Сухаревка

Сухаревка
Глава 1. Вал, башня и пустошь

Начнём с того, чего давно нет.
Сначала был вал.
В 1592 году, при царе Фёдоре Иоанновиче, Москва обнесла себя последним, самым внешним кольцом укреплений — Земляным городом. Это не была стена вроде Китайгородской или Белого города, с башнями и бойницами, — это был вал. Земляной вал, насыпанный по всему периметру, с рвом перед ним, с деревянным частоколом поверху, с проездными воротами и глухими башнями по линии. Простой, крепкий, честный вал. Земля против пушек. Москва тогда ещё умела строить быстро и дёшево: согнали народ, навалили землю, утоптали, поставили острог, насыпали стрельцам — и готово. За одну зиму построили кольцо, охватившее всю нынешнюю Садовую. Длина — больше шестнадцати вёрст. Вокруг — ров, за рвом — пустошь.
Через полтора века вал обветшал.
К 1783 году деревянные стены сгнили, рвы осыпались, в валах прорезали проезды, а военного значения от всей этой махины давно не осталось. Москва выросла дальше, за пределы кольца, и сама стена оказалась внутри города. Московские власти приказали разобрать обветшалое. Валы ещё стояли, но уже не как укрепление, а как земля. По ним стали прогуливаться. По валу — то есть по гребню бывшего укрепления, — гуляла почтенная публика, и с высоты открывались виды на Замоскворечье, на Сретенку, на башни Кремля, на Марьину рощу. Кто был в Великом Новгороде или в Переславле-Залесском, где древние валы до сих пор стоят и по ним ходят люди, тот легко представит, как это выглядело: земляная спина города, поросшая травой, кое-где обнажённая, с протоптанной дорожкой поверху.
А потом пришёл 1812 год. Всё сгорело.
И вот здесь начинается Сухаревка. Не раньше. Только с этого момента.
Но до неё — о башне. Потому что без башни о рынке говорить нельзя. Сухаревская башня и Сухаревский рынок — это две половины одного места, и они связаны крепче, чем кажется.
Сухарева башня была последней и самой странной из всех московских башен. Поставленная в 1692–1695 годах на месте старых деревянных ворот Земляного города, она не походила ни на одну другую. Не шатёр с ярусами, как у Кремля, а сложная, многоярусная, почти западноевропейская конструкция: нижняя арка для проезда, поверх — палаты, поверх — ярус с часами, поверх — самый верхний, шатровый, с государственным гербом. Это была даже не башня, а ратуша. Внутри — палаты, помещения, а в верхнем ярусе — часы. Огромные, точные, с колоколами. Башня была настолько высока, что с неё видели всю Москву; настолько крепка, что в ней устраивали склады, караульни, а позже — матросскую школу. Название — Сухарева — пошло от стрельца Лукьяна Сухарева, чей полк стоял здесь когда-то; но это народное, фамильярное имя, а официальное было — Троицкая, по Троицкой дороге, что шла через её арку к Сергиеву Посаду и Ярославлю.
Пётр I устроил в ней навигацкую школу. Там преподавал Леонтий Магницкий — тот самый, чья «Арифметика» была знаменитым учебником целое столетие; в школе учили астрономии, геометрии, мореходным наукам. Это была первая в России светская школа. Из её стен вышли будущие офицеры русского флота. Сухарева башня, таким образом, ещё до рынка была местом знания и странности одновременно: часовой механизм, звёздное небо, море, которого в Москве нет, карты, чертежи, ученики — и всё это в самом сердце ям, дорог и стрелецких слобод.
Так что место наше двоякое: под башней — дорога, а поверх — астрономия. И всё вместе — на земляном валу. Ниже — вал, выше — звезда.
А теперь — рынок.
В 1789 году на пустошах слева и справа от Сухаревой башни открылся продовольственный рынок. Это была обычная московская торговля, без всякой чертовщины: мясные ряды, переведённые со Сретенки, зелень, мука, крупа, сено, дрова, живой скот, рыба. Место было удобное: рядом шла большая дорога из Москвы в Сергиев Посад и дальше в Ярославль. Кто ехал по Троицкой дороге, кто вёз обозы, кто возвращался с богомолья — все проходили под аркой Сухаревой башни и заворачивали к рядам. По обе стороны от башни стояли лавки, навесы, сараи. Утро начиналось с торговли, а заканчивалось тем, что по валу гуляли смотреть на закат.
Это была Сухаревка.
Ещё благопристойная. Ещё продовольственная. Уже известная, но ещё не легендарная.
Тридцать лет — с 1789 по 1812 — она росла тихо и без приключений. Мясные ряды стали главными в городе. Появились рыбные, мучные, овощные. По валу прогуливались, у башни встречались, на площади знакомились. По воскресеньям было особенно людно. Кто-то приносил лошадь продавать, кто-то — корову, кто-то — арбуз или яблоки. Постепенно вокруг разрослась слобода — слобода торговых людей, приказчиков, извозчиков, мясников, которые жили близко к торговле и далеко от центра.
Просто рынок. Большой, шумный, деловой, честный, скучный.
До 1812 года.
2 сентября 1812 года французы вошли в Москву.
Город выгорел почти полностью. Остались Кремль, кое-где каменные дома, окраины да те кварталы, что не тронул пожар. Ходили слухи, что поджигали по приказу московского главнокомандующего — графа Фёдора Ростопчина. Его потом обвиняли в этом; некоторые готовы были считать поджигателем. Но так или иначе — Москва легла в пепел.
А на её месте остались вещи.
Вещи из сгоревших домов. Вещи из разграбленных квартир. Вещи, которые французы вынесли и не вывезли. Вещи, которые вынесли не французы, а свои. Вещи, которые вынесли французские мародёры у своих же. Вещи, которых никто уже не мог ни найти, ни опознать, ни вернуть.
Рынок возник сам.
В конце 1812 года москвичи стали возвращаться в сгоревший город. Возвращались те, кто успел выехать; шли пешком те, кто бежал; въезжали извозчики, лавочники, приказчики, чиновники. Каждый искал своё. У кого-то сгорел дом, но уцелели вещи, вывезенные на подводе. У кого-то пропало всё, что было. У кого-то — наоборот — оказалось много чужого. А у кого-то просто... ничего не сгорело, и он теперь мог продать то, что взял в чужом доме, пока никто не видел.
И тогда Ростопчин сделал ход, который стоил ему репутации, но который на два века вперёд определил жизнь Сухаревки.
Он издал указ. Вернее — разрешение. И разрешение это было столь щедрое, столь откровенно московское, что его можно поставить рядом с любым законом Соборного уложения — настолько оно точно выражало чью-то — московскую, купеческую, соломонову — логику.
Смысл был таков:
Все вещи, откуда бы они взяты ни были, являются неотъемлемой собственностью того, кто в данный момент ими владеет. Всякий владелец может их продавать — но только один раз в неделю, по воскресеньям, в одном только месте, а именно на площади против Сухаревской башни.
То есть: если ты сейчас держишь вещь — она твоя. Пока — твоя. Продай её в воскресенье на Сухаревке, и никто тебя не тронет. Что было — то прошло. Что взято — то отдано.
Это был не закон, а разрешение жить после пожара. Москва была сожжена, разграблена, обесчещена — и вот город сам себе сказал: ладно. Давайте начнём сначала. Пусть всё сгорит, что сгорело. Пусть всё, что ушло, уйдёт. Продавайте то, что у вас в руках. Только делайте это по воскресеньям и на Сухаревке.
С этого дня Сухаревка стала тем, чем осталась до закрытия. Толкучкой. Рынком краденого. Местом, где всё можно продать и всё можно купить. Мир затеплился вокруг башни.
Именно здесь, вспомним, Пьер Безухов — тот самый толстый, неуклюжий, ищущий подвига Пьер из «Войны и мира» — купил себе пистолет. Мечтал о патриотическом подвиге, хотел застрелить Наполеона, а пистолет взял на Сухаревке. Толстовский герой, прежде чем отправиться в своё знаменитое путешествие по Москве, сделал остановку на рынке у Сухаревой башни. Уже тогда это была толкучка, где можно было купить оружие, не спрашивая документов.
Но Сухаревка не была бы Сухаревкой, если бы она просто превратилась из продовольственного рынка в криминальный. Она превратилась в нечто большее. В явление. В место, где продавали и покупали всё — и в силу этого в место, куда шли все. Нищие и студенты, купцы и воры, коллекционеры и оборванцы, писатели и мазурики, генералы и приказчики, дамы в капорах и девицы под зонтиками. Днём здесь теснилось продовольствие, ночью — товар иного рода. Антиквариат и краденое легли рядом и не ссорились: часто это было одно и то же. Здесь можно было найти что угодно, потому что сюда несло всё, что сгорело, украли, вынесли, купили, потеряли, продали. Ограбленный шёл на Сухаревку искать своё.
И — находил. Не всегда, но находил. В Москве того времени было принято: если у тебя что-то украли, сходи на Сухаревку и посмотри. Может быть, оно там. Может быть, оно там висит на гвозде у Спасских казарм. Может быть, оно там лежит в корзине у торговца рядом с рыбным рядом. Может быть, оно там в руках какого-нибудь мазурика, и можно его выкупить — недорого, потому что вор недорого отдаст: ему быстрее продать, чем держать. Так возвращали вещи. Так прощали. Так мирились.
С этого времени Сухаревка стала дном. Но не только дном — и не столько дном. Она стала чем-то более сложным: местом, где сходились все слои московской жизни, от самых грязных до самых высоких. Ни одна другая точка Москвы этого не давала. Кремль — там духовная и государственная власть, а Сухаревка — там всё остальное, от нищего с сумой до коллекционера с миниатюрой митрополита Филарета.
Так родилась легенда.
Так родилось место, которого нет.
Глава 2. Разрешение Ростопчина

Теперь — поподробнее о том, что случилось.
Пожар Москвы 1812 года — вещь тёмная. Историки до сих пор спорят, кто жёг: французы, свои, случайность, приказ, стихия. Но результат один: за несколько дней город, стоявший восемьсот лет, обратился в пепелище. Из тридцати с лишним тысяч домов уцелело, по разным подсчётам, от двух до пяти тысяч. Всё остальное — обугленные срубы, трубы, подвалы, головешки, дымящаяся земля. Москва, которую Пушкин потом вспоминал как «красавицу», лежала в золе.
Французы вошли 2 сентября. Вышли в октябре. Месяц с небольшим держали город — а потом ушли, разграбив, сжегши, оставив за собой кладбище домов.
Что это было на самом деле? Это было самое обыкновенное мародёрство в промышленных масштабах. Наполеон занял Москву, но Москва ему не сдалась. Ни хлеба, ни мира, ни ключей. И армия, которая вошла в неё, стала армией, которая её грабила. Сначала — по плану: реквизиции, склады, провиант. Потом — по факту: кто что успел. Офицеры вывозили целые возы, солдаты брали что могли. Русские мародёры — тоже. Полиции не было. Правительства не было. Хозяев часто не было.
За месяц с небольшим через Москву прошло столько рук, что к моменту возвращения жителей никто уже не мог разобрать: где своё, где чужое, где французское, где своё от французского, где награбленное французом у тебя, а где награбленное тобой у француза.
Всё смешалось.
И тогда Ростопчин издал свой указ.
Фёдор Васильевич Ростопчин — граф, московский главнокомандующий в 1812 году, человек с причудами, азартный, взбалмошный, известный скандальными афишами, которые он выпускал для народа в преддверии французов. Московский пожар приписывали ему — без прямых доказательств, но не без оснований. Он и сам не отрицал; напротив, в своих записках всё время крутился около этой темы. Скорее всего, он действительно приказал вывезти все пожарные трубы из Москвы, чтобы не дать огонь погасить, — а сам пожар шёл уже сам по себе. В любом случае, репутация его осталась подмоченной: слишком уж удобно московский главнокомандующий оказался в стороне от собственного города.
И вот этот человек — в конце 1812 года, когда Москва лежала в золе, а люди разыскивали своё имущество и хватали чужое, — взял и издал разрешение.
Вот оно, по сути:
Все вещи, откуда бы они взяты ни были, являются неотъемлемой собственностью того, кто в данный момент ими владеет. Всякий владелец может их продавать — но только один раз в неделю, в воскресенье, в одном только месте, а именно на площади против Сухаревской башни.
Вот так. Прочитай это ещё раз. Медленно.
«Все вещи, откуда бы они взяты ни были...» — то есть всё, что попало в твои руки, как бы оно ни попало, теперь твоё. Не важно, чьё оно было, не важно, как оно к тебе пришло. Ты его держишь — оно твоё.
«...являются неотъемлемой собственностью того, кто в данный момент ими владеет». Неотъемлемой. Слово жёсткое. Не «возможно, принадлежит», не «пусть пока побудет», а неотъемлемой собственностью.
«Всякий владелец может их продавать...» — то есть распорядиться как хочет: продать, обменять, оставить себе.
«...но только один раз в неделю, в воскресенье, в одном только месте, а именно на площади против Сухаревской башни».
Это и есть весь механизм. Всё остальное — обороты, свойства, рассуждения. А суть — здесь. Любая вещь, добытая в пожарное время, легализуется через продажу на Сухаревке в воскресенье. Всё, что было до, — прошло. Всё, что сейчас у тебя, — твоё. Сдай это — в воскресенье, на площади, у башни — и всё.
Зачем Ростопчин это сделал?
Ответов несколько, и все они, вероятно, верны одновременно.
Первое: он понимал, что после пожара Москва не вернётся к прежнему порядку. Никакая власть не сможет всё пересчитать, опознать, вернуть и распутать. Кому вернёшь? У кого отберёшь? Если четыре дома сгорели, а пятый уцелел, и в нём живет человек, который держит в руках вещи из четырёх сгоревших, — что ты будешь делать? Из тюрьмы в тюрьму всех пересажать?
Второе: он давал Москве способ не скатиться в гражданскую войну после войны отечественной. Если бы началось взаимное опознание — «это моё!» — «нет, моё!» — город стал бы ареной сплошных ссор. Ростопчин же в один ход превращал ссоры в торговлю. Продал — и всё, дальше не твоё. Купил — и всё, теперь твоё.
Третье, менее благородное: он сам понимал, что в городе после пожара гуляет много вещей, которые лучше не называть по имени. И лучше их переплавить, размешать, продать с рук — чем оставить в подозрении и в памяти. Легализация воровского имущества была, по сути, актом коллективного прощения. Москва прощала всех — потому что иначе не могла.
И вот так родилась Сухаревка. Настоящая Сухаревка. Толкучка с большой буквы.
С этого времени она стала работать по воскресеньям. Один день в неделю. На рассвете выходили, на закате свернулись. Все — туда. Все — с чем-нибудь. У кого был товар, у кого была нужда, у кого было своё, у кого — чужое. Продовольственные ряды отошли на будние дни; воскресные стали торговать всем.
Что такое Сухаревка?
Это слово потом стало нарицательным. «Сухаревка» — не просто рынок. Это место, где всё продаётся и всё покупается. Это ловкость, спекуляция, хитроумие, толчок, шум, обман, находка, пропажа. Это слово вошло в русский язык как метафора самой торгашеской, самой пёстрой, самой жадной, самой смекалистой России. «На Сухаревке» — значит абы где, абы как, абы у кого, но — есть. Или — было. Или — можно найти ещё.
Пьер Безухов купил себе пистолет именно там. Лев Толстой отправляет своего героя не куда-нибудь, а именно на Сухаревку — потому что графу было важно, чтобы его мечтатель, готовящийся убить Наполеона, купил себе оружие именно в таком месте. В месте, где оружие продают без вопросов. В месте, которое не спрашивает, зачем тебе пистолет. Это говорит о Сухаревке больше, чем любое описание.
Что продавали?
Всё.
Всё, что угодно. От свежего хлеба до золотых серёг. От вязанки дров до родильного ящика. От старой тряпки до старинной иконы. От детских свистулек до пистолетов. От ломаной прялки до породистого мерина. Птицу в клетках, коз на поводках, косметику, лекарства, чай, табак, водку, книги, гармони, самовары, часы, ковры, кольца, монеты, медали, редкие тома и старые газеты, аптекарские банки и бабушкины платки, замки и ключи, свечи и мыло, гвозди и слюду, китайский фарфор и жестяные ложки, велосипед и сани, кадку для солений и граммофон с трубой.
Всё продавалось. Всё покупалось.
К середине XIX века Сухаревка шумела так, что о ней говорили в каждом московском доме. Это была уже не просто воскресная барахолка — это был московский институт. Здесь искали пропажи. Здесь встречались знакомые. Здесь узнавали новости. Здесь обманывали. Здесь покупали выгодно. Здесь плакали, обнаружив, что та самая шкатулка — уже продана, втёрлась в другие руки, ушла в другой слой.
Всё то, что было сожжено в 1812-м, всплыло здесь. Всё то, что было украдено, — всплыло здесь. Всё то, что было спрятано, выкопано, найдено, — всплыло здесь. Сухаревка стала складом московской памяти. Всё, что Москва помнила, лежало на её прилавках. Всё, что Москва забыла, лежало у неё под прилавками.
И вот тогда — в сороковые, пятидесятые, шестидесятые годы XIX века — Сухаревка пережила второе рождение. Из рынка краденого она стала рынком антикварного. Из ломбарда — в музей. Неофициальный, самостийный, по воскресеньям, но — музей.
Дальше — о том, что именно там покупали, кто приходил, что находили, как торговались. Сухаревка — место сказочное, потому что здесь сокровище лежало рядом с гнилушкой, и никто не знал, где кончается одно и начинается другое. Чтобы разобраться, пришлось прийти завсегдатаям, знатокам, мазурикам, коллекционерам. И они пришли.
Об этом — третья глава.
Глава 3. Золотой век Сухаревки

Вот здесь начинается самое сочное.
К середине XIX века Сухаревка перестала быть просто рынком. Она стала миром. Отдельным государством, со своей географией, своей иерархией, своим языком, своими законами, своими праздниками и своими преступлениями. Понять её было дано не всякому — и те, кому дано, оставили нам такие описания, что лучше любых историков.
Начнём с географии.
В период расцвета Сухаревка занимала территорию от улицы Щепкина до Спасских казарм. Это огромное пространство — вдоль Садового кольца, по обе стороны Сухаревой башни, с ответвлениями в переулки. В воскресенье сюда стекалась масса людей, и площадь перед башней превращалась в настоящее столпотворение. Трамваи, которые ходили по Садовой, в выходные вынуждены были продвигаться со скоростью пешеходов: толпа переливалась через рельсы, никто её не разгонял, да и как разгонишь — здесь был рынок, а рынок сильнее трамвая.
Теперь — иерархия.
У Сухаревки был свой центр и свои окраины. Чем ближе к башне — тем гуще, громче, азартнее, отчаяннее. Чем ближе к Спасским казармам — тем тише, спокойнее, интеллигентнее. У Спасских казарм толкучка была меньше, и там работали антикварные и букинистические лавки — до тридцати штук. Здесь торговали не краденой ложкой и не рваным сапогом, а вещами. Здесь можно было достать любую редкость — особенно под заказ. Студентам-беднякам книги продавали в рассрочку. Подумай только: в рассрочку. На барахолке. Это была не просто торговля, это была цивилизация.
А вокруг — всё остальное.
Кабаки. Гиляровский, у которого есть отдельная глава «Сухаревка» в «Москве и москвичах», пишет: в домах вдоль рынка стояли кабаки, в том числе блатные. Блатной кабак — это отдельный жанр. В нём собирались воры, мазурики, карманники, скупщики, барышники, беглые. Здесь рубились в азартные игры на свои шальные деньги — в штосс, в очко, в орлянку, в что угодно, где за час можно было выиграть состояние и за час же его спустить. Здесь делили добычу. Здесь договаривались о делах. Здесь сдавали своих. Здесь же пили с полицией — потому что полиция была тут же, за столом, и пила вместе со всеми.
Это важный момент. Полиция на Сухаревке закрывала глаза на здешний криминалитет — но не потому, что была беспомощна. А потому, что ей это было выгодно. Мелкие воры и громилы сдавали полиции крупных преступников. Сухаревка работала как огромная агентурная сеть: через неё полиция знала, кто что украл, где лежит, кто кому передал, кто кому продал. И пока эта система работала, полиция не трогала мелкоту. Крупных брали. Мелкие жили. Все были при деле.
Теперь — воры.
На Сухаревке воры работали целыми шайками. Это была организованная преступность в самом настоящем смысле: свои главари, свои исполнители, свои скупщики, свои соглядатаи, свои адвокаты (в переносном смысле), свои крыши (тоже в переносном — и в прямом). Шайки делили территорию, делили клиентов, делили лавки. Были специалисты по карманной тяге — те, кто работал в толпе. Были «хирурги» — те, кто чистил квартиры. Были «марафетчики» — те, кто подделывал вещи и подчищал следы. Были «жулики» — те, кто торговал на доверии. Были барышники — те, кто перепродавал. Была целая каста «ходоков» — тех, кто обходил московские дворы и высматривал, где и что можно взять.
И всё это выходило на Сухаревку в воскресенье — как на биржу. Здесь сбывали, здесь покупали, здесь обналичивали, здесь прятали. Украли в Замоскворечье — продали на Сухаревке. Украли на Сухаревке — продали в Марьиной роще. Украли в Марьиной роще — вернули на Сухаревку. Круговорот вещей в московской природе.
Отсюда — и особый язык. Сухаревка говорила на своём наречии, часть которого потом вошла в русский язык. «Сбыть» — продать краденое. «Толкнуть» — то же самое. «На грош пятаков» — купить много за мало, — фраза, которую Сухаревка родила и подарила всей России. «Продать с рук» — продать без документа, без истории, без вопросов. «Барыш» — прибыль с перепродажи. Всё это — сухаревский вклад в русскую речь.
Теперь — главное. Антиквариат.
Здесь Сухаревка перестаёт быть криминальной хроникой и становится чем-то другим. Чем-то, что трудно объяснить, но легко почувствовать. Из всей пёстрой, густой, вороватой, отчаянной толпы на Сухаревке время от времени поднималось что-то действительно ценное. Не потому, что здесь было много ценных вещей — а потому, что здесь было много всего. И среди этого всего — как крупинки золота в речном песке — попадались настоящие редкости.
Большая часть украденного и пропитого в Москве продавалась там за бесценок. Но по этой же причине Сухаревка была прекрасным рынком антиквариата. Много, дёшево, азартно. Здесь можно было за пять рублей купить то, что через сто лет окажется национальным достоянием. Здесь можно было по грошовой цене взять вещь, о которой сам продавец не знал, что она собой представляет. Здесь можно было купить икону, которую только что вынесли из разорённой церкви, — и она уходила за копейки, потому что сбытчику было важно продать, а не понять, что продаёт.
И в эту-то стихию пришли они. Коллекционеры.
О московских коллекционерах на Сухаревке известно много. Здесь постоянно бывали Щукины — те самые купцы, чьи собрания потом стали основой музеев. Здесь бывали Бахрушины. Мамонтовы. Морозовы. Иван Егорович Забелин — историк, археолог, знаток Москвы. Николай Куприянов — собиратель. Николай Бартрам — будущий основатель Музея игрушки. И многие другие.
Для московских коллекционеров Сухаревка считалась главным местом, где можно недорого купить подлинные раритеты. И это не было случайностью: где ещё найдёшь вещь, которая существует в единственном экземпляре и о которой никто, кроме тебя, не знает? Только на толкучке. Только там, где вещи лежат вперемешку, без этикеток, без провенанса, без ценника. Ты должен сам узнать. Ты должен сам понять. Ты должен сам — на глаз, на нюх, на руку — определить, что это. И если ты знаешь — тебе повезёт. Если ты знаешь лучше продавца — ты возьмёшь за бесценок. Если продавец знает лучше тебя — ты уйдёшь ни с чем, а он посмеётся вслед.
Вот почему на Сухаревку ходили не просто с деньгами. Ходили со знанием.
Лучший пример — Бахрушины.
Клан купцов-миллионеров Бахрушиных был известен в Москве прекрасными коллекциями. Алексей Александрович Бахрушин собрал огромное количество вещей для своего театрального музея — со временем это собрание превратилось в Театральный музей имени Бахрушина, который существует до сих пор. Алексей Петрович Бахрушин собирал редкости: его библиотека после смерти поступила в Исторический музей, где создали два зала его имени, а собрание миниатюр, икон, картин, монет было настолько серьёзным, что до сих пор изучается специалистами. И многие экспонаты для этих коллекций были куплены именно на Сухаревке.
И вот — самое вкусное. Вот — как это выглядело. Вот — воспоминания Николая Михайловича Ежова из книги «Записки москвича (Картинки, встречи, впечатления)»:
«Из московских коллекционеров тут всех чаще ходил покойный А. П. Бахрушин, человек толщины и скупости невероятной. Раз я рассматривал витрину с миниатюрами. Мне очень понравился митрополит Филарет, артистически нарисованный. Я спросил о цене — двадцать пять рублей. Для меня это было несколько дорого, и я положил вещичку обратно. Вдруг я увидел круглую, как маленький аэростат, фигуру А. П. Бахрушина, медленно шагающую в нашу сторону.
