Оценить:
 Рейтинг: 0

Воспоминания незнаменитого. Живу, как хочется

Год написания книги
2018
<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
3 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Вот и пришло лето. От него у меня в памяти осталось только одно воспоминание – постоянное желание найти что-нибудь поесть.

Однажды в знойный полдень я, как часто бывало, играл сам с собой на проезжей части нашей Мало-Коммунистической улицы. Проезжая часть, зажатая между крутым зеленым пригорком с верхним порядком домов и рядом узких палисадников с высокими мальвами у домов нижнего порядка, была постоянным местом для игр всей детворы, так как автомобили по нашей улице никогда не ездили, а конные повозки и подводы сворачивали на Мало-Коммунистическую улицу не более двух – трех раз в день. На каждую из этих подвод выбегали смотреть и дети и старики: интересно, к кому это едут? Или: к кому это везут дрова?

Вот и сейчас я увидел еще издали подводу, которая медленно ехала по нашей пустынной улице, скрипя колесами. На передке сидел круглолицый солдат в линялой гимнастерке. Он курил самокрутку и изредка левой рукой подхлестывал лошадь кнутом. Правая рука у него была на черной перевязи – значит раненый, из выздоравливающих. В городе было много госпиталей, и выздоравливающих солдат часто посылали по каким-нибудь хозяйственным делам. Я посторонился, чтоб пропустить телегу. Но солдат вдруг остановил лошадь, внимательно посмотрел на меня и спрашивает:

– Мальчик, как твоя фамилия?

– Гойзман. – отвечаю. Фамилию свою я выучил твердо еще до войны, в Киеве. Мама и папа очень заботились об этом, чтобы я мог назвать ее любому милиционеру, если отстану от родителей и заблужусь.

– А маму твою не Машей зовут? – спросил он удивленно.

– Машей!

– А ну, садись скорее рядом и показывай, где ваш дом!

Долго меня упрашивать не надо было. Я быстро взгромоздился на скамеечку рядом с ездовым и сожалел лишь о том, что улица пуста, и никто из соседских меня сейчас не видит. Заехали мы прямо во двор и я показал на наши двери. Солдат живо спрыгнул с подводы и без стука решительно зашел в наши двери, а я с вожжами в руках остался. Вскоре я услышал мамины крики. Испугался, бросил вожжи, тоже вбежал в дом и увидел, что мама с этим солдатом целуется и плачет.

– Сёмочка, ты что? Не помнишь этого дядю? Не узнал нашего Исаака Израилевича?

– Ша-ша. Я уже не Исаак Израилевич. Я теперь Иван Иванович! – прервал маму солдат. И он с удовольствием стал рассказывать то по-русски, то по-еврейски: – Это же смешно сказать! Мы шли в разведку, как положено, без документов. И там меня ранило, и я даже не знаю, как очутился в госпитале. А единственный документ – надпись на воротничке гимнастерки: «Ткач И. И.». Врачи решили, что я Иван Иванович, и так меня и зарегистрировали. А когда очнулся, так возражать не стал. Так вот я стал русский! Теперь у меня уже и документы новые!

– Семочка, ты еще фотографировался вместе с его дочкой Жанночкой? Кудрявая такая? Не помнишь? – теребила меня мама.

Я почему-то не помнил ни его самого, ни его дочки. А «Иван Иванович» начал расспрашивать маму, не знает ли она, случайно, где его жена и дочь? Оказывается, что его жена – это еще одна двоюродная сестра тети Клары Ременюк!

Однако ничего обнадеживающего Ивану Ивановичу мама сказать не смогла, – на машине было много сестер Ременюк, но именно этой сестры и его дочери с нами на машине не было. Лишь после войны мы узнали, что его жена и дочь из Киева уехать не смогли, и были расстреляны в Бабьем Яру вместе со всеми киевскими евреями. А любительская фотография, на которой я и трехлетняя Жанна стоим, обнявшись, позднее нашлась.

– Ой, так что же я стою и сам себе думаю? – спохватился вдруг Иван Иванович.

И он выбежал во двор, отдернул зеленую брезентовую накидку, которая накрывала груз на подводе, и потащил в дом один из наполовину наполненных белых мешков, которые лежали в телеге под брезентом.

– На, бери, пригодится, а я поеду, опаздываю уже! Короче, меня скоро выписывают на фронт, и заскочить к вам я, наверно, уже не смогу! А так хотелось бы повидать и Рувимчика, и Раечку!

И он, хлестнув лошадь кнутом, поехал со двора. А мама, заглянув в мешок, прямо обмерла от счастья: в мешке был белый говяжий нутряной жир! Первый жир, который она увидела после начала войны! Мама тут же растопила печь и начала переплавлять этот жир, затем разливать его в глубокие фаянсовые тарелки. То ли жир был от очень старой скотины, то ли просто несвежий, но вонь от него при переплавке стояла ужасная. Через некоторое время жир застывал в тарелке, мама аккуратно вынимала из нее красивые, повторявшие форму тарелки куски и ставила их один на один в погреб. А потом начала печь на этом перетопленном жиру картофельные блинчики под названием «деруны». О, какая это была божественная еда! Я носился по двору, изображая из себя и резвого скакуна, и телегу, и седока одновременно, и время от времени подбегал к раскрытому настежь окну, получал очередной блин и снова убегал играть. Это обжорство кончилось для меня очень плачевно – страшная рвота и на всю жизнь отвращение к блинам из сырой картошки, именуемым дерунами.

А Иван Иванович остался жив, и снова встретили мы его лишь после войны. И снова они обнялись, и снова мама плакала – на сей раз, наверно, от воспоминаний обо всех погибших, о пережитом за эти годы и, конечно, о говяжьем жире, который так здорово тогда нас выручил!

7. Лето 42-го

Над нами жила Лиля Бойченко – молоденькая девушка из Киева, лет шестнадцати. Она любила ходить в лес, прихватывала с собой соседских девчушек. Стал с ней хаживать в лес и я. Дорога к лесу шла через переезд железной дороги, через мостик над Хопром, а затем через большой заливной луг. В лесу, худощавая, одетая в белую кофточку с украинской вышивкой цветочками на широких рукавах, Лиля перебегала с места на место и подзывала нас полюбоваться на растущие грибы, на гнездышки птичек в кустарнике, в которых лежали маленькие яички, брошенные вспугнутой мамой-наседкой. Красивым певучим голосом Лиля рассказывала о каждом дереве и о птицах. От нее я узнавал каждый день много нового: названия трав, ягод, и, самое главное, какие грибы, травы и ягоды можно есть, а какими – отравиться. На лугу и в лесу мы ели дикий щавель, цветы кашки (клевера), ежевику, грибы-сыроежки. А на лесном Монашкином пруду, таинственном, тихом, с чистым песочным дном и прозрачной водой, был дальний угол, заросший рогозом, и мы, стоя по колено в воде и разрезая себе в кровь руки, с большим трудом выдергивали из воды толстые стволы рогоза с белыми сладкими концами. И тут же их обгрызали! А уж сколько восторга вызвало открытие, что можно есть черные ягодки паслена – сорной травы, росшей прямо на хозяйском огороде и во дворе!

Походы в лес выдавались редко (Лиля, наверно, работала) и каждый из них был для меня праздником. А будни я проводил во дворе, развлекая себя сам. Выхожу как-то ярким солнечным утром на улицу. На утрамбованной проезжей части дороги соседские ребята, как всегда, играют в «коца». Это игра, при которой каждый играющий ставил на кон свою, например, пятикопеечную монету. На кону все монеты собирались «решкой» вверх в аккуратный столбик и каждый играющий от черты, проведенной на расстоянии 10 шагов от столбика, по очереди метал в нее «биту» – тяжелую монету. Первый, кому удавалось попасть в столбик, забирал себе в карман все монеты, которые от удара случайно переворачивались и лежали вверх «орлом»; а затем получал еще дополнительное право бить по монетам, лежащим решкой вверх, пытаясь перевернуть их на орла и тоже забрать себе, если переворот удастся. Если же первый промахивался, то право метать биту переходило к следующему игроку.

Я долго стоял в сторонке и заинтересованно наблюдал за игрой, пока один из мальчиков, которого все называли Коляном, не обратил на меня внимания и спросил:

– Тебя как звать?

– Сема.

– Сема? А из какого двора? Почему не знаю?

– Из того, – показал я, повернувшись, на свой дом.

– А! Так ты из приезжих евреев будешь? – Тут я сразу сник, т. к. почувствовал, что меня сейчас неминуемо прогонят, как зимой прогоняли нас с квартиры. – Вот спроси меня, спроси: «сколько время?»

– Сколько время, – тихо неуверенным голосом повторил я за ним.

– Сколько время? Два еврея, третий жид, на веревочке висит! – И он начал прыгать вокруг меня, повторяя свою дразнилку и строя дурашливые рожи, чтоб рассмешить своих товарищей.

Все тотчас стали глумливо хихикать, а я, еле сдерживая слезы, помчался что есть силы домой, к маме.

Мама посоветовала не обращать на дураков внимания и не играться с ними. Тем более, что игры в деньги – это вообще плохие игры, в которые играют только хулиганы. Ей легко советовать. Она уже большая.

– И как это они узнали, что я еврей?

– А у тебя это на лице написано, – с усмешкой ответила мама.

Поставил я поудобнее на подоконник обломок вогнутого зеркала от прожектора, который папа принес с завода для бритья, и стал внимательно изучать свое лицо. Из вогнутого увеличительного зеркала на меня смотрел смешной толстомордый мальчик. Я заулыбался своему искаженному изображению. Впрочем, лицо, как лицо, и ничего на нем не написано. И вдруг меня осенило: улыбка выдает меня! Понял! Все русские ходят со злыми лицами! А мама, папа и Рая все время улыбаются. Я состроил свирепую рожицу, еще раз посмотрел на себя в зеркало и удовлетворенно решил, что теперь на улице всегда буду ходить с таким выражением лица.

А через несколько дней я снова стоял рядом с играющими и с завистью смотрел, как ловко они кидают тяжелую серебряную биту в столбик с монетами.

– Эй, еврей, что стоишь? Ставь на кон монету, если есть! – крикнул Колян.

– Нету, – пробормотал я, превозмогая новую обиду от клички и желание убежать скорее к маме.

– На, играй! – кинул мне Колян несколько пятаков, – Отдашь потом.

И я обрадовался – меня взяли в игру! Но кидал биту я очень неумело и быстро проиграл 20 копеек. Больше никто в долг не дал, а Колян велел мне бежать домой и не приходить, пока не «притащу» должок. Поплелся домой, мучительно думая: «где бы раздобыть 20 копеек?» «Ведь 20 копеек это всего лишь одна такая беленькая монетка. Монеты часто теряют, и я не раз уже находил их. Может быть и сейчас валяется где-нибудь в траве или в пыли 20 копеек?» – Так утешал себя я, сосредоточенно глядя себе под ноги. Но монеты под ногами, к сожалению, не валялись. «А может быть попросить у мамы? Я видел, как много монеток лежит в ее маленькой сумочке вместе с какими-то ключиками, пуговичками и бумажками… Нет. Просить нельзя. Ведь мама как-то предупреждала меня, что играть в деньги – это плохо… А если взять одну монетку, мама, может быть, и не заметит?»

На другой день я дождался, когда мама пошла к колодцу по воду, и раскрыл мамину сумочку. Монет было много. Конечно, если взять одну монетку – мама и не заметит. Взял я одну 20-копеечную монету и еще один пятачок. Сейчас пойду, поставлю этот пятачок на кон, отыграюсь и верну деньги маме в сумочку, – она даже и не узнает, что я брал их без спросу.

Но отыграться не удалось. Видя мою «кредитоспособность», мне разрешили играть в долг и отправили за деньгами только тогда, когда мой долг Коляну дошел до 25 копеек.

– Ну, дай в долг еще. Подумаешь, всего 25 копеек проиграл, – с напускной небрежностью сопротивлялся я. – Всего лишь одну монету. Правда, Колян, бывают 25-копеечные монеты?

– Может, и бывают, – неуверенно сказал Колян. – Ты – неси, найдешь одной монетой – приноси одной.

Я понуро шел домой, пытаясь утешить себя мыслью о том, что проиграна всего лишь одна монета, и ничего еще страшного в этом нет. Я мысленно даже видел, как выглядит 25-копеечная монета. В отсутствие мамы перерыл ее сумочку. Такой монеты не было. Спросил у мамы:

– Такая монета бывает?

– Нет. А зачем это тебе?

– Да так. Поспорили с мальчиками, а я сказал, что 25 копеек бывает, – соврал я, густо покраснев.

И вот я уже несколько дней не выхожу из дома, чтоб не встречаться с Коляном. Сижу, не решаясь на второе воровство.

Однажды мама сказала, чтобы я собирался, что она возьмет меня с собой на базар. Не успели мы отойти от дома, как на встречу идет Колян:
<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
3 из 7

Другие электронные книги автора Шимон Гойзман