– Вы все правильно сделали, Мария Михайловна, – отвечает Володя, осторожно высвобождаясь.
– Знаешь, когда тебе сорок, а денег нет, ты вообще никому не нужна! – продолжает тетя Маша. – Вообще! Вот скажи сам: ты умный, красивый, перспективный – правильно? – и кого ты выбираешь? Мою дочку! Еще бы! Ей же восемнадцать лет! А восемнадцать – это тебе не сорок! А ты посмотри на меня, разве я хуже?
Тетя Маша встает, расправив плечи и выпятив грудь в разрезе декольте. Она плохо держится на ногах – не схвати ее Женя за локоть, упала бы.
– Спасибо, деточка, – говорит тетя Маша, – спасибо.
И снова плюхается на диван к Володе, не обращая внимания на Оленьку, которая прижалась к нему с другого бока.
– Гони ее, Володь, – говорит тетя Маша. – В конце концов, сегодня наш праздник. Эти-то даже и не знают толком, что такое Новый год!
Женя видит, как Оленька, схватив Володину стопку, резко ее опрокидывает. И на этот раз морщится всем лицом – не только нос, но лоб, губы, даже щеки.
– Перестань, – говорит Володя, и Женя не понимает: это он Оленьке или тете Маше.
– Ничего я не перестану. – Тетя Маша снова пытается его обнять, и тут Оленька вскакивает и в слезах убегает к себе.
– Что? Не нравится? – кричит ей вслед тетя Маша, пытаясь подняться. – А ведь из-за тебя вся моя жизнь, вся моя жизнь впустую! Все из-за вас, из-за двух потаскушек! – Она тычет ярко накрашенным ногтем в Женю, и Женя смотрит с удивлением: мол, меня-то за что? я-то тут при чем? А тетя Маша продолжает: – Как Аркаша на фронт ушел, так и жизни не стало никакой! Сначала одну расти, потом вторая приперлась на мою голову! Думала – вырастут, уберутся куда-нибудь! Так ведь нет! Ты зачем, дура, в мед поступала, если тебе там даже общежития не дали? Шла бы куда-нибудь еще, уехала бы в другой город, хоть на край света – лишь бы от меня подальше! И этих двух с собой забери, чтоб я не видела их больше! Ненавижу, ненавижу вас всех, – шепчет тетя Маша и внезапно заходится в судорожных пьяных рыданиях.
– Надо отвести ее в ванную, – говорит Володя, но Женя уже ничего не слышит, в ушах истошный крик: хоть на край света, лишь бы от меня подальше! – а и в самом деле, чего уж там, если куда подальше, то прямо сейчас подойти, открыть окно и сигануть вниз, пока Володя и вернувшаяся Оленька успокаивают тетю Машу в ванной. А что? Тоже выход, а другого, в сущности, и нет, потому что сессию она завалит, из меда с позором вылетит, ну и хорошо, уедет к черту из Москвы, пускай тут Володя с Оленькой поженятся, пускай живут сами по себе, а она… она будет где-то далеко… но если она не может жить без Володи, тогда зачем вообще жить?
Но едва Женя подходит к окну, Володя кричит из ванной: Женька, принеси еще полотенце! – и она бежит к комоду, открывает ящик, ищет что похуже: самой ведь потом отстирывать.
Сессию Женя все-таки сдала: хоть и с тройками, но с первого раза. В первый день каникул она стоит напротив витрины продуктового: сколько же всего появилось! Но по каким ценам! Кило сахара – пятнадцать рублей, кило кофе – семьдесят пять рублей, кило гречки – двадцать один рубль. Может, и дешевле, чем было в «Особторге», но все равно – страшно дорого.
Вот так и выглядит моя жизнь, думает Женя, поворачивая прочь от магазина: все, чего мне хотелось бы, – рядом, но недоступно. Либо за стеклом, либо по цене, которую я не могу уплатить. А чего бы мне хотелось? Свой угол, свою семью, любимого. А мне всё это показывают только на витрине: квартира, но не твоя, любимый, но не твой, мама – ну, какая-никакая, но мама, живая мама! – и та не твоя!
С тетей Машей после новогодней ночи Женя не обмолвилась и тремя словами; да, впрочем, Оленькина мама и раньше была не слишком разговорчива с племянницей, а тут еще сессия, так что Женя была рада появляться дома пореже и сидеть в библиотеке допоздна.
Зря я не выбросилась тогда в окно, думает она, но сегодня эта новогодняя мысль кажется глупой и детской.
Женя открывает дверь, из кухни доносится громкий Володин голос, и сердце, в нарушение всех законов анатомии, сразу куда-то проваливается у Жени в груди, потому что она слышит, как Володя говорит:
– Мария Михайловна, я официально прошу у вас руки вашей дочери.
Кухни в конструктивистских домах плохо приспособлены для бесед вчетвером, поэтому Женя так и осталась стоять в двери, пока Володя объяснял, что два месяца назад он написал в несколько разных мест и вчера ему пришел ответ из Куйбышевского авиационного института, где работал кто-то из его однокурсников и где, конечно, тоже нужны химики, потому что какие же самолеты без топлива и сплавов, а это все химия, хотя и не совсем его, Володи, специальность, но, видимо, однокурсник расхвалил его так, что Володю готовы взять на работу прямо со следующего семестра и даже выделить служебную квартиру для него и – внимание! – его молодой жены. И поэтому Володя хотел бы как можно быстрее покончить с формальностями и вместе с Оленькой переехать по новому месту работы.
– А ты, Оленька, – ты-то хочешь за него замуж? – спрашивает Мария Михайловна, и Оленька отвечает «да, конечно» как-то даже непривычно сухо, без гримас и без смешков, и тогда ее мама начинает плакать – не как тогда, в новогоднюю ночь, с подвыванием и криками, а тихими, беззвучными слезами. Пока она плачет, все молчат, а потом Мария Михайловна достает носовой платок, вытирает мокрое лицо и говорит: – Оль, ты прости меня, дуру, за все, что я тут наговорила. Может, останетесь лучше? Как-нибудь все вместе… в тесноте, да не в обиде?
И Женя тоже хочет сказать «оставайся», но знает, что это бесполезно, и к тому же в горле застрял ком, она вообще ничего не может сказать и только молча смотрит, как Оленька качает головой:
– Нет, мама, мы поедем. Не хотим тебе мешать.
Тетя Маша переводит взгляд на племянницу:
– Выходит, Женя, мы с тобой вдвоем останемся?
И Женя отвечает:
– Нет, Мария Михайловна, я тоже уезжаю. Переведусь в Куйбышевский мед. Вроде вполне неплохой, – отвечает, и сама не верит своим ушам, потому что еще минуту назад у нее и мысли не было о Куйбышевском меде, но теперь ей очевидно, что, каким бы неплохим он ни был, перевестись из Москвы в Куйбышев, должно быть, не так уж сложно. В крайнем случае потеряет год, вот и все. Но зато… зато они будут вместе.
– Ой, Женька, как здорово! – радуется Оленька и, подскочив, целует сестру в щеку. – А я-то еще думала: как я там без тебя буду?
Женя улыбается и вдруг понимает: пока мы живем в такой большой стране, у нас не может быть безвыходных ситуаций. Из любой найдется выход – уехать в другое место, унести свою ситуацию с собой и там, на новом месте, найти выход, которого не было здесь.
Впервые за много лет она вспоминает, как плакала на маминой могиле, навсегда затерянной на чужом деревенском погосте. Ей было тринадцать, она стала круглой сиротой, и деревенские, стоявшие рядом, вряд ли могли ей помочь, хотя бы потому, что им не хватало еды для своих детей. Женя проплакала всю ночь, а потом, собрав все, что у нее осталось, в фанерный чемодан, отправилась в Москву, к маминой сестре тете Маше, которую всегда побаивалась и никогда не любила. Женя позвонила в ее дверь – и осталась здесь на пять лет, а теперь ей снова пора уезжать, и она подходит к немолодой, неподвижно сидящей женщине, целует в щеку, говорит: спасибо, что приняли меня, – и, поколебавшись, добавляет: тетя Маша.
Оформить документы и собрать вещи заняло чуть больше недели. Сумрачным февральским днем они прощались в просторной прихожей. Володя шутил, что у них с Оленькой – настоящий медовый месяц, даже с путешествием. Молодая жена была непривычно молчалива – как-никак, в этой квартире прошла вся ее жизнь. Тетя Маша выплакала все слезы в первые два дня и к прощанию сумела убедить себя, что только выиграла, избавившись от двух девиц, сковывающих ее по рукам и ногам.
Она обманывала себя: после отъезда дочери и племянницы она станет еще более одинокой. Впрочем, популярностью у мужчин Маша будет пользоваться много лет, куда дольше, чем рассчитывала. Никто из кавалеров не захочет остаться с ней надолго, кроме разве что одного – немолодого лысоватого бухгалтера, приехавшего с Урала в надежде осесть в Москве. Его Маша выгонит сама, узнав о романе с молоденькой сослуживицей, Оленькиной сверстницей. До конца жизни она будет говорить, что бухгалтер хотел всего лишь прописаться в московской квартире, но именно этого мужчину она будет любить больше других – хотя даже ему не скажет ни про свой настоящий возраст, ни про взрослую дочь в другом городе.
Женя попрощалась с тетей Машей и перед уходом еще раз заглянула на кухню. На этот раз небо за окном было затянуто тучами, и Женя подумала, что больше никогда сюда не вернется, никогда не замрет на пороге, глядя на холодный свет зимнего солнца.
В тот день Жене не было восемнадцати.
Сегодня Евгении Александровне восемьдесят с лишним, жизнь близится к концу, но вот зимнее солнце… оно все так же светит в окно той самой кухни. Старая женщина садится напротив Андрея, опустившего коротко стриженную голову, и со вздохом спрашивает:
– Ну, рассказывай… что там у тебя случилось?
2
За всеми предотъездными хлопотами Оленька не забывала главное. Пакуя туфли и перешитые мамины платья в довоенный чемодан, купленный еще отцом, уговаривая Женьку не брать с собой так много книг, всплакнув над детскими куклами, последний раз засыпая в своей детской кровати, тайком целуя фотографию в маминой комнате и прощаясь с мамой в прихожей, Оленька помнила: она уезжает из Москвы, чтобы стать еще счастливей. Ведь она теперь жена, она вышла замуж за самого лучшего на свете мужчину, за человека, который любит ее и которого любит она! Во всех фильмах именно в этом и заключался счастливый конец: любимые соединялись, сюжет прекращался, впереди их ждало только безоблачное счастье, бесконечное, как вечность после финального титра. Зачарованная принцесса дождалась своего принца, еще немного – и он посадит ее на коня и увезет в свое далекое королевство.
Оленька ехала навстречу счастью – но когда они сели в плацкартный вагон, впервые заподозрила, что сбилась с пути: в мечтах она представляла, что они будут путешествовать в таком же купе, в каком она когда-то ехала с родителями в Крым. Оленька давно уже забыла дорогу в эвакуацию – она всегда старалась забывать то, что мешало быть счастливой, – и железнодорожная поездка так и осталась для нее детским ожиданием каникул, предчувствием лета, моря и солнца: и вот плацкартный вагон, пахнущий застарелым потом, грязной одеждой и немытой чужой плотью, заставил померкнуть те картины безоблачной жизни, которые Оленька рисовала себе последние недели.
Тогда она еще не знала, что в Куйбышеве ей предстоят полтора месяца унизительных скитаний по общежитиям с их запахами забившейся канализации, сырости, плесени и неуюта; ей, никогда не жившей в коммуналках, придется слушать ночные крики пьяных соседей, узнать, как выглядит утренняя очередь в душ и туалет, и открыть для себя общую кухню, пахнущую прокисшей едой и медленно тлеющей сварой.
В этом мире Оленька не могла быть счастлива – ее зарок не выдержал встречи с тем, что было повседневной реальностью для миллионов ее сограждан: ей показалось, что она спустилась в ад, где ее тоска и отчаяние только обострялись, потому что все это происходило именно сейчас, во время ее медового месяца, хотя она должна была быть счастлива как никогда.
Оказалось, что все Олино счастье осталось в Москве: для него не нужны были туфли и платья, для него не нужна была даже любовь – оно возникало просто от того, что утром можно было, толком не проснувшись, побрести в одной ночнушке в ванную, плеснуть в лицо теплой водой, зевнуть и потом, никого не стесняясь, пойти на кухню… на свою собственную кухню! на кухню в отдельной квартире, где у Оленьки есть своя собственная комната, где есть своя ванная и свой туалет, куда не ходят чужие! Только это и было настоящим счастьем, настоящей жизнью, которой ей, Оле, и было предназначено жить.
Когда-то, давным-давно, она обещала погибшему папе, что будет такой, какой он хотел ее видеть, умной и красивой, а главное – счастливой. Шесть лет она держала слово, но теперь, в самый неожиданный момент, ей было стыдно сознаться, что силы оставили ее. Но я ведь не виновата, шептала она, затыкая пальцами уши, чтобы не слышать ругань и скрип кровати за стеной, я не виновата, я по-прежнему хочу быть счастливой, но я не могу, я никогда не смогу быть счастлива здесь.
«Как же так получилось?» – спрашивала себя Оленька и снова и снова вспоминала Новый год, когда в своей комнате она так же затыкала уши, чтобы не слышать маминых пьяных криков и этих страшных слов – хоть на край света, лишь бы от меня подальше!
Так был разрушен кукольный домик ее детства, так мама, ее собственная мама, изгнала Оленьку из волшебного двухкомнатного дворца, где она только и могла быть счастлива, – и вот, давясь рыданиями, Оленька клялась себе, что больше никогда, никогда не вернется в Москву, не переступит порог дома, где ее так предали!
Оленька впервые жила в общежитии – и впервые оказалась совсем одна: Женя устраивалась в Куйбышевский мед, а Володя, прибыв на место, выяснил, что для преподавания химии в авиационном институте нет даже самого необходимого. С утра до ночи он пропадал на работе: выбивал в бухгалтерии деньги на оплату реактивов, объяснял стекольщикам, какая химическая посуда нужна ему для лабораторных, требовал от хозчасти обеспечить нормальную работу вытяжки, а вернувшись домой, садился готовиться к лекциям, с каждым днем нервничая все больше.
Согласившись в свое время на предложение КуАИ, Володя даже не подумал, что все его представления о работе преподавателя получены из глубины студенческой аудитории: он не знал, как спланировать лекцию, как распределить материал по семестру, не знал даже, как принимать зачеты или экзамены.
В ночь перед своим преподавательским дебютом он долго не мог уснуть. Выйдя покурить в коридор (Оленька запрещала дымить в комнате), он напряженно замер у темного окна и вдруг вспомнил свою первую атаку, предательскую дрожь перед рассветом, волшебное и страшное опьянение многоголосого «ура!», когда твои ноги словно сами бегут по чавкающей глине, рот сам разевается в крике, а руки… руки сами делают важное дело – убивают себе подобных. Памятью о мелком осколке, встреченном где-то в Польше, заныла левая нога, и Володя, прихрамывая, вернулся в комнату.
Он совершенно успокоился: он как будто уже знал, что будет завтра.
И действительно, он вышел к доске, обвел взглядом лекторий, кашлянул, проверяя акустику, потом поздоровался, сказал: меня зовут Владимир Николаевич, я буду читать у вас курс органической химии – и внезапно ясно увидел каждого из полусотни студентов, понял, что и когда должен сказать, чтобы удержать их внимание… возможно, понял даже, какую оценку поставит каждому в конце семестра.
Он улыбнулся, взял сырой крошащийся мел и начал лекцию.