Оценить:
 Рейтинг: 0

Красное спокойствие

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
4 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Ббах! На этот раз Мексиканец попал выше и разбил Пуйджу враз онемевшие и вспухшие губы.

– Эта чика будет моей. Она уже моя, потому что я так решил. Мексиканец так решил. Ты понял, каброн?

Пуйдж молчал.

Ббах! Ббах! Ббах! После одного из ударов Пуйдж здорово приложился затылком к шершавому камню стены и все-таки повалился – на холодный камень брусчатки. В Старом городе всюду был камень, камень, камень – слишком много камня. Мексиканец велел ему подняться и повторил вопрос.

Маленький Пуйдж молчал, сглатывая теплую солоноватую влагу, какой быстро наполнялся рот его.

– Ты понял, каброн?

Ббах! Ббах!

Он падал, вставал и снова падал – казалось, уже целую вечность. Если существует ад, то он выглядит именно так, подумалось ему. В аду пахнущие дрянью мексиканцы мучают, а потом убивают нормальных девятиклассников – и продолжается это бесконечно. Время намертво застряло здесь, на площади Фелипа Нери, и не думало куда-либо идти.

Ббах! Ббах! Пони-садист рассвирепел окончательно.

– Смотри-ты, маленький, а упрямый! – то ли осуждающе, то ли уважительно сказали со стороны.

После слов этих Мексиканец быстро сунул руку в карман и извлек обратно. Щелкнула тугая пружина, и длинное узкий клинок складного стилета выпрыгнул бандитом наружу. Автоматические ножи в Испании запрещены, но Мексиканцу, понятное дело, было на это плевать.

Тонкий и острый шип клинка уперся Пуйджу в шею с левой стороны, кольнул и натянул кожу. Пуйджу сделалось совсем уж сладко, тоскливо и нехорошо. Потерять бы, что ли, сознание, потому что это невыносимо – думал он, но сознание и не думало теряться.

Мексиканец наслаждался и лютовал. То приближая, то отдаляя зловонную свою рожу, брызгая ядовитой слюной, мерцая коронкой, шипя и свистя простуженной змеей, он окончательно давал маленькому Пуйджу понять, насколько неуместны все его притязания на Монсе, и насколько он, молокосос Пуйдж, ничтожен по сравнению с многомудрым и всемогущим Мексиканцем.

Пуйдж, собственно, и так понял – давно уже понял. И на ногах он держался только потому, что снизу в подбородок уперт был стилетный клинок. Мексиканец просто-напросто насадил его на это жало, насадил и пришпилил к стене, словно безвольного жука. Когда враг посчитал, наконец, что с Пуйджа достаточно, и стилет был убран – Пуйдж действительно повалился навзничь: бумажные ноги совсем его не держали.

– Вот так! И если еще раз, еще рраз! Еще ррраз, кабррон! Если хоть раз еще я тебя с ней увижу – то выпущу тебе все твои поганые кишки. Только убью не сразу, не надейся – я тебя их еще сожрать заставлю! Это тебе я говорю – Мексиканец! А Мексиканец шутить не любит! – после слов этих он махнул прглашающе рукой: из тьмы мелкими бесами на Пуйджа ринулась пристяжь.

Он покорно и быстро скрутился в калач и закрыл голову руками. Как будто тяжелые, с шар для боулинга, градины застучали по всему его телу – а после все стихло. Он еще полежал, послушал – и, охая, сел. Площадь была пуста – только у чаши фонтана возились деловито две собаки.

Теперь, оставшись один, он дал волю молчаливым слезам: не от боли, но от сознания собственного ничтожества. Я – ноль. Я – кусок дерьма. Я никто, пустота, слизняк, самый распоследний трус, дерьмо, хуже которого нет, я ноль, пустота, дерьмо – повторял он про себя отчаянной мантрой, находя в самоуничижении этом странное, болезненное почти-удовольствие; после кое-как утвердился на дрожащих ногах и заковылял прочь.

…Вот были страсти, вот были времена! – он, вспоминая, снова мечтательно улыбнулся. Сейчас, конечно, хорошо улыбаться, четверть века спустя – но тогда было не до улыбок.

Когда он приплелся домой, мать, сжав в полоску тонкую губы, тут же занялась его ссадинами и синяками. Покончив с врачеванием, она выписала ему пару хороших подзатыльников и устроила настоящий допрос. Пуйдж прятал глаза и молчал.

– Все из-за этой вертихвостки, Монсе – не иначе! – поняв, что ничего не добьется, заключила она. Вот уж эти матери: всегда все знают, и даже пытаться что-то утаить от них – бесполезно!

Наутро (была суббота, выходной) Пуйдж проснулся не от боли, нет, хотя ныла и страдала каждая клетка тела – от безысходности. Страшное и странное это дело – просыпаться от безысходности: когда открываешь глаза и понимаешь, что не рад свежему дню, и лучше бы этому дню не начинаться вовсе! Такое с ним случилось впервые – и новое это знание не порадовало.

До того мирок Пуйджа, как и положено в его возрасте, был устроен просто и делился на черное и белое, друзей и врагов, можно и нельзя, хорошее и плохое – сейчас же все изменилось. Он понимал, что пережить еще одну пытку от Моралеса будет просто не в силах – но точно так же знал наверное, что в понедельник вновь пойдет провожать Монсе, и не сделать этого тоже не сможет. Одним словом, ни черное, ни белое никуда не годились – требовалось придумать что-то другое.

Он мучился целый день, думал, думал, страдал неимоверно – так, что даже мать, сердившаяся на него со вчерашнего, повздыхала на разные лады, разлохматила ему волосы, прижала к себе, поцеловала в макушку нежней обычного и дала за обедом второй кусок пирога – а к вечеру, наконец, придумал.

Если долго думать, всегда что-нибудь да придумаешь! Таким уж он был, с самого детства: соображал долго, туго и медленно; забирался не пойми зачем в непролазные заросли терновника в двух шагах от давно проторенной тропы – но, придя своими замысловатыми окольными путями к определенному решению, держался его неуклонно.

Вечером, когда мать и отец закрылись в своей крохотный темной спальне – легли спать, он пробрался в кладовку, где под газовым котлом пылился обшарпанный деревянный сундук. В сундуке по традиции хранился тот хлам, который и не нужен уж, вроде бы, ни для чего – а и выкинуть жаль!

Кое-что оставалось от деда Пепе, переехавшего в свое время за город. Одну из таких дедовых вещей Пуйдж и искал, запустив руку в сундучные недра и стараясь не греметь старой посудой. И, пусть далеко не сразу, но нашел, на самом почти дне: пальцы нащупали плотную гладкую кожу чехла, после хлястик и прохладную кнопку застежки, и, наконец, ухватив прикладистую костяную рукоять, он потащил его наружу – дедов охотничий нож.

У деда, заядлого охотника, имелась целая коллекция холодных инструментов для охоты: короткие и широкие, со вздернутыми носами, скинеры – ножи для снятия шкур; массивные и длинные лагерные ножи, предназначенные для любых, в том числе, и самых тяжелых работ; небольшие «никеры» для добивания мелкой дичи и тяжелые, с клинками в локоть длиной, кинжалы для добора крупного зверя… Весь арсенал он забрал при переезде в Марторель с собой, однако этот нож почему-то оставил здесь: забыл или не захотел брать – и, как выяснилось, очень кстати.

Пуйдж сунул тяжелую, с запахом вкусным кожи, вещь под футболку, прижал к боку рукой, пошел в туалет (Алонсо, младший брат, еще не спал, а он-то уж точно ничего не должен был знать) и там рассмотрел нож, как следует. «Койот» – бежала готической вязью гравировка на хищном, со скосом-щучкой, клинке.

От долгого лежания в ножнах и сырости сталь покрылась кое-где легкими веснушками ржавчины. Бронзовый тыльник рукояти украшен был рельефной мордой зверя. Что же, койот – так койот, сказал он себе. В самый раз будет. Он взял нож в руку – и сразу почувствовал себя уверенней. Ни белого, ни черного у меня нет – что ж, будет красное.

Оставалось придумать, как его носить. За поясом не годилось, он попробовал и сразу в этом убедился: тяжелая железка при малейшем движении проваливалась вниз и больно била жестким наконечником чехла по ступне. В рюкзаке – тоже не дело: пока он будет выковыривать нож оттуда, Мексиканец десять раз успеет проткнуть его своим стилетом.

Снова Пуйдж принялся думать – и нашел. Он сбегал в коридор, принес оттуда свою куртку и снова заперся в туалете. Так и есть! Если сунуть нож в рукав, рукоятью вниз, плотная манжета на резинке не даст ножу выпасть – но сам он всегда будет находится под рукой. Единственная проблема – слишком громоздкий чехол. Во-первых, нож в нем слишком уж был заметен, а во-вторых, чехол цеплялся нещадно за ткань, и быстро извлечь нож не получалось, сколько Пуйдж не старался. А ведь нужно еще отстегнуть кнопку хлястика – нет, снова Месиканец оказывался гораздо быстрее, как положительный кинематографический ковбой.

Но и здесь решение нашлось почти сразу: он взял несколько листов плотной рисовальной бумаги, сложил вместе, обернул ими клинок и крепко-накрепко обмотал эту самоделку суровой нитью. Вот теперь – другое дело! Нож почти не выпячивался, легко извлекался из рукава, и достаточно было малого усилия, чтобы смахнуть импровизировнные эти ножны прочь, обнажая серьезную сталь.

Он потренировался меще минут пять – и удовлетворенно, впервые за этот мучительный день, улыбнулся. Теперь у него были шансы – и побольше, чем на выигрыш в рождественскую лотерею! Мексиканец собирается его зарезать – что ж, если до того дойдет, он сам зарежет Мексиканца – или, во всяком случае, попытается. Ни черного, ни белого у него больше нет – значит, он выбирает красное.

Однако до времени глобальных улыбок было далеко. Пуйджу предстояло еще познать, что самая жестокая среди всех существующих пыток – это пытка ожиданием. Четыре дня он провожал Монсе из школы, таская в рукаве нож, четыре дня и четыре ночи, то есть девяносто шесть часов, или 5760 минут, или 345600 секунд он постоянно, даже во сне, терзался ожиданием того страшного, что неминуемо должно было произойти. И раз эдак тысячу, никак не менее, он успел мысленно пережить и представить во всех подробностях предстоящий кошмар, причем с разными вариантами финала, каждый из которых был так или иначе трагичен – но подлый Мексиканец не появлялся.

На пятый день маленький Пуйдж перегорел. Перегорел и привык. Это стало для него еще одним открытием: оказывается, человек ко всему может привыкнуть – даже к тому, к чему привыкнуть нельзя. Привык и Пуйдж. На выходе из дома он привычно помещал нож в карман куртки, в школьном туалете перекладывал его в рюкзак – а после занятий все то же, но в обратном порядке.

Вечером дня пятого снизу примчался Алонсито.

– Пуйдж, там снова Толстый. Тебя зовет – сообщил, едва переведя дыхание, он. – Не ходил бы ты, Пуйдж.

Он не испугался, нет – просто всего его затрясло крупной, переходящей почти в судороги дрожью. Вот оно, вот оно! Сейчас всему приступит конец: тот ли, этот ли – уже и не важно. Он быстро оделся, приспособил нож и помчался вниз.

Гонсалес и не пытался ничего объяснять, только глянул на Пуйджа глазами виноватой собаки: «ты же понимаешь, что меня просто заставили». Пуйдж легонько улыбнулся ему в ответ: «да что ты, чувак, конечно, я все понимаю».

Как и в прошлый раз, Гонсалесу, дав пинка, тут же велели убираться прочь – а Пуйдж, чувствуя за спиной шаги пяти или шести, среди которых, понятное дело, был и Мексиканец, пошел, словно под конвоем, на площадь Фелипа Нери. Шли в полном и тяжелом молчании. Дрожь сотрясала его так сильно, что боязно было, что он не сможет сделать все, как надо.

И все-таки он смог. Там, на площади, когда Мексиканец снова велел ему стать к стене и подошел ближе, дыхнув, как и в прошлый раз, пивом и чесноком. Все получилось даже быстрее, чем он ожидал: рукоять ножа впрыгнула ему в правую руку, левой он сдернул отлетевший далеко самодельный чехол – и мгновенно, сам тому удивляясь, перестал дрожать. И спешить куда-либо – тоже. В неуловленный миг он стал спокоен, и время потекло так, как нужно ему.

И это тоже стало откровением: оказывается, он мог сколько угодно дрожать, нервничать и обмирать от страха «до», но, когда приступало время самого «дела», обретал немыслимое, нечеловеческое спокойствие. Так было и тогда, и впоследствии – и, случалось, здорово ему помогало.

Тогда же, словно на кадрах замедленной съемки он наблюдал, как отскакивает изумленный Месикапнец, матерясь змеимным своим шепотком, и оглядывается зачем-то назад, вертя голову то вправо, то влево. Вот тварь, подумалось оранжево-ровно: не ожидал, поди, такого! И еще одна мысль пришла: если эта скотина сдохнет сейчас, потому что я его убью, его труп так же будет вонять чесноком и пивом. А еще – развороченными напрочь кишками.

Затем он пустил время с нормальной скоростью и с удивительным этим, новообретенным спокойствием, дрожащим лишь самую чуть от полноты переживаемого мира голосом сказал, поводя длинноватым и родным телом клинка:

– Ты же хотел меня зарезать, Мексиканец, да? Так давай – режь! У тебя есть нож, и у меня есть нож. Теперь на равных. Кто-то кого-то да убьет, это точно! Только знай: шутить я не собираюсь, и убивать буду по-настоящему. И тебя, и любого из твоей банды. Любого, кто хоть раз еще попытается тронуть – Монсе или меня. Сейчас и всегда – буду убивать, как смогу! Сейчас и всегда! Кого-то да успею прикончить! Давай, Мексиканец – чего тянешь? Ты меня или я тебя: давай! – и знал сам, говоря, что будет убивать и обязательно убьет, если не убьют раньше его самого, и знал, что и тот, другой – знает это тоже.

И это тоже закон, правило, не знающее исключений, как впоследствии мог убедиться он: если вслух произносишь в адрес врага «убью» – будь готов убить. Потому что такими вещами не шутят. А если на самом деле готов, то и тот, другой, враг – поймет это железно и сразу: здесь в передаче информации сбоев и ошибок не бывает. Как эта передача работает, какими непостижимыми средствами – неизвестно, но работает на все сто. Пуйдж тогда действительно готов был убить – и Мексиканец мгновенно почуял это. Убью, еще как убью, уж постараюсь, убью-убью, не сомневайся, повторял он упрямо и спокойно про себя. Или убьют меня. Но иначе никак нельзя – эта мексиканская тварь не оставила мне иного выхода.

Отпрыгнувший проворно Мексиканец стал в нескольких метрах, выпрямившись и сунув обе руки в карманы. Головой он больше не вертел. Стоял, молчал и буровил Пуйджа фирменным, на испуг берущим взглядом. Оправился. Собрался. Но Пуйдж-то помнил: шустрый отскок его и оглядки в темноту – помнил! Значит, боится. Ссыт – называя вещи своими именами. Потому что тоже слеплен из мяса, и не хочет, чтобы это его вонючее мексиканское мясо пострадало.

Маленький Пуйдж ненавидел его – но очень вдумчиво и спокойно. То, что поножовщины не будет, он понял сразу. Как, интересно, эта тварь выкрутится, думал он – и продолжал молча ждать. Где-то в темноте затаилась такая же бессловесная кодла. Нарушил явно затянувшуюся тишину Мексиканец – все-таки он здесь был режиссером. Пытался им, во всяком случае быть – даже когда пошло все вразрез со сценарием.

Для начала он сплюнул: смачно, длинно и с выражением крайнего презрения. Большое, оказывается, дело – правильно сплевывать! Мексиканец владел этой технологией в совершенстве. После он сплюнул еще раз, демонстрируя непревзойденное мастерство, талантливо выругался и приступил к финальному монологу. Говорил он, полуоборотясь: и Пуйджу, и затаившейся в темных углах площади кодле:

– Слышали? Просекаете? Хорошо придумал, сосунок! Хорошо придумал: я сейчас его кончу, мне это раз плюнуть, а потом мне же сто пятьдесят пять лет впаяют за убийство несовершеннолетнего – и адьос, чико! Из-за такого куска дерьма, как ты, я на пожизненное идти не собираюсь. Нет, малыш, я подожду, пока тебе стукнет восемнадцать – а потом мы закончим разговор. Потом я тебя быстро и аккуратно зарежу. Быстро, аккуратно и без свидетелей. Быстро – если буду в настроении. А если без настроения – то не стану спешить, и ты сам будешь просить меня, чтобы я тебя скорее кончил! А пока – живи! Живи и трахай свою маленькую сучку. И скажи спасибо Мексиканцу – за то, что подарил тебе пару лет твоей маленькой вонючей жизни. Все, я сказал. Давай, дергай отсюда! Ну, кому сказано: дергай!
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
4 из 8