Оценить:
 Рейтинг: 0

Красное спокойствие

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
3 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Эти рассматривали безбожно засранную ими старую Барселону, да и всю Испанию, как свою исконную территорию, земли могущественной когда-то исламской империи Аль-Андалус. Они не постучались в чужую дверь в поисках прибежища, нет – они вернулись к себе домой, чтобы восстановить раз и навсегда нарушенный было порядок: уничтожить ненавистный католицизм, а католикам, на выбор, либо отрезать головы, либо сделать их рабами, либо обратить в истинную исламскую веру – этим слепым, воинствующим неприятием всего неисламского и геометрической плодовитостью они особенно были страшны. Пуйдж не любил их даже больше, чем мексиканцев – и не стыдился себе в этом признаться.

И здесь же, в Старой Барселоне, среди разночинных эммигрантов, среди мерзкой криминальной накипи, в самом сердце долины греха, продолжало существовать и самое коренное, ветхозаветное, упрямое, правильное и нищее население Барселоны, и Пуйдж горд был тем, что он – отсюда.

Вот только возвращаться и жить в этом городе он ни за что не стал бы – ни раньше, ни теперь, когда это попросту невозможно…

Глава 2. Монсе утраченная

Барселона. 09—10

Кофе у тетушки Анны был чуть крепковат и с горчинкой, как и любил Пуйдж, а круассаны – наилучшие в Барселоне: свежайшие, на масле, с восхитительным ароматом утренней Франции… С золотом аккуратной поджарки снаружи, с нежно-белым нутром, тающие влет, как деньги во время отпуска, в дорвавшемся до праздника рту… Привычные с детства и такие же неизменные, как и римские стены, стоящие здесь со времен Октавиана Августа.

И тетушка Анна все такая же – тоже, кажется, со времен Октавиана. Во всяком случае, когда малютка Пуйдж постигал азы начального образования и захаживал сюда только с родителями, и, сидя, на террасе, вовсю болтал ногами – ибо до земли им требовалось еще дорасти – тетушка Анна выглядела в точности, как сейчас: слегка сумасшедшая, слегка пожилая красивая девочка, застрявшая в своих семнадцати – и не желающая упорно из них выбираться.

И глаза – распахнутые наивно и привыкшие радостно удивляться – глубочайшей синевы, не выцветшей с годами, глаза; и губы, всегда чуть приоткрытые в готовой спорхнуть с них полуулыбке; и этот, придающий ей ту самую сумасшедшинку парик Мальвины – как и сеньора Кинтана, тетушка Анна даже не думала сдавать позиции.

Разве что руки у ней трясутся много сильней прежнего, отметил Пуйдж – вот, пожалуй, и все перемены. Зато память так же остра: мигом она повызнала у Пуйджа о всех его родных – ни разу не сбившись ни в одном имени. Давно уже не тетушка – бабушка, многажды прабабушка, и лет ей, прикинул он, как раз около девяноста, если уже не «за», ведь они с синьорой Кинтана примерно одного возраста – молодчина, что сказать!

Тетушка Анна – традиция, и круассаны ее – традиция.

А традиция и постоянство – закадычные подружки спокойствия…

…и моя закадычная подруга – Монсе! Хотя нет, не подруга – друзей Пуйдж трахать не привык. Не подруга – женщина! Удивительная женщина – каких больше нет. Настоящая женщина! Монсеррат. Монсе… Монсе – вот настоящая традиция! И – настоящая каталонка, упрямая, как десять каталонских ослов! Упрямая и не терпящая, когда ей пытаются что-то навязать…

Пока считалось хорошим тоном ругать каталанский язык – «деревенский», как его называли, Монсе стояла за него горой – однако после того, как ситуация в Каталонской автономии переменилась, и в опалу угодило все испанское, с тем же азартом, искренностью и напором Монсе бросилась защищать «кастильяно» – и в этом она вся! И плевать ей было с горы Тибидабо, какие ярлыки на нее навешают ее же бывшие товарищи – каталонские сепаратисты. И противоречия здесь нет ни на грош: просто Монсе всегда за тех, кого бьют, и бьют не по совести.

Пуйдж, думая о ней, не переставал улыбаться.

***

Монсе – его первая любовь… А первую любовь будешь помнить всегда. Вторая канет, от третьей хорошо, если останется горсть золы, не говоря уж о четвертой, пятой и всех последующих – с первой же все иначе. Эта самая «первая» – до бессонницы и удушья; до внутренних бессильных слез от неумения прокричать о ней так, чтобы тебя услышала та, единственная и одна; до ежесекундной, ноющей сладко боли; до безумных и бесконечных качелей над пропастью: от полного неверия к робкой надежде и обратно – словом, самая обычная первая любовь сразила, словно слепо павший из космоса метеорит, маленького Пуйджа в четырнадцать лет – именно потому, что как раз тогда его одноклассница Монсе внезапно, за одно лето, выросла.

У девочек так бывает: еще в июне, перед каникулами, смеялась хрипловатым гортанным смехом, обсуждая на перемене какую-то ерунду с двенадцатью точно такими же, как она, подружками; еще в июне гонялась с визгом и топотом за товаркой по школьному двору и шепталась, набегавшись, с ней о чем-то ушко в ушко, делая большие глаза и таинственно улыбаясь – а в сентябре вошла в класс, и все ахнули: мальчики – от полнейшего восторга, а девчонки, остальные одиннадцать – от бешеной и горькой зависти.

Так вошла когда-то и Монсе, за одно лето переродившаяся в девушку, и какую, черт побери, девушку: вошла не только в класс, но и в сердца всех его товарищей-одноклассников. Почти непрозрачный туман, каким, казалось, все время до того окутана была она, разом рассеялся, и с предельной ясностью все увидели вдруг, что талия у Монсе – тонка, грудь – тяжела, попа – фигурна, а кожа, что так редко бывает у испанок и так высоко ценится испанцами – белей пиренейского снега. Ну, и как тут, скажите, не ахнуть?!

Началась повальная «Монсемания»: только ленивый не писал ей малограмотных записочек с разными гадостями, целью которых было одно: заставить эту внезапную принцессу смутиться, покраснеть, оскорбиться, вознегодовать – то есть, хоть как-то обратить внимание на писавшего; и только слепой, в конце концов, с высот подзаборного стиля не скатывался в лаконизм двух вечных слов, в написании которых ошибиться незозможно: «люблю тебя».

Не признавался только маленький Пуйдж, прекрасно понимая, что у него-то уж точно шансов нет: среди одноклассников он никогда не ходил в лидерах, скорее наоборот: при всей повернутости своей внутрь, при неконфликтности и неумении дать отпор более агрессивным и наглым, тихоня Пуйдж обретался где-то на самой периферии их внутриклассной иерархии, а точнее – почти вне ее: всегда в стороне и сам по себе. Он и сам-то всегда считал себя мямлей и слабаком – а что же тогда должна была думать о нем Монсе? Да ничего, скорее всего: несмотря на то, что жили они по соседству, Монсе маленького Пуйджа просто не замечала – слишком уж серым, совсем уж безмолвным камешком катился он незаметно по обочине подростковой жизни.

Еще более низвергало все его шансы в прах то, что слава о новоявленной красотке быстро разнеслась по всей школе, и в битву за сердце соседки Пуйджа активно включились и старшеклассники, соперничать с которыми совершенно не представлялось возможным.

Да что там старшеклассники: совсем скоро на выходе из школы стали околачиваться и вовсе не имеющие никакого отношения к системе школьного образования юнцы неопределенного возраста – но определенно криминального вида. Юнцы эти, с с узкими лбами и широкими жестами, дожидались, когда Монсе выйдет из школы, и молча, но агрессивно лапали ее похотливыми, в масле, глазами – пока молча и пока только глазами.

Верховодил среди них Мексиканец, мужчина лет восемнадцати, старший брат которого сидел в тюрьме за ограбление, отец сложил голову в пьяной, с поножовщиной, драке, а мать была одной из самых заслуженных проституток Раваля. Про самого Мексиканца рассказывали, что как-то на Барселонете он походя разбил нищему голову бейсбольной битой, только за то, что тот попросил у него в не добрый час сигарету, а однажды и вовсе ограбил и зарезал на пляже немецкого гей-туриста (по иной версии, двух) труп которого вывез ночью на катере знакомого рыбака за две мили от берега и, привязав к ногам голубого покойника украденный якорь, отправил его на корм фауне Средиземного моря.

Еще, по слухам, Мексиканец избивал свою мать и отнимал у нее львиную долю честно заработанных на панели денег, чтобы потратить их на дурь, патроны для своего безотказного «смит-и-вессона» и грошовые подарки для своих многочисленных «чик». Говорили, Мексиканец особенно любит девственниц, вначале высматривая их у школ, а затем, где сомнительным криминальным обаянием, где ничтожными дарами, где вовлечением в обманчивый наркорай, а где и угрозами физической расправы совращая очередную сопливую дуру и делая ее на короткий срок своей «махой», чтобы, вскоре натешившись, уступить ее кому-нибудь из своей пристяжи. После нескольких кругов грязного мексиканского ада девчонкам чаще всего оставался один путь – на панель.

Если даже десятая часть всех этих ужасов имела отношение к действительности, Мексиканец был сущим демоном. Впрочем, чтобы убедиться в этом, достаточно было один раз увидеть его приветливое лицо: свирепоглазое, плосконосое, в оспинах и россыпи мелких шрамов на тяжелом, торчащем нелепо вперед, как выдвинутый ящик комода, подбородке.

Первое же явление Мексиканца на «смотрины» поменяло решительным образом все. Если раньше после занятий выстраивалась целая очередь из желающих донести школьный рюкзак Монсе до дома, то теперь, при виде смуглой рожи молодого бандита, маячившего с тремя товарищами в каменной арке свода, никто не осмелился подойти к ней.

Пуйдж хорошо запомнил, как стояла она, Монсе – красивая, как военный катер, и одинокая, как дочь палача – держа на весу рюкзак, из-за которого раньше уже возникла бы драка, стояла и не могла ничего понять, а потом, углядев Мексиканца – поняла.

Поняла – и надо было видеть, с каким презрением смотрела она на недавних, поджавших сейчас хвосты ухажеров! И какая гордая и бесконечно жалкая в то же время улыбка кривила ее губы – это надо было видеть тоже! Но Мексиканец, сам Мексиканец был здесь, и подойти к Монсе никто так и не рискнул.

Никто – кроме маленького Пуйджа. Не то, чтобы он оказался смелее прочих – этого не было и в помине! Тут другое: не мог он видеть раздавленную эту гримасу на ее лице – не мог, и все тут! Не мог он видеть руку ее с зеленым, как надежда, рюкзаком – тонкую изящную руку, клонящуюся все ниже и ниже под весом книжной мудрости – не мог, не хотел и не собирался видеть!

Предсмертно холодея и возносясь одновременно в рай, пугающий нестерпимым блеском одиночества, он протиснулся сквозь трусливую толпу, приблизился, принял, нахмурившись, ее книги и пошел, взяв ее за руку, истертым камнем площади к той самой арке, которой было не миновать. Десятки мощнейших прожекторов, казалось Пуйджу, взяли его в плен и ярким до слепоты светом сопровождают на этом одиноком пути. Он и был один, не считая прилепившейся к нему Монсе – как шест среди пустыни, как «Титаник» среди враждебной воды – он был один и трусил до онемения конечностей.

Зловещие южноамериканские ухмылки мерцали из арочной полутьмы. Пуйдж шагал ровно по линии, опасаясь дышать и тщетно пытаясь придать себе беззаботный вид. Не было – ни вида, ни даже его видимости, и сам он, как никто, понимал это. Монсе молчала, благоухая ментолом жевательной резинки. Сейчас меня будут убивать – обреченно думал он, тщетно пытаясь припомнить подходящую к случаю молитву.

Они углубились в арку, поравнялись с Мексиканцем и его бандой и… ничего не произошло. Тогда, во всяком случае, ничего. Молча и не глядя друг на дружку, они продолжали идти, с каждым шагом ускоряя, мимо воли, ход, и, уже рядом с домом, остановились, разглядели, как следует, один другого одинаково сумасшедшими глазами, разом громко выдохнули и рассмеялись.

…Боже, как хорошо я помню все это, до самой малой запятой, а ведь миновало уже четверть века – сказал он себе. Интересно, помнит ли Монсе – так, как помню я?

Еще бы не помнить! На следующий день Мексиканец по каким-то своим причинам не явился. Когда Монсе вышла из школы и, как и всегда, чуть улыбаясь, подняла свой зеленый рюкзак (как же быстро они усваивают все эти женские штучки!) – снова к ней бросилась толпа юнцов с усиками и без – однако все они получили решительную отставку. Отныне священное это право: носить ее рюкзак – принадлежало безраздельно Пуйджу: так решила Монсе, и Пуйдж, разумеется не возражал.

И на занятиях они теперь сидели за одной партой. Целую неделю Пуйдж был абсолютно и безраздельно счастлив, а потом случилось неизбежное: Мексиканец явился снова. И снова Пуйдж шел пыточным коридором, держа Монсе за влажную холодную ладошку и опасаясь дышать, и обмирая внутри себя самым постыдным образом…

«Каброн!» – уже на выходе из арки выстрелил им в спину чей-то голос. «Сукина дочь, шлюха!» – добавил второй. И третий, контрольный выстрелом, шепелявый и с присвистом, самый отвратительный из всех, принадлежавший, как догадался Пуйдж, самому Мексиканцу, добавил-постановил: «Еще раз увижу тебя рядом с ней – убью!»

Настроение у обоих было окончательно испорчено. Говорить не хотелось.

– Пуйдж, может быть, не нужно меня больше провожать? – спросила уже у самого дома Монсе, с тревогой и виной заглядывая в глаза ему. Этот псих не оставит тебя в покое, точно!

– Нужно! – угрюмо, несуществующим басом возразил он. Однако угрозы свирепого Мексиканца и задавленной от злобы шепоток его упорно не шли у маленького Пуйджа из головы.

Вечером следующего дня Мексиканец перешел от угроз к действиям. Уже стемнело, когда Алонсо, младший брат Пуйджа прибежал домой, отозвал его в сторонку и сообщил, что внизу его ждет одноклассник, толстый индеец Гонсалес, непременно желающий с ним поговорить. Никаких таких особых дел у Пуйджа с Гонсалесом не было – разве что, вместе они наведывались иногда в лавку филателиста на площади Ангела – оба собирали марки.

Пуйдж самую малость насторожился, выглянул в окно – действительно, амеба Гонсалес с лунообразным своим ликом маячил внизу – и даже помахал призывно Пуйджу рукой. В другой его руке Пуйдж углядел кляссер с марками. Успокоившись, он поскакал пыльной узкой лестницей вниз, пересек двор, подошел к Гонсалесу, поздоровался – и понял, что они не одни.

«Толстый, можешь идти, нечего тебе здесь околачиваться!» – услышал он знакомый, с присвистом змеиным, голос, а затем и сам Мексиканец, страшно взблеснув золотым зубом, вышел на свет фонаря.

Разумеется, он был не один. Пять или шесть человек, успевшие неслышно нарисоваться за спиной маленького Пуйджа, быстро взяли его в плотное кольцо (сопротивляться было бесполезно, да он и не пытался), отвели на совершенно безлюдную в это время площадь Святого Фелипа Нери и поставили к фасаду церкви, иззъявленному осколками и пулями – следами Гражданской войны.

Учитель истории как-то рассказывал им, что в 38-ом, во время авианалета, прямо на площадь угодила бомба, убившая сорок два ребенка. Дети перебегали площадь, чтобы укрыться в бомбоубежище, расположенном в монастыре напротив – и попали как раз под разрыв. В январе 39-го, когда Барселона сдалась Франко, здесь же, у церковного фасада, расстреливали пленных республиканцев. А еще раньше, в средние века, здесь находилось кладбище, где ложились в каменистую землю Барселоны палачи и их жертвы.

Вряд ли обо всем этом знал не измученный грамотой Мексиканец – однако место для экзекуции он в любом случае выбрал на редкость правильное. Никогда еще за все четырнадцать с половиной лет жизни Пуйдж не ощущал себя более жертвой, чем тогда, и никто еще не казался ему более подходящим на роль палача, чем пахнущий чесноком, пивом и еще чем-то терпким, дурманящим и не менее гадким, Мексиканец.

Мексиканец, меж тем, встал прямо напротив Пуйджа: ростом немногим выше, но весь какой-то подобранный, хищный, ловкий, ощутимо опасный, и – явно наслаждающийся потерянным видом Пуйджа, который и в глаза-то ему боялся смотреть.

– Тебя же предупреждали, каброн, чтобы ты отвалил от этой чики? – почти доброжелательно поинтересовался он. – Держи башку ровно и смотри на меня!

Пуйдж кивнул и повиновался. Ббах! Ему показалось, что взбесившийся пони что есть силы лягнул его тяжелым копытцем прямо в подбородок. В глазах вспыхнули и погасли фиолетовые молнии, мир качнулся вправо, затем влево, и встал, наконец, на место.

Мексиканец, отступив на шаг и чуть встряхивая кисть правой, ударной руки, наблюдал.

– Что-то слабовато, амиго! – сказали со стороны. – Дай ему еще!
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
3 из 8