– Так, Михаил Зиновьевич, так, дорогой! Давно бы так!
– Что такое? В чем дело? – Фесенко все-таки вырвал руку.
– Вы близко его знаете?
– Да ничего подобного! Давным-давно отдыхали вместе…
– Втроем?
– Ну, втроем. Но это было в шестьдесят первом… нет, даже в пятьдесят девятом, что ли…
– В Елизово! – дискантом пропел Никитин.
– В каком Елизово? В Судаке. В Крыму.
– А Елизово где?
– Понятия не имею.
– Михаил Зиновьевич, мне хуже делаете и себе хуже. Вся ваша жизнь сейчас в ваших собственных руках. Куйте! Не выпуская бразды… Сейчас не старые времена… Все для блага! Ваша позиция устарела. Индифферентизм не проходит. Себе дороже! Сделайте шаг нам навстречу, и мы к вам бегом прибежим… мы вместе с вами перевернем все представления, заставим понять их… – Никитин тыкал большим пальцем правой и в сторону ванной, и в потолок, он стоял в рост и говорил громко, не стесняясь. – А Залцберг писал Корсунскому? Через кого?
– Спросите у Корсунского, так просто.
– Спрошу, обязательно спрошу, дорогой! Но я от вас хочу услышать! Сделайте себе подарок – у вас же дочкин день рождения сегодня! У вас же все иначе пойдет в жизни! Я-то от всей души хочу, чтоб все иначе было, чтоб наоборот, чтобы все вывернулось!
С треском распахнулась дверь.
– Разрешите присутствовать? – Василий Васильевич стоял в дверях по стойке «смирно», правая рука четко опущена вдоль ярко-синего блейзера, на согнутой левой аккуратно сложенный макинтош.
– Да что вы в самом деле, Василий Васильевич! – плачущим голосом вскричал Никитин и изо всех сил трахнул тяжелым кулаком по столу. Все подпрыгнуло от удара – стакан, боржомная бутылка, ключи на столе и Фесенко в кресле. – Вы думаете, вам все позволено? – кричал Никитин с рыдающими интонациями в голосе. – Вы мой начальник, и запомните это… то есть… не запугивайте нас! Не надо запугивать нас с Михаилом Зиновьевичем, не надо! Не те времена, мы должны бережно… соображать… хоть немного… что к чему… А если вы, Василий Васильевич, будете нас запугивать, я вас так пугану, что своих не узнаете.
Василий Васильевич окаменел, черты лица заострились, взгляд совершенно потух, хотя глаза были широко открыты. Василий Васильевич живо напоминал покойника, стоящего вертикально, с глаз которого только что сняли пятаки. Мертвенную серость лица изысканно подчеркивали пронзительно-синий воротничок блейзера и фиолетовый галстук с сиреневой олимпийской эмблемой.
Никитин продолжал с надрывом:
– Я готов подчиняться… я ко всему готов, но есть же предел, в самом деле! Ну, что вы побелели, как унитаз, прости господи! Идемте, Михаил Зиновьевич, идемте отсюда. Мы не дадим запугивать себя. До свиданья, Василий Васильевич! Я вам завтра доложу о результатах в вашем кабинете.
Никитин двинулся на своего начальника как танк, увлекая за собой Фесенко. Василий Васильевич четко, хотя несколько деревянно, отшагнул – уступил дорогу. Никитин даже не взглянул на его – рванул к входной двери.
У Фесенко в душе сквозь привычную отчужденность и страх колыхнулась теплая волна восхищения перед дерзостью этого человека. «Нет, если ТАКИЕ люди… – думал он, – то тогда… вообще говоря… еще можно…» Он не додумал мысль до конца, но зафиксировалось в сознании, что это была какая-то добротная твердая мысль, на которую в случае чего можно будет опереться.
Они вышли в коридор (стиль модерн, самое начало века) и остановились возле довольно крупной голой бронзовой женщины, которая одной рукой поддерживала светильник с электрической лампочкой в виде свечки, а другой, левой, собственную левую же бронзовую грудь, весьма миловидную. Помолчали, дружелюбно понимающе поглядывая друг на друга. Поглядели на женщину (тоже понимающе). И она на них поглядела. Никитин положил руку на ее плавно согнутое колено, а Фесенко на талию с другой стороны.
– Вот такие дела. – Никитин значительно и грустно покачал головой, пошлепал рукой по приятно холодному шершавому колену. Бронза легонько позванивала. – Съездить бы нам с вами на рыбалку, Михаил Зиновьевич! Закатиться дня на два, забыть про все это… а заодно бы и о деле поговорили. Чтоб никуда не спешить, чтоб никто не мешался… Ээ-х-х-х!
Фесенко тоже поглаживал женщину. Но робчее. До звона не доводил.
Глава 6
Латышский перекресток
Дежурная по этажу Лайма Борисовна Граупиньш, по прозвищу Латышский Стрелок, сидела на своем снайперском месте. Три коридора (стиль модерн, самое начало века) сходились к ее столу. Прямо – коридор двойных номеров, правее – номера одиночные – оба коридора перед глазами. Линия полулюксов плавной дугой шла от ее правого плеча назад, но легко просматривалась через овальное зеркало, остроумно повешенное чуть левее серванта с посудой. Не поворачивая головы, Лайма Борисовна могла держать под прицелом все три направления плюс два пролета мраморной лестницы с красной ковровой дорожкой. В настоящий момент Латышский Стрелок видела хозяина 317-го (в светлом костюме) и его гостя (темный костюм). Они стояли в коридоре полулюксов, опираясь на голую бронзовую женщину с лампой в руке. В правилах внутреннего распорядка гостиницы был пункт, категорически запрещающий трогать произведения искусства, щедро расставленные и развешанные по всем нишам и простенкам. Вещи ничуть не хуже музейных, и нечего их лапать. А кроме того, изящные экспонаты скрывали под собой, за собой и внутри себя весьма специальную радио– и фотоаппаратуру. Вмонтировано было все аккуратно, но… мало ли какой проводочек, уголочек высунется… нечего трогать и нечего глядеть, это не для посторонних. Короче, пункт о неприкасаемости был, и Лайма Борисовна не раз делала замечания постояльцам на этот счет. Но с этой – голой, смуглой, с лампой (инвентарный номер 3578/367) – было что-то особенное. Ни один из проживающих в гостинице советских или иностранных граждан не мог спокойно пройти мимо. Ее хлопали по спине, по заду, по ляжкам, хватали за руки, за коленки, за грудь, гладили по голове, щипали за подбородок. Однажды был просто скандал, когда финский гражданин Курринен в половине первого ночи завалил статую (вес без пьедестала 230 кг), порвав к чертовой матери все проводочки и разбив себе в кровь башку.
Центром внимания Лаймы Борисовны было сейчас зеркало, через него коридор полулюксов и пара любителей бронзы. Но боковым зрением Граупиньш не упускала и два других коридора. И еще краешком глаза захватывала парадную лестницу.
Обстановка на 16:28 была следующая: двое из номера 317 (спецброня 4) отцепились от голой с лампой и тронулись к столу Лаймы Борисовны, то есть – к выходу. Из 317-го появился третий в синем блейзере и пошел вслед за ними. Услышав шаги, блондин в светлом костюме резко развернулся и двинулся на блейзера. Видимо, что-то сказал, и блейзер дал задний ход, убыстряя шаг. Оба скрылись в спецброне 4. Темный же костюм шел, не меняя курса, – прямо к столу Латышского Стрелка, понуро глядя себе под ноги.
В это время в коридоре одиночных номеров из 359-го появилась владелица номера Виолетта Трахова, длинноногая блондинка из кордебалета на льду с постоянной пропиской в Симферополе. Чуть сзади нее шел, развязно выбрасывая ноги в стороны, одетый во все заграничное, но мятое небритый нахальный мужчина с сигаретой, подрагивающей в толстых губах полураскрытого рта (вошел в 359-й минут сорок назад). У небритого все было полураскрыто – рот, глаза, ширинка и молния на сумочке, болтающейся в руке.
По коридору двойных номеров двигалась группа финнов, но они не интересовали Латышского Стрелка. Финны занимались обычным делом – несли двух своих, допившихся до полного воспарения над действительностью. Финны тихонько и почти без акцента пели: «Жилл-билл у бабушки / сэрэнки козлик. / Водка! Водка! / Сэренки козлик!»
В зеркале – в самом конце коридора – опять появился Светлый Костюм из 317-го, а Темный Костюм уже подходил к ее столу, по-прежнему глядя под ноги.
Кордебалет из Симферополя и толстогубый нахал (Лайма Борисовна позавчера уже выставляла его из 359-го после двенадцати ночи) подошли к ее столу одновременно с темным костюмом, но с противоположной стороны.
Глаза Лаймы Борисовны разбежались в буквальном смысле слова, потому что произошло сразу несколько событий – и в зеркале, и в холле, и в коридоре двойных номеров.
Темный Костюм поднял голову, увидел толстогубого с сигаретой, дернулся, как от удара током, и застыл. Волосы на голове слегка приподнялись.
Толстогубый, наткнувшись глазами на Темный Костюм, тоже остановился. Не изменив нахального выражения полуприкрытых припухших глаз и не вынимая сигареты изо рта, пророкотал сипло:
– Ах ты тихарь! Ах ты бабник! Накрыли мы тебя, Мишок!
В этот момент финны уронили одного из отключенных от действительности и сами попадали вслед за ним, поочередно ударяясь ногами и головами в дверь номера 336.
Дверь 336-го в ту же секунду открылась, и на пороге появился пенсионер из ФРГ Гюнтер Блауц, в нижнем белье и в очках (поселился в понедельник, очень нервный насчет шума).
В тот же момент Светлый Костюм в зеркале сделал резкий шаг вправо, развернулся и прилип к окну, так что лица не было видно.
Глава 7
Анализ момента
Корсунский шел за Виолеттой, смотрел на ее бронзовые плечи и думал о том, что, пожалуй, слишком он с ней выматывается и хорошо бы сегодня не тянуть волынку до ночи, а сорваться одному на дачу, покупаться, а может, и поработать… а может, забежать к Нателле, которую давно уже не видел… а может, просто расписать пульку с соседями и выпить, наконец, водки без ресторанной наценки. Они приближались к столу дежурной. За столом сидела с совершенно почему-то скосившимися глазами старая сволочь (позавчера она скандально вышибала Корсунского в полпервого ночи от Виолетты, даже червонец не подействовал, а позавчера Корсунского еще не тянуло от Виолетты на дачу). Корсунский отвел глаза от перекошенной старухи и прямо перед собой увидел того, кого никак не могло быть здесь, – Мишку Фесенко. Мишку, который после рождения дочки вообще никуда не ходит, только из дома в институт, из института домой. Мишка Фесенко стоял неподвижно и был сильно похож на собственную статую. Статуя была сработана топорно и с ненужным натурализмом – этот жуткий костюмчик, аляповатая разноцветность лица, эти крупные, с голубиное яйцо, капли пота на лбу, этот ужас в глазах.
«Ах ты тихарь! Ах ты бабник! Накрыли мы тебя, Мишок!» – сказал Корсунский.
Фесенко внимательно смотрел на чистый, малоисхоженный зеленый ковер, плывший под его медленно шагавшими ногами. Горячо болел затылок. Ему казалось, что голова его неподвижно висит где-то высоковысоко и с удивлением смотрит на отделившиеся от тела болтающиеся ноги, под которыми равномерно ползет зеленая дорога ковра. Он втянул носом воздух, покрутил головой, чтобы отогнать наваждение, оторвал глаза от пола и тут… тут было еще хуже. Прямо на него двигался призрак того, о ком он именно сейчас мучительно думал, – призрак Липы Корсунского. Полная неправдоподобность явления Корсунского именно здесь и сейчас была подчеркнута фантасмагорическим музыкальным сопровождением – невидимые голоса тихо и стройно пели белиберду: «Водка! Водка! Сэренки козлик!»
Но тут в поле зрения Фесенко еще более крупным планом, чем Корсунский, попало смутно знакомое лицо… Маргариты или Лоретты, ну в общем… балерина она, что ли? на этой квартире у профессора – венеролога, в их компании… когда пели Галича и читали машинописные листки, передавая друг другу… и она крутилась там одно время… называли ее еще «скипидар», и она ко всем лезла, даже к Фесенко, и к ней все лезли. Щелкнуло в мозгу, и Фесенко понял вдруг, что все это наяву – вот он, Корсунский, с этой… балериной… А вот он, Фесенко, в гостиничном коридоре, и сзади идет Евгений Михайлович, и идут они оба из 317-го номера.
Фесенко почувствовал, как в его правую подошву сквозь зеленый ковер ударила молния. Прошла снизу вверх, через пах, низ живота, сердца не задела, а сильно стрельнула в левый глаз и вылетела вверх, поставив дыбом волосы на голове.
Корсунский с привычной самоуверенностью, не вынимая из губ брезгливо покачивающейся сигареты, сказал: «Ах ты тихарь! Ах ты бабник! Накрыли мы тебя, Мишок!»
После молнии, прошившей насквозь тело, грянул и гром. Но почему-то не здесь, а за углом, в правом коридоре. Что-то загрохотало, посыпалось. Песня оборвалась. Открылась невидимая дверь, и, как в страшном сне, визгливо закричал голос по-немецки с ненавистными фашистскими интонациями.
Никитин загнал Помоева в номер, быстро, телеграфно, объяснил, что в понедельник они поговорят подробно, что Никитин уходит, а Помоеву следует посидеть еще минимум десять минут, а потом сдать ключ и катиться к едреней матери.