умственные интересы начинают находить более доступа в обществе, которое начинает чувствовать потребность высказаться, вследствие чего являются начатки литературы и попытки обработать, облагозвучить орудие выражения пробивающейся мысли, язык. Эта перемена должна была произойти от разных причин: прежде всего от естественного роста, естественного развития русского общества по тому направлению, которое было усвоено в эпоху преобразования; каковы бы ни были препятствия, развитие должно было совершаться в сильном и живом народе; во-вторых, Россия, вошедшая в общую жизнь европейских народов, должна была подчиняться влияниям, среди них господствовавшим. Сильное литературное движение на западе, охватывавшее всю Европу при господстве французского языка, содействовало повсюду возбуждению вопросов о человеке и обществе, соседняя Германия почувствовала это влияние, почувствовала его и Россия; наконец, многое зависело от условий времени и в государстве самодержавном зависело от характера царствующего лица.
Описываемое время оставило по себе приятное воспоминание в народе, несмотря на то что за ним почти непосредственно следовало блестящее екатерининское время. Этому, разумеется, содействовало печальной памяти предшествовавшее царствование Анны, бироновщина и слабое, бестолковое правление Анны Леопольдовны, не дававшее обеспечения ни в чем. Елисавета подняла славное знамя отца своего и успокоила оскорбленное народное чувство ясным для всех стремлением неуклонно следовать главному и самому важному для народа правилу – нисколько не ослабляя связей с Западною Европою, давать первенствующее значение русским людям, в их руках держать судьбу государства. Восстановление учреждений Петра Великого в том виде, в каком он их оставил, постоянное стремление дать силу его указам, поступать в его духе сообщали известную твердость, правильность, систематичность действиям правительства, а подданным – уверенность и спокойствие, тем более что следование правилам и указам Петра не было рабским, мертвым подражанием чему-то отжившему или отживающему, ибо не являлось новых потребностей, которые бы вызывали новый дух и новые формы. Напротив, известная, хотя и бессознательная, реакция, известные уклонения от духа и форм Петровых, сделанные с 1725 года, оказывались вовсе не бесполезными для государства. Становились на твердую почву, указавши, какому образцу будут следовать, а между тем это следование по стопам преобразователя было спокойное и легкое, чуждое волнений преобразования, как уже совершившегося. Правительство отличалось миролюбием, а между тем войны, им веденные, ознаменовались блестящими успехами. Это спокойствие, довольство, удовлетворение главным потребностям народным заслужило елисаветинскому времени приятную память, особенно по сравнению со временем предшествовавшим, чему много способствовал, как уже было сказано, характер императрицы, который выразился всего резче в том, что народ должен был отвыкнуть от ужасного зрелища смертной казни. Закона, уничтожавшего смертную казнь, не было издано: вероятно, Елисавета боялась увеличить число преступлений, отнявши страх последнего наказания; суды приговаривали к смерти, но приговоры эти не были приводимы в исполнение, и в народное воспитание вводилось великое начало.
Мы хорошо знаем препятствия правильному ходу народного воспитания в России в XVIII веке, и наше дело – следить по возможности, во сколько, откуда и в какой форме являлось противодействие этим препятствиям. Восточные дикари, вступавшие в русскую службу, продолжали разделываться друг с другом по своему старому обычаю. В 1744 году генерал-лейтенант грузинский царевич Бакар велел своим людям схватить служившего в астраханском гарнизоне капитаном грузинского же князя Назарова, бить и волочить его за ноги по улице. Бакара призвали в Сенат и объявили ему указ государыни, что ему не только в резиденции, но и нигде такой своевольной продерзости чинить не надлежало, и хотя он, царевич, по указам подлежит тягчайшему штрафу, но ее имп. в-ство из высочайшей милости указать соизволяет, чтоб он князя Назарова во всем удовольствовал немедленно, а если не удовольствует, то поступлено будет с ним по указам. В 1745 году прокурор Коммерц-коллегии Самарин представил в Сенат, что асессор Красовский отказался подписать журнал, ибо в нем не сказано, как президент князь Юсупов в судейской ударил солдата по щеке, причем и сам Юсупов говорил, что солдата ударил. Государство нуждалось в деньгах, и явились люди, которые предложили средство добыть деньги. В начале 1748 года двое белгородских купцов, Ворожайкин и Турчанинов, донесли, что, несмотря на указы Петра Великого, многие носят бороды и русское платье, и просили, чтобы позволено им было таких преследовать, обещаясь доставить в казну на 1748 год более 50000 рублей от штрафов с бородачей. Но Сенат решил Ворожайкину и Турчанинову отказать, ибо смотреть за исполнением указов о бородах и русском платье поручено губернаторам, воеводам и Раскольничьей конторе.
В семейных отношениях даже в высших слоях общества сильно отзывалась иногда старина. В 1746 году жена экипажмейстера Конона Никитича Зотова, Марья Прокофьевна, по смерти мужа осталась беременна и родила сына Конона; но после родин дворовые ее люди, мужчины и женщины, убежали из Петербурга в Москву к падчерицам ее Зотовым и подали челобитную, что вдова Зотова родила мертвую дочь, а мальчика принесли подставного, чтобы лишить падчериц наследства. По всему оказывается, что челобитье было ложное.
Вне дома правительство должно было вооружиться также против старого явления: в декабре 1743 года Сенат велел в Камер-контору подтвердить указом, чтоб в торговых банях мужчинам и женщинам париться вместе было запрещено, и смотреть за этим накрепко, а кто будет допускать, таких штрафовать безо всякой пощады. Подле старых бань условия новой жизни выставили герберги , или трактирные домы; в Петербурге было таких гербергов 25 с трактирами и постелями, столом, кофе, чаем, чекулатом , биллиардом, табаком курительным, виноградными винами и водками, заморским эльбиром и полпивом легким петербургского варенья, которое употребляется вместо квасу. В 1746 году Сенат дал указ: если кто из русских купцов пожелает содержать герберги с платежом акциза, то явились бы в Камер-контору. Кроме гербергов с их вином, кофе и чекулатом в Петербурге публика приглашалась еще к другим удовольствиям. В январе 1745 года в Ведомостях встречаем следующее объявление от 4 числа: «Сегодня пополудни в начале 6 часа в Морской, недалеко от Синего моста, начнут играть комедии с выпускными куклами, и оная в каждой неделе по понедельникам, средам и пятницам продолжаться имеет». В августе другое объявление: «Сего месяца 5 числа начнется немецкая комедия и по вся дни впредь продолжаться будет». В Москве существовал также комедийный дом, сгоревший в 1748 году.
В других городах о подобных удовольствиях не упоминается, и, вероятно, эти вечерние удовольствия, если бы существовали здесь, нередко обходились бы дорого. Мы видели, что государство должно было вести постоянную борьбу с разбойниками, для которой надобились значительные военные средства. В городах мы слышали сильные жалобы на плохое состояние полиции, что позволяло даже в Москве совершаться грабежам в самых обширных размерах. Это печальное положение – с одной стороны, возмутительные грабежи, а с другой – недостаток средств для их преследования, безнаказанность грабителей – заставляло для сыску преступников употреблять людей из преступников же, которые, по-видимому, приносили пользу, предавая злодеев в руки правосудия, но эта польза перевешивалась вредом, происходившим от самих сыщиков, вовсе не забывавших старых привычек.
Представителем таких сыщиков был знаменитый Иван Каин. Иван был крепостной человек; с ранней молодости повадился он воровать, в кабаке подружился с опытным уже мошенником, который уговорил его бежать, что Каин и сделал, покравши господина. В священническом платье, также украденном, он прошел мимо рогаточных сторожей и приведен был своим руководителем в притон мошенников, собиравшихся у Каменного моста. Новые товарищи приветствовали Каина словами: «Поживи здесь в нашем доме, в котором всего довольно: наготы и босоты изнавешены мосты, а голоду и холоду анбары стоят; пыль да копоть, притом нечего и лопать». На другое же утро неопытный беглец, вышедший днем погулять по Китаю-городу, был схвачен и возвращен господину, который, по тогдашнему обычаю, вместо собаки держал на дворе на цепи медведя. Беглеца приковали к медведю, не велели кормить два дня и потом высечь. Каин избавился от последнего наказания доносом на господина, закричавши «слово и дело». Выпущенный на волю из Тайной канцелярии за основательный донос, он пристал к уже знакомой шайке от Каменного моста. Промышлял Каин не в одной Москве, ездил и на Макарьевскую ярмарку обворовывать армянских купцов. Он искал все более широкой деятельности и пристал к большой разбойничьей шайке, состоявшей из 70 человек и бывшей под начальством атамана Зори. Это была одна из тех страшных шаек, известия о подвигах которой мы уже встречали в жалобных донесениях из приволжских и приокских областей в Сенат. Шайка разбила большой винный завод, село, в другом селе на реке Суре отдыхала, жила «в смирном образе» месяца с три; покинув «смирный образ», разграбила армянское судно. Узнавши о сильной погоне за собою, разбойники отняли у татар лошадей и отправились к монастырю Боголюбову подле Владимира, откуда Каин поехал в Москву для приискания квартиры.
По природе и воспитанию Каин не был отважным волжским разбойником, был столичный мошенник, и потому, естественно, пришла ему мысль заняться другим ремеслом, побезопаснее. В конце 1741 года он явился в Сыскной приказ и подал челобитную, в которой приносил повинную богу и ее импер. в-ству, что, «будучи на Москве и в прочих городах, мошенничал денно и нощно, в церквах и разных местах, у всякого звания людей из карманов деньги, платки всякие, кошельки, часы, ножи и прочее вынимал; а ныне от того прегрешения престал, а товарищи мои не только что мошенничают, но ездят по улицам и грабят, которых я желаю ныне искоренить, и дабы высочайшим указом для сыску и поимки означенных моих товарищей дать конвой». В приложенном реестре Каин написал имена 32 своих товарищей. Каину дали конвой, 14 человек солдат и подьячего, и в одну ночь он захватил всех означенных товарищей своих в Зарядье.
С этих пор «доноситель Иван Каин» ежедневно ходил с солдатами по публичным местам и ловил мошенников; в два года он сыскал 298 человек воров, становщиков, беглых солдат. Между тем он женился достойным образом: обговорил, застращал пытками, подвел под кнут солдатскую вдову, которая не хотела было выходить замуж за мошенника; из-под кнута он взял ее на поруки и повел в церковь. У Каина был свой дом – полная чаша; наполнял он эту чашу таким образом: он составил себе шайку из опытных воров и с ними ловил других, причем пойманных приводил прежде к себе и страхом Сыскного приказа заставлял откупаться; промышлял также игрою и фальшивыми деньгами и, чтоб обезопасить себя от доносов, объявил в Сенате, что он в поимке воров и разбойников проведывает чрез таких же воров и с ними принужден знаться, почему имеет опасение, что когда эти злодеи, будучи пойманы, будут на него показывать, то не подвергся бы он какому истязанию. Сенаторы уверили его, что никакому показанию на него не будет дана вера и что он будет за свою службу награжден, если только не будет заодно действовать с преступниками и привлекать невинных. Но Каин не мог выполнить этих условий: он являлся к богатым раскольникам, забирал у них детей и заставлял отцов выкупать их; захватил у одного богатого крестьянина племянницу под предлогом, что она была раскольница, плетью заставлял ее признаться в расколе и оговорить дядю, потом освободил за 20 рублей.
Но это не прошло ему даром: по доносу в Тайную контору он был арестован, бит плетьми нещадно и «хотя подлежал жесточайшему наказанию кнутом и дальней ссылке, однако освобожден, дабы впредь в сыске разбойников и воров имел крепкое старание, только отдан под надзор». Но ему трудно было переменить свое поведение, потому что трудно было отказаться от доходов. Он подговорил товарища среди белого дня на Москве-реке разграбить струг богатого купца. Наконец он попался, увезши дочь у солдата; отец пожаловался полиции, а на беду Каина тогда приехал сам генерал-полицеймейстер Татищев в Москву по поводу прибытия туда императрицы в 1749 году. Каин принужден был рассказать Татищеву подробно все свои похождения, и вследствие этого рассказа генерал-полицеймейстер донес императрице, что по делу Каина надобно нарядить особую комиссию, ибо в его сообщничестве были секретари и другие чиновники Сыскного приказа, полиции, Раскольничьей комиссии и Сенатской конторы. Каин был приговорен к смертной казни; но смертные приговоры не приводились в исполнение: его наказали кнутом и сослали в тяжкую работу.
Безнравственные явления прекращались правительственною властию; если не топор палача, как прежде, то ссылка освобождала общество от Ваньки Каина с товарищи. Взглянем теперь на состояние церкви и школы, какие у них были средства освобождения общества от безнравственных явлений. Число священников, получивших школьное образование, увеличивалось, но недостаточно; и это недостаточное количество ученых священников, необходимо имевших преимущество пред неучеными, должно было ограничивать право прихода избирать себе священника: Синод требовал, чтоб к лучшим церквам определялись окончившие школьный курс, вследствие чего местные власти распоряжались, чтоб на упразднившиеся места не обученных в школах не представлять и заручных прошений о них не собирать, а требовать ученых; таким образом, епархиальное начальство стало указывать достойных кандидатов, ибо оно одно знало, кто учен и кто неучен, кого следует определить на лучшее место и кого на худшее. От этого столкновения прав епархиального начальства и прихода происходили следующие случаи: студент Московской академии Некрасов по приказанию своего архиепископа Платона (Малиновского) отправился в церковь Спаса в Наливках, куда хотел поступить в дьяконы, чтоб взять себе заручную от прихожан; но священник церкви объявил ему, что прихожанин купец Азбукин, который имеет старание о церкви, склонил всех других прихожан и его, священника, дать заручную одному дьячку-горлану. Некрасов, однако, не отстал от своего намерения, и когда священник сказал Азбукину, что студент богословия хочет к ним в дьяконы, то Азбукин отвечал: «Я плюю на богословию, и что нам есть от богословии?» Чрез несколько дней Некрасов Опять пришел в церковь и стал на клирос, но Азбукин согнал его с клироса, и он ушел в алтарь; а когда после обедни священник начал говорить прихожанам, что Некрасов – человек хороший и Синод по указу Петра I определяет ученых людей на священнические и дьяконские места, то Азбукин и его приятели стали кричать, что им школьников отнюдь не надобно, пусть школьники идут в села и учат там деревенских мужиков, а московские жители до них еще переучены, да и лучше их, и если школьник вперед придет в их церковь, то они определили – метлой его выгнать. Архиепископ Платон велел вызвать Азбукина в консисторию и, объявив ему регламент духовный о студентах, допросить: «Для чего он противится именному указу государеву и для чего мужик простой, бесстудный в церковное наше дело вступает?» Азбукин объявил, что без воли Главного магистрата в консисторию не пойдет; потом одумался и подал архиерею донесение, в котором запирался в своих словах о школьниках. Архиерей велел ему объявить с подпискою указ Петра I о студентах; Азбукин подписался, и Некрасов попал в дьяконы к Спасу в Наливки.
Для введения образования среди духовенства необходимым средством был признан вызов ученых монахов из Малороссии на архиерейские кафедры в Великой России. Необходимость продолжалась и после Петра Великого; но мы видели темную сторону этого явления; на архиереев смотрели враждебно, как на чужих, втершихся и оттеснивших великороссиян; их упрекали, что они благоприятствуют только своим, наполняют значительнейшие места малороссиянами же. Неудовольствие было сильное и простиралось не только на лица, но и на дело, для которого были призваны лица, на школы; вместо того чтобы спешить сравняться с малороссиянами в образовании и таким образом сделать последних ненужными, оказывали нерасположение к тому, чем были малороссияне выше их, – к науке, к школе, притом же смотрели на школу как на учреждение, которое дорого стоит, уменьшает доходы архиерейские. Мы видели уже гонение на школу и учителей в Казани, воздвигнутое архиереем из великороссиян. Печальное явление не было единственным. Архангельский архиерей Варсонофий говорил о большой, хорошо выстроенной школе: «Чего ради такая не по здешней епархии школа построена? Да и школам в здешней скудной епархии быть не надлежит; к школам охоту имели бывшие здесь архиереи-черкасишки, ни к чему негодницы». Экзаменатора Венедикта Галецкого Синод велел произвести в архимандриты в Антониев-Сийский монастырь; но Варсонофий из ненависти к нему, как малороссиянину, не произвел его в архимандриты и пищу давал очень скудную, напитков ничего не давал и в келью к себе редко допускал. Галецкий, не вынесши такого обращения, уехал, а Варсонофий обрадовался и говорил: «Слава богу, черкашенина отсюда избыли!» Неохотник до школы отличался грубостью и жестокостью. В 1742 году в Архангельске на святой неделе, 17 апреля, в праздник св. Зосимы Соловецкого, архиерей служил обедню, а пред церковью против алтаря стояли босые на снегу соборные протопоп со священниками и дьяконами за то, что не служили накануне всенощной. Приехав в Николаевский корельский монастырь и подгулявши, неизвестно за что жестоко прибил своими руками соборного ключаря и велел водить вокруг монастыря на цепи в жестокий мороз; ставил в священники людей моложе двадцати лет, волочил ставленниками, брал с них взятки.
Архиереи, заботливые о школах, встречали препятствие к их заведению в недостатке денег, действительном или мнимом. В 1748 году тобольский митрополит Антоний просил Синод, и Синод представил в Сенат, чтоб в Тобольске при архиерейском доме учредить славяно-латинского учения семинарию для двухсот студентов, с тем чтоб студентов, учителей и проповедника по примеру Московской славяно-греко-латинской академии содержать из казны императорской, кроме учеников и учителя русской школы, которые по силе духовного регламента должны быть содержаны – ученики на собираемую с знатнейших монастырей двадцатую часть хлеба и на готовых книгах архиерейских, а учитель – на домовом архиерейском коште. Антоний указывал, где взять деньги на новый расход: собираемые в Тобольской епархии с венечных памятей на содержание лазаретов деньги (которых в сборе бывает до 500 рублей в год) определить на новую семинарию, ибо на содержание гошпиталей после 1714 года сверх денег, собираемых с венечных памятей, изобретены и другие немалые сборы, а именно вычеты за повышение рангов месячного жалованья, вычеты при выдаче жалования у всех служащих по копейке с рубля, с неисповедующихся всяких чинов людей положенные штрафы. Если с венечных памятей сумма определится на семинарию, то она пойдет на платье и обувь студентам и на жалованье учителям и проповеднику, а кормовые деньги пусть велено будет производить против студентов Московской академии вполовину, т.е. по 1 1/2 копейки каждому на день из неокладных доходов Сибирской губернии, а хлебом их Синод определит довольствовать из архиерейских житниц, также и о снабжении семинарии библиотекою Синод промыслит. На это представление Сенат отвечал: на содержание семинарии доходов определить нельзя по причине многочисленных расходов, уделить не из чего, и потому св. Синод благоволил бы определить из доходов своего ведомства, ибо, как уповательно, при домах архиерейских, и монастырях, и в канцелярии экономического правления за расходами денежной казны и хлеба остается немалая сумма.
В Тобольске хотели заводить славяно-латинскую семинарию, а между тем в Москве было не более 40 ученых священников и дьяконов, включая сюда и не кончивших академического курса. Цель их учения было наставление прихожан, но на допрос консистории, кто сколько в год говорил проповедей, некоторые отозвались, что проповедей своего сочинения не говорили за неимением нужной для того библиотеки, чтоб без справки с книгами «вместо пшеницы правого учения не сказать плевел мерзкие ереси». Обучавшиеся в риторике объявляли, что и сложить проповеди не могут; некоторые показывали, что не говорили проповедей, потому что еще продолжают учиться в Академии. Пред поставлением в священники архиерей отсылал кандидата в школу или к экзаменатору, который преподавал ему нужное учение по букварю и по особо изданной тетрадке, а потом писал аттестат: «Такой-то силу символа православной веры, десяти заповедей божиих и церковных, седьми таинств церковных, добродетелей богословских и евангельских, и советов о гресех и всего надлежащего до катехизиса изустно сказал». Несмотря на то, ученые архиереи объявляли, что в их епархиях духовенство, в давних и недавних летах произведенное, надлежащего по его должности учения ничего не знает, узнанное у экзаменатора после посвящения совсем забывает, умышленно не прилагая никакого радения для удержания того в памяти, а некоторые, произведенные в давних летах, никогда ничему и не учились.
Теперь посмотрим, чему и как в школах учились, и начнем со старой московской школы – Славяно-латинской академии.
Здесь явно стремились к тому, чтобы учителями были постоянно одни монахи. В 1744 году в Академии был только один светский учитель Кондаков, и то в низших классах, но и относительно его по представлению ректора последовало такое определение Синода: «Кондакова из учителей, понеже он монашеского чина поныне не приемлет, исключив, ни к каким школам не определять». По штату 1745 года на Академию выдавалось ежегодно 4450 рублей; ректор получал 300 рублей жалованья, учителя – по 150 рублей; старшие ученики получали по 4, младшие – по 3 копейки в день; учеников, не получавших жалованья, было очень немного. Духовный регламент требовал, «чтоб при школах быть библиотеке довольной, ибо без библиотеки, как без души, Академия». Несмотря на то, на библиотеку денег не выдавалось, учителя и ученики пользовались книгами синодальной и типографской библиотек, академическая же библиотека наполнялась с течением времени книгами, оставшимися после умерших архиереев и архимандритов. Академию составляли ректор, префект, или инспектор, и от 6 до 7 учителей. Префект по регламенту должен быть «не весьма свирепый и не меланхолик». Низший, или приготовительный, класс носил название славяно-русской школы; в ней учили азбуке, часослову, псалтырю и письму, учил студент высших классов, которому за то давалось двойное студенческое жалованье. За славяно-русскою школою следовало фара , где учили читать и писать по-латыни, за фарою – инфима, где преподавали первые грамматические правила славяно-русского и латинского языков, также историю и географию, катехизис и арифметику. Затем следовали синтаксима, риторика, философия и богословие. В преподавании богословия господствовала схоластика, занимались решением, например, таких вопросов: где сотворены ангелы? могут ли они приводить в движение себя и другие тела? как они мыслят и понимают – посредством соединения, различения или как-нибудь иначе? каким образом они сообщают друг другу свои мысли? как велико по объему место, которое может занимать ангел? в чем состоит сущность света славы в жизни будущей? и т.п. В богословие входила глава о договорах, и здесь говорилось о договорах с дьяволом, о колдунах, которые могут переставлять с места на место целые поля, обращаться в невидимок: