Избранное - читать онлайн бесплатно, автор Сергей Степанов-Прошельцев, ЛитПортал
Избранное
Добавить В библиотеку
Оценить:

Рейтинг: 4

Поделиться
Купить и скачать
На страницу:
3 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

а это – спасенье, единственный шанс на удачу.


И ветки его мне не кажутся вовсе горьки —

верблюд их смакует, как будто жуёт ананасы.

И вроде уже не совсем от меня далеки

забытые люди и даже дорожная насыпь.


Прощай, мой спаситель, прощай, саксауловый куст,

и эти ветра, что всегда налетают кагалом.

Простите, друзья, что бидон мой по-прежнему пуст,

зато я обрёл ту уверенность, что не хватало.


Быть может, в том, что нахожусь я здесь, и есть секрет непрочного покоя?


* * *

Можно, наверно, сойти с ума, если тот час настал,

если вокруг ветров кутерьма, Северный Казахстан.

Степь та в белёсой траве мертва, ждёт, как сурка питон.

Здесь бы напиться воды сперва, а умереть – потом.


Глаз устаёт. Тут простор сквозной. Солнце не может сесть.

Здесь до серёдки прожарит зной, если серёдка есть.

Здесь я осунулся, одичал… Дело, наверно в том,

что, как тифозник, степь по ночам дышит горячим ртом.


Скулы ей судорогой свело. Это – какой-то шок.

Ей, как и нам с тобой, тяжело, превозмогать ожог.

Всё измолотит своим цепом лютых ветров отряд.

Этот свирепый антициклон люди не победят.


И не покажется вовсе – нет! – вялотекущим сном

этот совсем настоящий бред,

этот жары дурдом.


* * *

Была ноября склерозная слизь,

и мне казалось тогда,

что дни в сплошную метель слились,

и небо скрыла вода.


Травил меня, как какой-то яд,

казарменный нищий быт.

Где небо, в которое кинешь взгляд,

и будешь тем небом сыт?


Где этот зелёный лепет лесов,

что сердце когда-то грел?

Закрыто всё на глухой засов,

утоплено в сизой мгле.


И выхода нет, однозначно нет,

и снова тоска томит,

и взгляд застревает в мёрзлой спине

облачных пирамид…


Но завтра всё станет совсем иным:

исчезнет куда-то сор,

и я увижу не облачный дым,

а свой незабытый сон.


И степь предстанет совсем другой,

станет добрее вдруг.

Я здесь теперь совсем не изгой,

я – её первый друг.


И когда вновь случится весна,

когда холодам отруб,

то прикоснется ко мне она

маками тёплых губ.


* * *

Ветер, как сыщик, рыскал низких глухих басов

в зарослях тамариска, сдерживавших песок.

Не выносящий тени, рос из последних сил

южный двойник сирени (здесь его звать дженгил).


Но в той бескрайней шири, там, где недель бурда,

происходило в мире то же, что и всегда.

Ястреб – лишь он не дремлет. юрких мышей гнобя…

Я, как дженгил, всё время сдерживаю себя.


Жду под белёсым небом, чтоб мои сбылись сны

в сне, что овеет снегом

святочной белизны.


* * *

В палатке вьюгу я стерпел и онемел, когда я выжил:

глаза тюльпанные степей раскрылись по команде свыше.

Ещё местами снег лежал, и лету не было резона,

но душу резал без ножа тот алый свет – до горизонта.


За что я это заслужил? Я только без году неделя.

Я был всего лишь пассажир на мокрой палубе апреля.

И жаркий солнечный огонь в минуту осушал болотца…

Я ждал мгновения того, когда та кровь в мою вольётся.


Мне это запрещал главком, но я не внял его веленьям.

Не подчинился. Стал цветком.

Я в самоволке опыленья.


* * *

Опять тошнотный этот день,

нельзя нигде охолонуть.

Жара, как в преисподней, где

от зноя закипает ртуть.


Палатка — душный саркофаг,

и дело в том, и дело в том,

что солнце здесь не друг, а враг,

который вялит нас живьём.


Но это солнечное бра

не заслужило бранных слов:

чтобы постигнуть суть добра,

знать надо, что такое зло.


Оно коварно, как шайтан,

само себя не тратит зря.

Оно таится где-то там —

за равнодушьем сентября.


В степи, что плоская, как плот,

оно, как медный купорос,

мгновенно вытравит тепло

в сорокоградусный мороз.


И, костенея на ветру,

я думаю, что дьявол с ним,

мне всё равно, ведь я помру,

не путая одно с другим.

.

ШАХТНЫЙ ВАРИАНТ

Здесь ветер роет землю, как кетмень,

закат алеет в небе тёмно-буром.

До Тюратама — тысяча кэмэ,

его зовут пока не Байконуром.


Но в небе шлейф из разноцветных лент,

и здесь не стой, не разевай жевало:

ведь каждый пуск ракеты — это след,

кровавый шрам, и он не заживает.


И ничего хорошего не жди

(не потому ли тянет так на север?) —

опять пойдут кислотные дожди,

и здесь мы как-то рано полысеем.


Но мы ещё всех не постигли тайн,

ещё в святом неведенье парим мы.

Нацелены ракеты на Китай,

который стал врагом непримиримым.


Да, за Даманский так болит душа,

но рядом смерть, так много смерти рядом:

упрятаны во мглу глубоких шахт

боеголовки с ядерным зарядом.


Зачем я здесь, страны своей солдат?

Зачем я в завтра не гляжу со страхом?

Неужто снова возвратится ад

и всё погибнет, станет жалким прахом?


Но я живу. Пока ещё я есть.

И я не маюсь смертною тоскою.

Быть может, то, что нахожусь я здесь,

и есть залог непрочного покоя?


* * *

В степи, что никогда не знала леса,

я шёл вторые сутки наугад,

не понимая вовсе ни бельмеса,

о чём мне по-казахски говорят.


А я просил мне показать дорогу

к ракетной части — не поймут никак,

но был обед, и чемергеса* много,

а на закуску — сочный бешбармак.


И суть не в том, что нет дороги торной,

что жизнь пошла — сплошной адреналин.

Нет в мире одиночества просторней,

страшнее, если ты в степи один.


И надо просто радоваться маю,

что будет после, будет миражом,

ведь я теперь прекрасно понимаю,

что говорят на языке чужом.


И ерунда, как выглядит снаружи

селенье то, где у собак парша,

ведь главное: толмач уже не нужен,

когда раскрыта, как тюльпан, душа.

.

* Чемергес – острое блюдо из протертых помидоров, хрена и чеснока; в Казахстане так называют самогон.


* * *

Я восхищался тем простым народом:

мои сержанты, из глубинки родом,

меня учили по сто раз на дню.

Что не умел я, то они умели,

и я, свой пыл горячий, приумерив,

завидовал напору и огню.


Какая хватка в достиженье цели!

Мы это по достоинству оценим

потом, на стыке горя и побед.

В любом успехе их большая доля.

Но под какой счастливою звездою

они явились вдруг на белый свет?


Но никакого тут секрета, вроде:

всё дело в приближении к природе,

когда нагляден лишь её пример,

а в городе, в трущобах и высотках,

сдаётся мне, что даже воздух соткан

из паутины всяческих химер.


И тонем мы в той непонятной буче,

нас ничему, как надо, не научат,

и на устах – давно одна хула,

а не какой-то взвешенный анализ…

Куда же вы, сержанты, подевались —

ребята из сибирского села?


* * *

Я шел, спотыкался и падал, забыв про уют и жилье,

и видел, как тухлую падаль терзает в степи воронье.

И как-то не верилось в чудо. Я знал, что себе я не лгу:

что если я сильным не буду, то дальше идти не смогу,


что если вперёд не стремиться, по-прежнему ждать чудеса,

то эти клювастые птицы мне выклюют скоро глаза.

Все было открыто и прямо, как будто я предан суду.

И в сон я валился, как в яму, про цель забывая в бреду.


Но вновь поднимался, и снова, услышав, как воет шакал,

шептал я заветное слово — «дойти!» — и, как пьяный, шагал.

Барханы пылили, просеяв песок через сито ветров,

но брел я упрямо на север, к мерцанью больших городов.


Но здесь среди шума другого, где женщины ходят в манто,

«дойти!» — повторяю я снова, когда не поможет никто,

когда без конца и без края я чувствую в мире вражду.

«Дойти» — а куда? Я не знаю. Не знаю, но снова иду.


Перед дембелем

Время сонное зимы замедляет тихий бег;

неподвижные дымы приморожены к трубе.

Солнце мне заходит в тыл – солнце не перехитришь.

Любопытные коты на дорогу смотрят с крыш.


Проезжает самосвал – у шофёра сто забот,

а меня никто не звал и никто нигде не ждёт.

Никакой еще беды, жизнь не в тягость, как шинель,

и прозрачна, словно дым,

ждущий ветра в вышине


* * *

Жара. Мне голову пекло. На то он и Восток.

Он зноя жидкое стекло из осени исторг.

Меня встречал он, словно брат, а не песком пустынь.

Мне подарил он аромат продолговатых дынь.


Вторично зацветал шафран, на ветках сох урюк…

И он мне вовсе не наврал, что был и брат, и друг.

Он зазывал меня домой, в зелёный Гулистан,

я знал, что под его чалмой, какие мысли там.


Прохладный ветер одувал, и был во всём покой,

и был меж нами не дувал, а лишь уклад другой.

Но прогремело много гроз с тех пор, и мы одни,

и мы живём так долго врозь, что те забыты дни.


И много развелось парши в садах былой страны…

Мы мерим всё на свой аршин, но разной он длины.

И я хочу спросить: пророк, ужель всему хана?

Когда по-новой соберёт всех вместе чайхана?


Другая армия


* * *

Ехал мальчик в поезде, ехал степью сизой,

а зачем он едет, не поймет никак.

Он и не догадывался: шлют на экспертизу,

чтобы в эпикризе написать: дурак.


Не была для мальчика та поездка сладкой —

ехал он с опаскою. Был он сам не свой.

Он не знал, что истина — ложь с двойной подкладкой,

и за каждый промах платят головой.


И какая разница: мозг там или вата?

С командиров спишется — экая беда!

Наказать построже бы этого солдата,

засадить в психушку – лучше навсегда!


Если дать им волю – они бы его дустом,

да вот в мире поняли: это – страшный яд

Месть за независимость, месть за вольнодумство

тоже будет страшною — берегись, солдат!


Поезд едет медленно. И не снять наручники,

два сержанта рядышком — прыгнет вдруг с моста…

Варвары с погонами не устав нарушили

и не Конституцию — заповедь Христа.


Армия российская, будни гарнизонные,

здесь солдат достоинство ценят ни на грош,

с бодуна здесь вечного ходят полусонные

и не любят мальчиков, чувствующих ложь.


Как на сердце муторно! Но к себе нет жалости.

Время, приумерь свою бешеную прыть!

Жизнь ещё не кончена. Дудки! Продолжается.

Надо только мужество, чтобы победить.


* * *

Я это когда-то на собственной шкуре примерил,

на шкуре салаги, на скорбном пути новобранца:

не может поэт стать когда-то воякой примерным,

ведь в личность другую не светит ему перебраться.


Теряются мысли, когда лишь одна несвобода.

Измена себе станет божьему дару изменой.

Но как быть со звездами? Там, в глубине небосвода,

они подчиняются строгим законам Вселенной.


Но как быть с другими, кто, не предаваясь печали,

восславил войну? Это, вроде, достойные люди.

Они убивали? Ну да, и они убивали.

Найдём ли подтекст в сердцевине их трепетных судеб?


Но полно! Секрета тут нету. Искать его тщетно.

И мысль эту трудно измерить практичною прозой:

они убивали, когда то убийство священно —

во имя отчизны, когда была жизнь под угрозой.


Не надо теперь вытирать о минувшее ноги.

Считаясь солдатом, я всё же остался поэтом.

И что из того, что я был в эти дни одиноким?

Я бился за нашу свободу, не зная об этом.


Я вытерпел всё, если даже за шизика держат,

я вытерпел всё, испытанья казалась мне лажей,

ведь наша свобода нуждается в мощной поддержке,

и я отстоял её честно и без камуфляжа.


Маменькин сынок

А.И.

Был отец его неисправимым совком,

он ушёл из семьи, от красивых вещей,

и сын маменькин стал капризулей-сынком:

то — не так, то — не эдак, а это — ваще.


Но приспела пора поступать ему в вуз,

только ректора захомутало ГэБэ

и маманьку до кучи. Такой вот конфуз.

Так угодно, наверное, было Судьбе.


И с повесткой пришли: собирайся давай,

кружку-ложку возьми, ждут иные миры.

И отправили малого – ясно, не в рай,

а в тайгу, где заели его комары.


Там бессмысленных дней он вкусил ассорти,

лупцевала его почём зря блатота.

Он зубным порошком чистил грязный сортир

и солёные слёзы ночами глотал.


Он — совсем не качок, натуральный слабак,

и не мог для себя он создать тишину,

но среди перепуганных насмерть салаг

он однажды подальше послал старшину.


Били долго его — он подняться не мог,

но фингалом сплошным, как последний дебил

улыбался тот маменькин в прошлом сынок —

он себя победил, он себя победил!


* * *

Я ни о чём крамольном не судачил,

хотя воспламеним, как креозот,

но я забыл о том, что на удачу

рассчитывать нельзя — не повезёт.


И как-то мимоходом, между делом

не думалось про слежку и тюрьму,

но интерес Особого отдела

я возбудил, я знаю, почему.


За то, что не был одержим чертями

марксистскими — они мне не друзья.

В глазах моих, наверно, прочитали

крамолу, скрыть которую нельзя.


Я это время не охаю праздно,

но никуда в сторонку не свернёшь:

крамола та носила имя Правда,

когда вокруг торжествовала ложь.


* * *

Надо оставить все мысли,

голову жизнь не вскружила.

Знаю: играть в кошки-мышки

небезопасно с режимом.


Мысли, а главное, души —

вот где рассадник заразы…

Стены имеют здесь уши,

как и глаза, – унитазы.


Сколько «жучков» в наших сотах

можно причудливо спрятать?

Ждут, не дождутся сексоты,

чтобы доносы состряпать.


Я фигурировал часто

в них, меня брали на мушку.

Кажется, было за счастье,

если тюрьма и психушка…


Годы промчались. Покоем

снова не пахнет, а сроком,

всё, как и раньше, такое,

не извлекли мы урока.


Вновь смотрит родственник волком,

вновь унитазы с глазами.

Как бы не сдать мне на двойку

этот повторный экзамен?


* * *

Я опять ни к чему ниоткуда приплыл.

Гауптвахта… Мне здесь не положен матрас.

Выводной, не томи, здесь звереют клопы,

я хочу подышать – ну, хотя б через раз.


Не осмыслят сие ни Платон, ни Декарт,

что отсюда транзит разве только в дисбат.

Это вроде купе, только это – плацкарт,

и страшнее чем это, быть может, лишь ад.


Вот и всё. Мне на жизни поставили крест,

и клопов легион наступает опять

к жениху, потерявшему столько невест,

что уже не способен за них воевать.


* * *

Не мог я совершить побег, не мог сбежать оттуда:

меня гноили на губе в числе гнилого люда.

Да, разношерстный тот народ был славой не увенчан:

кто пил, кто двинул в самоход, я был антисоветчик.


Я был заброшен натощак, как волк, в овечье стадо.

Я самовольно мыслил, как солдату и не надо.

Да много я встречал дерьма, так всё вокруг убого,

ведь наша армия — тюрьма, и разницы не много…


Я думал так, и в чем-то прав, наверно, был я вроде:

когда ты не имеешь прав, такие мысли бродят.

Когда не скрыться никуда от власти фанфаронов,

и попадаешь прямо в ад — во время фараонов…


Какой вираж, какой кульбит без пользы маломальской!

Но что-то там, внутри, свербит: ведь был тогда Даманский.

Один большой, сплошной бедлам, где не понять ни крошки,

и умирали парни там совсем не понарошке.


Увы, другого не дано, нельзя назад ни шагу…

Но как соединить в одно

и рабство, и отвагу?


* * *

Зачем всё это было? На что имелись виды?

Как псу под хвост, те годы, что в жизни много значат.

И вновь я задыхаюсь от горькой той обиды —

ведь всё могло сложиться, наверное, иначе.


Была альтернатива — у нас страна большая,

мы — не в тайге, в которой нет ощущенья дали

(прости меня, цензура, я тайну разглашаю),

мы рыли шахты там, где враги совсем не ждали.


В степи, где нет деревьев, где осушать болота

не надо с раскорчёвкой, а если посчитаем,

то это — подешевле, всего минуты лёта —

и вот уже ракета зависла над Китаем.


И – всё: Китая нету. И блиннолицый Мао

про мощь своих дивизий, конечно же, наврал нам…

Но не случилось это, и сберегли мы мало —

всё, что могли, украли плохие генералы.


И шахты зарастают сурепкой и кермеком,

и нет в том королевстве хорошего завхоза.

А мы застряли в прошлом бесплотной тенью века,

какой-то непонятной трагической занозой.


Зачем, кому служили? Генсеку было точно

до лампочки. Народу? Не знали мы покоя.

И здесь теперь болото. И выпь кричит истошно.

И этот крик наполнен смертельною тоскою.


Гауптвахта

1

Будили нас, когда едва забрезжит —

день световой свой график убавлял,

и улыбался нам с портрета Брежнев —

большой друган советским губарям.


Но там, среди своих кремлевских башен

в далёком том, застойном том году,

наверное, себе он верил даже,

всех призывая к честному труду.


Шумел ноябрь. Народ заполнил парки.

Был месяц, словно праздничный калач,

а этот труд был только из-под палки —

глядел мне в грудь нацеленый калаш.


И мы среди всеобщего загула

с носилками устроили конкур,

и конвоир — казах широкоскулый —

нам отменил законный перекур.


О, дарвинизм! Обман великий века.

В нём есть один существенный изъян:

труд обезьяну сделал человеком,

из нас он делал стадо обезьян.


Да, этот труд нетворческий, но всё же

и гауптвахта строит, и тюрьма.

Труд подневольный воплотиться может

в плотины и высотные дома.


Об это знали и Нерон, и Сталин,

но я не верю почему-то им,

поскольку этот мир пародоксален

и потому так дорог и любим.


2

Мне ещё надо в армии обжиться,

чтоб суть её я доосмыслить смог.

Домой поедут завтра сослуживцы,

я на «губе» мотаю новый срок.


Печёт вовсю июльская духовка,

но так морозно у меня в душе.

Я объявлю сухую голодовку,

поскольку снят с довольствия уже.


Лежу опять без всякого матраса,

без курева, обросший и смурной,

но не желает Армия расстаться,

поиздеваться хочет надо мной.


Она пугает ужасом дисбата,

что не приснится и в кошмарном сне,

и командир дивизии по блату

пятнадцать суток добавляет мне.


Но выбор был: с судьбой смириться, либо

продолжить бой, хоть не осталось сил.

Я был по-настоящему счастливым,

когда поверил в то, что победил.


Что позади бессмыслица и беды,

что не живу по правилам чужим.

И эта незаметная победа

была победой над собой самим.


* * *

Через неделю домой уеду

в город дуплистых душистых лип.

Это, наверно, моя победа,

что никуда я ещё не влип.


Убереженьями жизнь шпигую,

только гореть мне в ином аду:

ведь из армейской тюрьмы в другую

с бухты-барахты я попаду.


Те же, по сути, нары с парашей,

те же данайцев хитрых дары.

Даже в просторной Вселенной нашей

есть лишь свобода черной дыры.


Сколько в безбрежье том ни скитаться,

ясно становится лишь одно:

всё управляемо гравитацией,

всё притяжению подчинено.


Этот закон много раз испытан,

правда, бывает такой зигзаг:

тянет нас к центру, словно магнитом,

но и отталкивает назад…


Ставрополь

Не жал комбат мне руку напоследок —

я был губарь со стажем, но уеду,

и я обнял весь мой стрелковый взвод,

и в поезд сел, отправившийся в девять,

и ничего, увы, не мог поделать

с улыбкой, что растягивала рот.


Я ехал долго. Были пересадки,

а за окном столбы играли в салки,

мое воображение дразня,

и в этом ритме ровного движенья

происходило к дому приближенье,

и замирало сердце у меня.


Восторг крепчал. Стремительнее пули

я вылетел, хмелея от июля,

лицо сияло, словно лунный диск.

Задев мешок, свалив какой-то ящик,

я отыскал автобус проходящий

с табличкой «Элиста-Невинномысск».


Урчал мотор. Я отодвинул штору —

и дух перехватило от простора

холмистого. Не верилось глазам.

То делалось мне холодно, то жарко:

мелькали Извещательный, Татарка,

и наконец он показался сам.


Здесь, у подножья Комсомольской горки,

повеял ветер влажновато-горький —

он был упруг, как в градуснике ртуть.

Он был отнюдь не робкого десятка —

он Пушкину распахивал крылатку,

такой же странник, чей неведом путь.


И в непрерывном колыханье веток

я обнимал тот непослушный ветер,

и были с ним мы лучшие друзья.

Он подсказал мне, этот ветер шалый:

есть города прекраснее, пожалуй,

но есть такие, без каких нельзя.


* * *

АВГУСТ 1968-го

В те дни мы просто были клонами

под управлением Смотрящего,

и всех нас строили колоннами,

как для прививки против ящура.


И некто в генеральском звании

нас удостоил высшей милости:

признался, что нас ждет заклание

во имя вечной справедливости.


Но чем ту справедливость мерили?

Какими славными победами?

Возможно, мы наивно верили,

что замполит нам проповедовал.


Но только в бой шли не баранами,

цепляясь за надежду хрупкую,

что нужно так…

Меня не ранило

и не убило в мясорубке той.


Нет, был не в Праге – в Братиславе я,

бродил, как призрак неприкаянный.

Меня нисколько не прославили, —

наоборот, вконец охаяли.


Но мне не надо вовсе звонкости —

всё это кажется пародией.

Я не вникал в то время в тонкости —

я верен был любимой Родине.


Мне много лет. Не скроешь пудрою

морщин. Покрылись мы сединами.

Но ничего нет в мире мудрого,

чем жить нам всем семьёй единою.


Мысль эта вовсе не порочная,

она давно не мною пущена.

Ведь если даже смерть пророчится,

она – за светлое грядущее.


Забудем все обиды мелкие,

когда беда нам в двери стукнула.

Но как одной измерить меркою

то, что на грани недоступного?


* * *

М.М.

Сядем молча за прибранный стол,

выпьем сразу не граммов по сто,

а, как в том азиатском бедламе,

по стакану за тех, кто ушёл,

кто не сел с нами нынче за стол,

но кто вечно останется с нами.


Быстро наши редеют ряды.

Что есть жизнь? Это вьющийся дым,

он обманет, как первые жёны,

не прибавит здоровья и сил,

и всё то, что в душе сохранил,

измочалит, как мельничный жёрнов.


Наливай же ещё и ещё,

чтобы затхоль и бедность хрущоб

мы забыли на время хотя бы.

Наши помыслы были чисты,

но вели к ним другие мосты

и не встретился с нами Хоттабыч.


А теперь… Что поделать теперь?

Впрочем, я не такое стерпел,

да и ты. Что об этом талдычить?

Потому-то и жизнь не пряма,

потому и приходит зима,

как охотник, что в поиске дичи.

СЛЫШИШЬ ЭТУ МУЗЫКУ?

Со мной навсегда


* * *

Коснёшься встревоженных клавиш —

и словно окутает дым.

Об этом словами не скажешь:

лишь музыкой мир объясним.


Но только откуда тревога

приходит опять и опять?

На страницу:
3 из 4