Оценить:
 Рейтинг: 0

Воспоминания незнаменитого. Живу, как хочется

Год написания книги
2018
<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
4 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Ну что? Когда отдашь должок?

– Какой должок? – спросила мама.

Пришлось в присутствии Коляна, сгорая от стыда, позорно во всем сознаться. А Колян в это время стоял и безучастно ковырял большим пальцем босой ноги слежавшийся песок на дороге и делал вид, что не слушает наш с мамой разговор. Мама сильно расстроилась и отдала ему мой должок. Вечером был еще тяжелый разговор с папой. Больше никогда в жизни я не играл в «деньги». Да и в другие игры на денежный интерес.

Обеспокоенная тем, что я попал в дурную компанию, мама попросила общительную Лилю Бойченко познакомить меня с более приличными детьми. Так я оказался в чистой и просторной соседской избе с добела выскобленными некрашеными полами, где жила многодетная семья. Я уж сейчас не помню, но, кажется, все дети были девочками, а старшей, Вере, было лет четырнадцать. Она была заводилой всех игр, утирала младшим носы и следила, чтоб никто никого не обижал. Больше всего мне нравилось играть в «крысу». Крысе белым платком завязывали глаза, и она должна была поймать или коснуться кого-нибудь из играющих, который тогда становился крысой. И мы бегали по горнице, хлопали в ладоши, подсказывая крысе, куда и за кем бежать. Всем было очень весело.

А в красном углу горницы висел портрет скорбной женщины в красивой шляпе и с голым мальчиком на руках. Я уже знал, что такие портреты называются иконами. Но на них обычно изображается Иисус Христос? На мой недоуменный вопрос Вера пояснила, что на этой иконе изображена мама того Иисуса и зовут ее «Богомать», а Иисус лежит у нее на руках. Он здесь еще пока маленький и пока еще не бог. По секрету Вера сказала мне, что она часто видит Богомать на небе, когда на дворе хорошая погода и нет ни единого облачка. Для этого надо рано утром стать спиной к солнцу, смотреть в небо и долго не двигаться, и, самое главное, не моргать, и чудесное видение появится. Стоит только раз моргнуть или пошевелиться – ничего не получится.

Дождавшись ясного безоблачного утра, я стал столбом посреди улицы, уставился в небо и постарался не моргать. Мне тоже очень захотелось увидеть видение, но не Богоматери, а дорогого товарища Сталина в своем кабинете, как на цветной фотографии из виденного мною журнала. Я долго стоял, не двигаясь, в надежде, что вот-вот на небе торжественно раскроются голубые шторы, и я увижу яркую цветную картину на полнеба. Но вскоре из того места, куда я смотрел, послышался страшный и знакомый еще по Харькову гул самолетов, потом появились и они, и совсем рядом с нашим домом на железнодорожную станцию Хопер посыпались бомбы. Из дома выскочила мама и силой утащила меня в дом, не дав досмотреть, куда упадут бомбы. Когда бомбежка кончилась, во дворе и на улице я нашел несколько осколков от бомб. Бережно поднял я их и унес домой, как большую драгоценность. Эти серые железки с рваными краями вскоре действительно стали среди ребятни меновым товаром. Особенно ценились те осколки, на которых были выбиты какие-то надписи немецкими буквами.

Фронт медленно приближался к тихому Балашову. Участились налеты, ежедневно в одной и той же стороне слышались далекие взрывы. Взрослые говорили, что это идут бои за Поворино. Вскоре мы, мальчишки, уже легко по виду и по звуку различали наши «Ястребки» и немецкие самолеты. И, более того, щеголяли знанием их имен – Юнкерсы, Мессершмидты, Фокке-Вульфы с хвостом в виде перевернутой скамеечки, а по изломанному профилю узнавали самолеты-разведчики Дорнье. Было все интересно и не страшно. Папа и Рая говорили, что наша воинская часть эвакуироваться не собирается, и это вселяло уверенность в том, что немцев вот-вот остановят и прогонят. А раз мы никуда больше не поедем, то меня лучше всего определить в школу.

И вот повела меня мама в школу.

Дорога в школу шла в гору по кромке длинного глубокого оврага. А школа стояла на самой вершине горы перед началом оврага и видна была со всех сторон: и даже с нашей улицы, и даже со станции. Директор школы, седой дородный старик, решительно отказал маме, пояснив, что в школу берут детей с восьми лет, тем более, что вид у меня уж очень неказистый – мал ростом и щуплый. В общем, приходите на следующий год. Но мама не сдавалась, пожаловалась на дурную компанию, которая меня вот-вот засосет, если я буду и дальше бездельничать. Она долго-долго говорила еще что-то, пока не уговорила директора направить меня к учительнице на испытательный срок.

Анна Логвиновна (так очень труднопроизносимо звали учительницу) узнав, что я умею читать, спросила, читал ли я букварь. Услышав мое «нет» предложила мне почитать. Я небрежно прочитал в один присест чуть ли не весь букварь, поразив ее до глубины души, просчитал до сорока и готов был считать и дальше, если бы учительница меня не остановила, и был принят в первый класс условно. Сердце мое было переполнено радостью и я нетерпеливо начал считать денёчки, оставшиеся до школы.

8. Школа

В ночь на 1 сентября 1942 года нас разбудили взрывы и завывания самолетов. Мы выскочили во двор и заворожено смотрели в небо в сторону центра города, где шел большой воздушный бой, натужно ревели моторы, небо красиво прочерчивали белые, зеленые и красные следы трассирующих пуль, неистово носились по небу палки прожекторных лучей, пытаясь на ощупь в темноте поймать какой-нибудь немецкий самолет. И вдруг я явно увидел взрыв на вершине горы, и сразу же после взрыва начался сильный пожар, на фоне которого отчетливо был виден черный контур школы. Я был убежден, что бомба упала прямо на мою школу, и расплакался от страха за неё и от досады (как же я теперь пойду в первый класс?), а мама меня убеждала и утешала, что бомба упала где-то далеко в центре города, и это только так кажется, что школа горит, а на самом деле – она цела. Утром с ночной смены пришел папа. Он успокоил маму и меня, заверив, что на завод бомбы не попали и что школа моя, слава богу, цела и невредима.

И вот на следующий день я с мамой за руку, сверкая новыми ботинками, которые сшил мне наш сосед-шорник Сапрыкин, пошел в первый класс. Мама сдала меня учительнице и ушла, а я остался совсем один среди всех орущих, бегающих и прыгающих детей. В классе учительница отделила мальчиков от девочек, построила всех по росту в два ряда в проходах между черными партами, а потом рассадила всех так, чтобы за каждой партой сидели мальчик с девочкой и чтоб на передних партах оказались самые низенькие. Я, конечно, оказался на первой парте, а рядом со мной – такого же роста девочка. В первый же день Анна Логвиновна рассказала нам, как надо вести себя в школе (слушать ее надо, сложа руки на парте, и не крутить головой по сторонам), и мы долго репетировали, как приветствовать ее и других входящих в класс преподавателей: молча встать, не хлопая откидными крышками парт, затем по команде молча сесть и тоже не хлопать крышками. В первые дни я так четко выполнял все эти инструкции, что учительница высказала маме опасения, что я все-таки до школы не дорос – слишком тихий.

Вскоре учительница раздала каждому ученику по две тетрадки: одну «в три косые линейки», другую в клеточку, а также по резинке и по одному простому карандашу. Раздала она и буквари, предупредив, что из-за нехватки учебников – один букварь на двоих. С Шурой, соседкой по парте, у меня сразу же наладились дружеские отношения. Несмотря на то, что в классе был еще один еврейский мальчик и одна еврейская девочка (тоже из эвакуированных), я дружил именно с Шурой. Может быть, из-за того, что и Саша Шистер и Ида Кацефман, так звали моих земляков, были рослыми детьми и сидели на последних партах далеко от меня? Но скорей всего наша дружба с Шурой была скреплена общей партой и общим букварем. Домашние задания мы выполняли, оставаясь после уроков, но чаще ходили друг к другу в гости: благо, жила Шура от нас недалеко, на нижней параллельной улице, что была еще ближе к реке и к станции, и я ходил к ней задами через огороды. По утрам Шура заходила за мной и мы вместе шли в школу – она со старым портфельчиком в руках, а я – с матерчатой черной противогазной сумкой на матерчатом же ремне наискось через плечо. Дорога в гору была длинной, поэтому мы дожидались попутной лошади, впряженной в сани-розвальни, уступали дорогу, а потом догоняли ее и на ходу прыгали – она на один толстый и широкий полоз, а я – на другой. Хозяин саней обычно делал вид, что не замечает непрошенных попутчиков, и так, стоя на полозьях и держась руками за задок саней, мы весело ехали в школу. Когда Шура приходила к нам делать уроки, то мама усаживала ее лицом к окну за маленький папин столик, за которым он обычно ремонтировал часы, а меня – отдельно, спиной к Шуре и боком к окну, – за обеденный стол. Это для того, чтоб мы не подглядывали в тетради друг друга и поменьше баловались.

Так интересно и весело проходили наши учебные будни, пока папа однажды вечером вдруг не обнаружил пропажу ручных часов, взятых им в ремонт. На стене, рядом со своим столиком, папа прибил несколько гвоздиков, на которые он вешал разные, уже отремонтированные часы. Готовые часы он заводил, и они пару дней тикали на гвоздиках, а папа проверял их ход и точность перед тем, как отдать заказчику.

– Сема, ты не видел женские часики с позолоченным браслетом? Что висели вот на этом месте? – строго спросил папа.

– Видел…

– А где же они?

– Не знаю.

– Как не знаешь? А сколько они стоят, ты знаешь? Может, ты своей Шуре подарил их? – еще строже спросил папа.

– Не брал я никаких часов и не дарил никому ничего, – канючил я свое. – Может, они сорвались с гвоздика и на полу где валяются?

Отодвинули столик, осмотрели все щели в полу, обыскали все. Ничего нет. После долгого допроса, на котором я упорно отрицал свою причастность к этой пропаже, папа и мама решили, что часы все-таки надо искать у Шуры.

– Одевайся, и пойдем. Показывай, где живет твоя Шура! – решительно и зло приказал папа.

– Папочка! Не надо, не надо идти к Шуре! Я сам спрошу, завтра! – От одной мысли, что Шура заподозрена в нехорошем деле, у меня отнялись ноги. Я не мог себе представить, как это мы вдруг придем с папой к ней домой и будем требовать часы, которые она, конечно, не брала. И я сам приведу к ней в дом своего разозленного папу, который на нее также будет кричать и топать ногами, как на меня!? Как же мы будем дружить после этого?

– Нет уж! Идем немедленно!

– Не пойду, – со всей решительностью, на какую был способен, отказался я.

– Нет, пойдешь?! – окончательно рассвирепел папа и схватился за висевший на стене ремень, как за последний и самый веский довод.

Кончилось тем, что я, как самый презренный предатель, повел папу (или он силой волок меня за руку) к Шуриному дому. Дверь открыл нам отец Шуры, болезненного вида, худой, со впалыми щеками и отвислыми усами. Папа начал объяснять ему цель нашего столь позднего визита, на удивление мне, как-то заискивающе и нерешительно:

– Видите ли, вот, у нас пропали часики, такие, женские. Может быть, случайно…

Но шурин отец решительно сдернул с кровати уже спавшую дочь, и тут же из ее школьной сумки были извлечены злополучные часики с позолоченным браслетом.

На следующий день Шура не пришла в школу. Позднее выяснилось, что после нашего ухода отец избил ее, да так сильно, что Шура не смогла даже сидеть, и запретил ей ходить в дом к «приличным людям». Об этом скорбно рассказала шурина мама, занося к нам домой общий букварь – основу нашей дружбы. В школе учительница почему-то посадила Шуру за другую парту, а на ее место подсадила ко мне другую девочку, совершенно невзрачную, белобрысую, с серенькими глазками и с вечными соплями под носом. Букварь я отдал своей новой соседке насовсем. Отдал за ненадобностью, ибо я и так его прочел уже несколько раз. А Шура с тех пор сторонилась меня, и я все время чувствовал какую-то свою вину перед ней и стыд за своих родителей, которые так грубо вмешались в нашу дружбу. Учиться я стал хуже; к тому же запахло летом, когда, как мне сказали, будут каникулы и учиться вообще не надо будет!

9. Эх! Наши едут!

Оглядываясь из нынешнего времени в военное прошлое, поражаюсь четкости в организационной работе государственной машины. Несмотря на казавшуюся неразбериху первых дней войны, у папы, мобилизованного высококлассного профессионала, отняли ружье и приказали стать к станку; дядю Юру вытащили из окопов, вручили трофейный аккордеон и направили во фронтовую концертную бригаду; младшего маминого брата, дядю Мишу, прямо с передовой вызвали и направили на работу в Ставку Главнокомандующего переводчиком. Папа после войны часто сердился на всех, кто, говоря о вкладе тыла в победу, утверждал, что в тылу все делали только старики, женщины и дети: чтобы они сделали без специалистов?

Не забывались и дети. Чтобы балашовские дети не болтались в летние каникулы без дела на улице и были худо-бедно накормлены, – организовали городской детский лагерь. Записали туда и меня.

Лагерь находился в центральном городском парке, в большом одноэтажном доме, где были два зала: один был оборудован под спальню, а другой – под столовую. В спальне, где были расставлены деревянные раскладушки, мы проводили «мертвый час» – послеобеденный сон. Рядом с этим домом была «эстрада» – открытая сцена-подиум и ряд вкопанных в землю деревянных скамеек перед ней. За эстрадой поодаль стояла длинная деревянная уборная с двумя отделениями и буквами «М» и «Ж» на концах.

В лагере было интересно и весело. На эстраде выступали старшие дети или хорошо известный всем местным детям кукольник дядя Коля со своими куклами-марионетками. Кукольный театр я видел впервые и он меня поразил на всю жизнь. В столовой показывали кино. До сих пор помню советский кинофильм «Сын Таджикистана» и цветной американский кинофильм «Багдадский вор». Но посещал этот лагерь я недолго, до одного случая. Все началось с того, что в уборной, куда я беззаботно пошел справить малую нужду, стоявший рядом мальчик обратил внимание на мою обрезанную писульку. Он удивленно вытаращил глаза, а потом вдруг помчался куда-то. Но вскоре этот мальчик, в сопровождении еще нескольких, подошел ко мне, когда я игрался в траве возле столовой, и, криво ухмыляясь, предложил снять трусы и показать всем то, что удивило так его. Я отказался, тогда все накинулись на меня, повалили и, держа за руки и за ноги, насильно сняли с меня трусики. Насмотревшись вдоволь, оплевали меня и ушли, наверно, удовлетворенные.

Весь зареванный, сбежал я из лагеря домой и сказал маме, что туда я больше не пойду. От объяснений – отказался, все равно мама не поймет. Не пойду и все! Во-первых, это деликатное и неженское дело, а, во-вторых, у меня уже был опыт разговоров с мамой на еврейские темы, которые всегда кончались предложением: «не обращай на дураков внимание!» Ей легко говорить, но дураков-то много и все они мои товарищи… Как мне мучительно хотелось быть таким, как все, но я все больше осознавал, что я, к сожалению, не такой. И из-за этого на всю жизнь у меня остались нелюбовь к общим банным залам и общественным туалетам и дискомфорт при вынужденном их посещении.

На следующий день, слоняясь без дела возле своего дома, встретил ребят с нашей улицы во главе с вездесущим Коляном. Они вприпрыжку торопились на станцию: «Эшелон с беженцами пришел! Продавать табак будем!»

Прибежали на станцию. У первого перрона действительно стоял длинный эшелон, составленный, как обычно в те годы, из деревянных красно-коричневых товарных вагонов с дверями на колесиках посередине. Однако этот эшелон был необычным, так как двери всех вагонов были задраены и около каждой из них стояли солдаты с автоматами. Мужчины, женщины и дети выглядывали только из приоткрытых верхних окошек, зарешеченных колючей проволокой, и кричали что-то на неправильном русском языке. От всех вагонов шел дурной запах застоявшейся мочи и пота.

На перроне, на маленькой домашней скамеечке восседала толстая тетка-торговка. В ногах было расставлено несколько раскрытых мешочков с табаком разных сортов, а на табачной горке в каждом мешке стояли по два граненных стакана – большой и маленький. Тетка была мне знакома – она была хозяйкой одного из соседних домов с большим фруктовым садом за дощатым забором, а сын ее, одноногий Костя, был непререкаемым авторитетом нашей улицы. Мы подскочили к тетке, запыхавшись. Колян и другие ребята, очевидно, не первый раз уже помогали ей продавать табак, так как она, много слов не тратя, дала каждому из нас по полному стакану табака и мы, накрывая его сверху ладонью, чтоб не просыпался, побежали вдоль эшелона, выкрикивая:

– Кому табак турецкий? Кому табак болгарский? Три червонца за стакан! Три червонца!

Из зарешеченных вагонных люков люди выбрасывали нам красные тридцатирублевые бумажки, скомканные в комочек или свернутые в четвертушки, чтоб ветром не унесло, и выбрасывали конец веревки с петлей на конце. К этой петле мы прикрепляли стакан с табаком, и покупатель тянул его вверх в люк. Затем бежали отдавать деньги тетке, и снова скорей к вагонам с новой порцией табака. А тетка аккуратно расправляла деньги и складывала их за пазуху. Одну из тридцатирублевок, принесенных именно мною, она расправила и тихо ахнула, всплеснув руками, – обратная сторона купюры была чисто белой. Я сначала испугался и хотел тут же бежать, чтоб потребовать замены. Но тетка только засмеялась и махнула рукой: «Ишь, фармазоны! Здесь – говорит – ручной работы боле, чем на три червонца будет! Дома всем показывать буду». После отхода эшелона тетка разрешила нам взять табаку из мешка столько, «сколько поместится в ладошке».

Получил свой первый заработок и я, зажав в одном кулачке табак турецкий, а в другом – табак болгарский. Куда его девать? А куда все – туда и я! И мы побежали на свою улицу к одноногому Косте. Костя важно сидел на пеньке у порога своего сарая, держась рукой за единственный костыль, заменявший ему вторую ногу. Лет ему было 14 – не более. Увидев нас, Костя запрыгал на своем костыле в сторону своего сарая и вышел оттуда с большим кисетом. Все по-деловому начали ссыпать туда свою табачную добычу. Ничего еще не понимая, ссыпал свой табак туда и я. Затем он большим ножом сделал на косяке сарая какие-то зарубки. Как мне объяснили, по этим зарубкам Костя осенью за полученный табак будет рассчитываться с нами яблоками из своего сада, а яблоки у них, как мне сказали, необыкновенные, самые лучшие в Балашове. Потом Костя запрыгал в дом, пояснив:

– Газету сейчас принесу.

Я спросил у Коляна:

– А газета зачем?

– Как «зачем»? Курить будем.

Костя принес газету и запер сарай изнутри, чтоб мать случаем не застукала, если со станции придет раньше времени, и начал не спеша разрывать газету на маленькие квадратики. По очереди каждый подставлял свой квадратик под Костин же кисет и сворачивал себе по сигаретке под названьем «козья ножка», заклеивая ее язычком. Только я никак не мог правильно завернуть табак и все мне по-дружески несколько раз показывали, и даже сделали сигаретку для меня.

На зависть нам Костя достал настоящее огниво (в те военные годы спичек не было и большинство простого люда пользовалось именно таким способом добывания огня), уверенными движениями стукнул несколько раз кресалом по кремню и трут (это такой фитиль из хлопчатых ниток) задымился. Костя начал усердно на него дуть, пока он не загорелся, и все по очереди прикурили. Я делал вид, что тоже курю: набирал дым в рот и важно выпускал его, как из паровозной трубы. Но от меня потребовали, чтобы я курил по-настоящему, затягиваясь, а когда у меня никак не получилось, Костя продемонстрировал:

– Это же просто. Потяни дым и удивись: «Эх (и он вдохнул дым)! Наши едут (и выдохнул сразу через рот и нос, очаровав меня окончательно)!»
<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
4 из 7

Другие электронные книги автора Шимон Гойзман