Ах, эта ночь и тишина!
Как патина, темна
и холодна,
как мрамор,
шагренью кожа под рукой
сжималась. Был такой
он взят тоской,
что замер.
И вспомнил, как давным-давно
привиделось окно,
освещено
луною,
и наважденья колдовство
измучило его
все существо
больное.
Холодный блеск в ее глазах
вернул тот прежний страх,
тогда впотьмах
перед иконой
он чиркнул спичкой, и на миг
явилась стопка книг
и строгий лик
Мадонны.
Простоволоса, без прикрас,
Мадонна скорбных глаз
с него сейчас
не сводит.
Весь вид ее его корит,
а спичка всё горит,
и черный стыд
нисходит.
Взгляд, волосы, овал лица,
лоб как из-под резца…
Всё до конца
вдруг вспомня,
он спичку выронил, и свет
исчез, как в сердце след.
Потери нет
огромней.
«Мадонна, первая любовь, —
шептал он вновь и вновь, —
не уготовь
конца мне,
чтоб образов былых наплыв
рассудок мой в обрыв
смёл, придавив
как камни!»
Тут он очнулся. Сквозь стекло
дошло зари тепло
и унесло
виденье.
Из трубки, сползшей с рычагов,
неслось, как жуткий зов
иных миров,
гуденье.
«Опалиха, Павшино, Тушино, Стрешнево…»
Опалиха, Павшино, Тушино, Стрешнево…
Горят облетевшие листьях в бороздах.
Как вальс, на три счета, ритм поезда здешнего
И, как одиночество, призрачен воздух.
Бессонницей ночью тянуло из форточки —
Опять домовые куражились в жэке.
И свет у кровати садился на корточки,
Заглядывая под прикрытые веки.
Ей было за тридцать, ребенок и прочее.
Он канул в ночи, как все гости, однако…
Однако рассыпать пора многоточие,
Коль нет под рукой целомудренней знака.
Рассвет приговор приведет в исполнение,
И чай будет медленно стынуть в стаканах,
А блики сиротских пейзажей осенние —
На окнах лежать, как на гранях стеклянных.
«Деревня будит город…»
Деревня будит город,
и вновь, как и вчера,
поскрипывает ворот
под тяжестью ведра.
И пусть на хорах мглисто,
проснуться мог бы слух,
настолько голосисто
заходится петух.
Но город куролесил
всю ночь, он изнемог,
он окна занавесил