Я поднимаюсь со стула. Коленом становлюсь на постель.
Мои руки протягиваются и смыкаются на твоей шее.
Сжимаются изо всех сил.
Только мне!
Кюрасао блюз,
Кюрасао блюз…
Ты бьёшься, вырываешься, вонзаешь ногти в мои руки. Тебе удаётся оторвать одну кисть и вцепиться зубами в пальцы. Ты бьёшься, словно зверь, и я вижу твои бешеные расширенные зрачки, слышу твоё хрипение.
Когда всё замирает, в каюту проскальзывает стюард, ждавший под дверью.
Вдвоём мы оборачиваем твоё тело в простыню и вытаскиваем по коридору. Я вижу, как кровь из разодранных твоими зубами пальцев оставляет на ткани расплывающиеся пятна.
– Стой!
Стюард снимает простыню.
– Ещё по реке поплывёт, зачем нам лишние вопросы, – поясняет он – я потом сожгу в кочегарке. Взяли!
С тихим плеском твоё тело принимает река. Белое пятно посреди мерцающей темноты.
А потом в глубине возникает короткий плеск.
– Кайманы, – поясняет стюард. – Ну всё, по местам. Давай двигай. Кровью не наследи.
Я сижу на чемодане, курю и смотрю с причала на реку, в которой медленно и неторопливо двигаются чёрные тела тварей.
Закат догорает.
Луч света вырывается из-за моей спины, и в реке вспыхивают пары ярких точек – глаза кайманов, отражающие свет фонаря.
– Как вы себя чувствуете, господин? Вы здоровы? Могу я вам чем-то помочь?
– Вполне, – отвечаю я подошедшему из сумрака человеку. – Вполне. Я просто сижу и вспоминаю. Я был тут двадцать пять лет назад. Приду попозже, если вы не возражаете.
– Гостиница тут недалеко, сто метров вверх по холму. Мне вас подождать?
– Не стоит, друг мой. Не стоит. Я подойду через полчаса. Мне нужно ещё посидеть тут и вспомнить кое-что важное. Вы идите себе, если хотите, вот вам мои документы, можете меня записать.
Я протягиваю паспорт.
– Хорошо, сэр. Сделаю всё в лучшем виде.
– Нисколько не сомневаюсь в этом, друг мой. Я скоро, не переживайте.
– Тогда возьмите фонарь.
– Да мне особенно незачем.
– Зачем же идти наверх в темноте? Возьмите, сэр.
– А как же вы?
– У меня есть ещё – вот, смотрите.
– Вы очень предусмотрительны.
– Благодарю вас, сэр. Буду ожидать вас в вестибюле. Приятных воспоминаний.
– Благодарю.
Я выбрасываю окурок в воду. Прикуриваю ещё одну.
Осталось немного. Иностранный легион. Двадцать пять лет игры со смертью. Глупой, бессмысленной игры. Настолько глупой, что мне не удалось в ней проиграть.
Отвратительно.
Бессмысленно.
Двадцать пять лет, выброшенных на совершенно, безумно бессмысленное времяпрепровождение.
Я не солгал тебе тогда, когда говорил, что я умер.
Я и правда умер, хотя полагал, что лгу, говоря тебе это.
Просто надолго затянул с погребением.
Впрочем, это можно исправить.
Сейчас я докурю.
Самое время поплавать немного.
Бездна
Он был странный. На вид невозможно было сказать, сколько ему лет. Сейчас казалось, что он почти мальчик, через пять минут – что он стар, а лампы и опьянение шутят со мною шутки.
Мы были соседями за барной стойкой, и я сказал какую-то глупость, показывая оттопыренным пальцем в экран телевизора, висящего над стойкой. Меня колотил нервный озноб, руки и мысли дёргались, слова неслись рекой.
Он ответил что-то вежливое и не обязывающее ни его, ни меня продолжать, но я не унялся, говорил что-то раз за разом, и теперь – не сразу – понимаю, что мне просто хотелось услышать его голос, обычный, не слишком красивый, не слишком четкий, немножко картавящий.
В его ответах царило спокойствие, и не то вымученное порождение обучения вежливости, что любого бесящего тебя заставляет называть на «Вы», а глубокий, неизьяснимый душевный покой. Это было спокойствие, которое ничего не просило и никуда не спешило. Оно было бездонно и живо, даже, пафосно скажу вам, животворяще. Я забывал почти все произнесенные им слова сразу, наслаждаясь непривычным ощущением спокойствия, как жадный ребенок, что всё никак не может оторваться от банки с абрикосовым вареньем, так долго стоявшей на антресоли и подаренной ему на Новый Год. Впрочем, я и был таким ребенком, сыном вечера и алкоголя.
Потом, сам не заметил как, мы пересели за столик, я пил, он говорил, и время было бесконечным. Оно струилось и струилось, не показывая конца, а бармен все протирал свои стаканы и смотрел в телевизор.
– Ад?