Оценить:
 Рейтинг: 0

Бессонница

Год написания книги
2022
На страницу:
1 из 1
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Бессонница
Шульгин Федор

Автор всего лишь человек, который плохо спал. А он старался. И не получалось. И всё сгущалось, и он закрывал глаза вновь, но они открывались, как бы насмехаясь над ним.

Бессонница

Шульгин Федор

«О Муза! Яви нам истину! Яви её как есть! Яви сейчас! Спаси наш разум! Согрей душу»! – Диоген Дельфийский.

© Шульгин Федор, 2022

ISBN 978-5-0056-9845-2

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

I

Я гениален. Я совершенно гениален, и нет от этого разубеждения. Я написал этот текст, я работал над ним днями и ночами, и вот он готов. Что-то нужно доработать, то верно, но какова идея, каков посыл! Вложил в него всю свою душу. Целиком! Ни частички не оставил, ни маленького огонька. Такого синеватого и почти что тусклого. Счастье вдруг становится ясней, перестает быть эфемерной, а то и вовсе постыдной категорией в моем воображении. Я будто бы приблизился к этому новому явлению – счастье. Я вспоминаю в мелькающих фрагментах, как это чудо создавалось. У одинокого стола сидел я по ночам, сидел и днем, и даже во времена беззаботных праздников, когда сотни горожан сбиваются в улыбчивые кучи, заполняя разукрашенные площади своими радостными криками. В этих фрагментах всплывает желтый свет старинной лампы, стоявшей подле пишущей машинки, наверное, десятка два так лет. Всё что мои белеющие глаза могли увидеть были этот желтый, изредка мерцающий свет и стройные ряды созданных мною букв. Эти буквы мои верные друзья. Они всегда здесь под рукой, всегда поддержат меня добрым словом. Они не скажут мне чего-то неприятного или даже непристойного – они моя надежда на славное будущее. Эти буквы прекрасны. И, быть может, оттого, что я их создаю. Я всё вложил в них. Не только душу. В десятках и сотнях страниц, в тысячах слов я оставил себя. Я оставил меж их отпечатанных рядов своё здоровье. Мои родные вы слова! А сколько же раз я вас перечитывал? В памяти не только свет лампы и дерганное клацанье клавиш машинки. В ней повторяется из ряда в ряд сюжет. Крутится где-то в затылочной части, куда с великой силой приливает кровь, какая-нибудь сценка. Я о ней думал и так, и сяк, и всё старался угодить себе, угодить чему-то великому. Я пока не знаю, что это, но я точно угодил! Мне кем-то было суждено создать этот прекрасный текст. Часто я представляю себе такую мысль – где-то здесь в этом мире, далеко-далеко от моего скошенного дома, да что там, далеко за пределами нашей планеты Земли, есть какой-то объект. Я не вижу его, не знаю, что это такое, но он ведь есть. Разве нет несчастного, одинокого лунного камушка, где-то на другой её стороне? Я лежу в кровати, сосед беспечно орет, в другом городе случился пожар, и молодая мать умерла при родах, всё это есть. Оно есть вне зависимости от меня, оно есть, когда я закрываю глаза и молча мечтаю о своих печатных книгах, которые так бы понравились читателю. Потом я представляю, я глупо представляю, но я думаю о тексте. Об этих буквах и слогах, сложенных в одно целое. Всё это ряд случайностей, но они тоже есть. И, стало быть, я прочувствовал эту случайность. Я вывел её на свет, под чьим-то разумением. Моё ли оно? Да знать я не знаю, но оно тоже есть. Оно есть всегда. Оно возможно, а значит и есть. Или по крайней мере оно будет. Встань я сейчас, измени хоть слово, и всё пропало. Родится новое. Но я будто не волен это совершить, и отсюда такие мысли. Наверное, они смешные. Мои глупые впечатления. Будь мне угодно стать героем книги, я бы бесконечно молчал. В своей голове, разумеется. А что? Я могу! Человек не человек без мысли, выраженной в языке, а я могу! Допустим, помыслить теми же картинками. Но будь мои мысли записанными где-то там, в бесконечном просторе над головой, куда я смотрю по вечерам и влюбленно мечтаю, сердцу моему не сдержать алеющего на щеках позорного стыда. Я бы сказал: «Эй ты, читатель! Пошел-ка ты вон от моих золотых, принадлежащих только мне мыслей! Такое удовольствие тебе читать эти пульсирующие, разрозненные глупости, вдруг выраженные во множестве букв?» Это смешно до упоения. Приходится держаться за исхудавшую грудь, чтобы не умереть в момент, когда я этого совсем не ждал. Я смотрю на белый потолок, в нем не хватает штукатурки, она безнадежно обсыпалась, почему-то не упав мне на лицо, и понимаю, как много я отдал. Я совсем поплохел. Вертясь с боку на бок, наматывая старое, пропитанное клоповыми тушками одеяло, стараясь согреть вечно мерзлые ноги, я обиженно пытаюсь вспомнить, когда же я последний раз спал… Это было так давно. Совсем давно, ещё когда я только начинал писать упрятанную в верхнем ящике стола рукопись моей прекрасной книги. Я вспоминаю об этом и со слезами, содрогаясь, в панике думаю, что мой сон закончился тогда, когда я был рожден. Я помню, как за окном была иная картина. Там были другие деревья, дороги и люди. Я работал столько дней, почти не видя живой свет, изредка забрасывая унылый взгляд за мутные стекла окна. И каждый раз там всё менялось. Прямо на моих глазах. Это, наверное, великая печаль, просуществовать столь много времени, по сути не живя. Одно лишь оправдание – ведь я был занят делом! Я, конечно же, существовал, правда не здесь, а там. По ту сторону сотен и сотен черненьких знаков, покрытых желтоватым теплом моей лампы. Так дни сменялись друг за другом, я писал, клавиши громко стучали, а сон куда-то удалялся. Единственное, чему я мог бы верить, и то с большой погрешностью, так это последнему видению, которое внезапно вдруг явилось мне во сне. Я не уверен, что не придумал это за столом, пытаясь проглотить стакан горького чая. Часто такое случается, и вправду. Я отвлекаюсь от мира сего и ухожу в небытие. Тогда мысли и образы обретают новую жизнь. Они воплощаются. Но это должно быть сон. Я шел по одинокой пустыне. Здесь не было ни деревьев, ни даже людей. Ветер почти не дул, и я чувствовал нестерпимый жар своей бледной от чердачной темноты кожей. Я блуждал невыразимо долго. Мне являлись миражи. Оазисы, конечно, оазисы, куда же без них! Пытался я найти воды, изыскать хоть одну человеческую фигуру. На песчаных ухабах то и дело виднелись сероватые силуэты, я бежал к ним, но меня никто и не ждал. Я шел, забыв о времени. Я следовал солнечному свету, он словно вел меня. Его предводительство угнетало, жарило, не было сил оторвать правую ногу и двинуть ей вперед, дабы она погрязла в тысячи горячих песчинок. Затем я вышел к реке. Я не удивлялся так даже свежей буханке хлеба в заросшем паутиной ящике на кухне. Губы мои прислоняются к живительному истоку, как же хочется напиться! Сначала я пил небольшими глотками, потом вошел во вкус и радовался, глотал с новой силой, больше и больше. Пока меня не отвратило. Вода вдруг стала горькой, какой-то мерзкой, выворачивающей. Я выплюнул оставшиеся капли и бил себя в живот. Я падал на песок и катался в нем. Он лип к моим плечам, увлажненным ручьем, затем я встал и пошел вверх против течения. По дороге слышалось звериное завывание, жар не переставал палить. Я прошел много часов, как вдруг увидел огромного зверя. Большая чёрная собака открывала рот, а из неё тек тот самый ручей, которым я с жаждой напивался. Рядом с ней была ещё одна такая же собака. Она поникши скрутилась, с её глаз медленно стекали слёзы. Позади была огромная стая псов, задравших голодные морды вверх. Они прыгали на месте, устремляли свои звериные тела к небу, разевая пасти. На них сыпались кучи бумажных листов, которые те жадно сжирали. Их сыпалось всё больше, но псы не наедались. Кажется, это был последний сон, который я видел. А я так устал… работал много. Гораздо больше, чем шагающий по улице каждый день почтальон или мускулистый дровосек на лесопилке недалеко от города. Эти люди не отдают и самой малой части своей хилой души, в то время как я живу, чтобы создавать. А чтобы создавать, приходится членить себя на части. Части же эти вкладывать как перламутровые бусинки в страницы созданных в ночи произведений. Пока что обыватели не знают, что среди них живет герой, который трудится и днем, и ночью, давно позабыв о здоровом сне и человеческом рационе. Почтальон гуляет по ночным улицам, в бессонном одиночестве неся свой труд к дверям умиротворенным давно зашедшим солнцем горожанам? Я знаю, что нет. Ночная улица совсем другая. Фонари – её пешеходы, а коричневые лавки – деловые люди. В каком-нибудь разбитом переулке пускай и можно встретить оборванную рухлядь, бездомного, или осунувшегося, почти беззубого бандита, и всё же мир этот не для них. Но только для героев, блуждающих под светом фонарей и вечно ищущих вдохновения, чтобы в конце концов вознести свой труд к небу, ловя улыбки круглых лиц с искренними овациями в придачу. Ноги мерзнут вновь, не оставляя и надежды на самый мизерный уют. Тело кровати скрипит, стоит мне только завернуть совсем немного вбок. Ох этот белый, облезлый потолок… Я закончил дело жизни, разве я не молодец? Разве я не заслуживаю совсем немножечко поспать? Мне не надо много, чуть-чуть, самую малость. Я приглушенно ругаюсь, продолжая нелепые движения со одной половины кровати на другую. Хватаю руками лицо, пальцами касаясь подглазных мешков, я тру его, руки сползают вниз, растягивая холодную кожу, создавая смешную гримасу. Упираюсь в подушку и уже не могу дышать. Невидимые облака тяжелой пыли взмывают надо мной. Я закрываю глаза и долго лежу. Усталое тело начинает чесаться. По нему что-то бегает, не дает мне отдохнуть, пытает мой несуществующий сон! В ярости срываю одеяло, встаю у кровати и трясу им. Трясу и трясу, в кровавой злобе, с улыбкой ненависти на лице. Я вижу, как сотни проклятых клопов валятся из его ткани. Поганые букашки расползаются по полу, забираются в недоступные щели в рыжих досках пола, прячутся под матрасом. Принимаюсь беспощадно давить эти грязные точки, я ловлю их руками, в худых пальцах оказывается сразу несколько особей, я давлю их и тут же выбрасываю прочь. Я давлю их ногами, громко крича, топая по полу, взрываясь в эмоциях, почти что плача от распирающей злобы. Штукатурка на потолке редеет снова – на кровать падает бесформенный белый кусок. Это белое бесформенное нечто разваливается на части прямо на кровати, рассыпается на пылинки, оно кишит на потасканном матрасе и отвращает. Я кладу одеяло поодаль, стряхиваю штукатурку и сажусь. В голове вдруг опустело. Стало мгновенно грустно и обидно за свою несчастную судьбу. Я смотрю на голые обтянутые бледной кожей ступни: они похожи на два весла с длинными вырезами посередине. Такие худые и грязные, белые. Наверное, менее белые, чем чертова штукатурка, но они словно неживые. Пальцы, кажется, загрязнились. Я пытаюсь ими слегка пошевелить, но черствый холод не дает. Большой палец на правой ноге совсем немного поддается, я прикладываю тысячу усилий – он лишь комично дернулся в одной секунде, сверкая грязным ногтем в мою сторону. Клопы разбежались, и вот я совсем одинок. Снова эта печаль. Сцена с вытряхиванием жалких насекомых меня порадовала. Оживила какие-то чувства. Ведь с каким удовольствием я их давил. Кладу ногу на колено, на подошве множество прилипших трупиков. Потираю пальцами – они в грязи от мертвых тел. Я падаю назад. Затылок неуютно упирается в не взбитую подушку, ногой подтягиваю одеяло и укрываюсь. Ничто меня не беспокоит, кроме вечного холода. Пройдет ещё несколько минут и десяток поворотов, пока я не начну жалобно стонать, сетуя на день, когда я был рожден. Я не прошу многого, правда. Пожалуйста! Как бы я хотел поспать. Совсем немного. Закрыть глаза и не увидеть ничего. Не думать и не слышать, но просто скрыться в непостижимой темноте, с надеждой из неё проснуться. Я чувствую, как древняя пыль оседает в ноздрях, и не могу уснуть. Что я написал? Серьёзно, что? Столько времени ушло на это, столько сил. Да кому оно нужно, самое дело. Ряды бессмысленных, хаотически набросанных изречений. Я представляю, как люди заседают толпами вокруг меня, читают страницу за страницей, передавая друг другу черновики с пометками, тыкая пальцами в самые постыдные места, они смеются и смотрят мне в глаза с великой солью, спрашивая раз за разом «и ты это серьёзно?». Бумажки крутятся над головой, я пытаюсь их словить, точь прикрывая голое тело. Да, это оно! Я словно наг перед ними. Я стараюсь убежать от всех, но меня тут же настигают, куда ни ступи. Догоняют и тычут листками в лицо, усмешливо крича «да ты это серьёзно!?». Горожане собираются в массы, их веселые лица переполняют мой взор, каждое в отдельности убивает. Мне стыдно поделиться своей мыслью. Нет ни единой гарантии, что она также не пуста, как множество других. Меня непременно осудят. Посмеются, пошлют в сторону, вежливо толкая к звенящему выходу. Тру околевшими ступнями друг о друга, одеяло слегка оживает, пыль летит, конечности покрыты грязью и мелкими внутренностями мерзких жуков. Встаю резко. Так резко, что сердце грозило погибнуть, а голова закружилась. Слегка тошнит. Босые костяшки падают на пол, и, в сущности, ничего не меняется. Холодно, как всегда. Бреду до умывальной. Доски скрипят. Я делаю один неуклюжий шаг, почти ползущий – скрип. Тяну вторую ногу – скрип. Тру лицо с тяжестью, словно это избавит меня от усталости. Войдя, держусь за грудь, в ней что-то умирает. Надо же, здесь, оказывается, есть свет! Такой он зеленоватый. Белый, но зеленоватый. Подхожу к раковине, смыл грязь. Тру мутное зеркало, делая шаг назад. Какая-то жалость глядит на меня по ту его сторону. Он безнадежно похудел… Я вытягиваю своё тело, закидываю руки за голову, затем за спину, и становлюсь похожим на причудливого уродского ангела. Тянусь и вижу ряды рёбер. Придирчиво их считаю, гляжу на кожу, на растянутости меж костями. Мне стоит втянуть в себя живот, и выступят внутренности. Руки слабы, худы и неприятны взгляду. Шагаю ближе, гляжу в самую свою суть. Белые яблоки глаз испещрены красными разводами. В них нет ничего привлекательного. Никакой искорки – пустой, загубленный взгляд сумасшедшего. В привычном жесте кистями бледных рук тяну лицо с его мешками вниз. Мешки довершают отвратный образ, делая из меня вурдалака. Скулы торчат, волос будто и не видно. Поворачиваюсь – спина размежевана хребтом. Никто бы даже не поверил, что этот человек должно быть ещё совсем молод. Я мнусь так ещё несколько минут, позируя пред зеркалом. Изучая свое гнусное тело. Какое оно необычное. Увидь такого где-нибудь в ночи посреди улицы, я бы сдался жить и сложил малые свои полномочия на сопротивление. Фигура худого человека, едва заметного при свете и пугающего в темноте, невероятно удобный инструмент для совершения всяких преступлений. Я мог пробираться в окна и красть себе на ужин хорошенький кусок парного мяса, или схватывая чьи-нибудь вещи, удаляться прочь. Вытаскивал бы из карманов одинаковых одежд чужие пожитки, тихонечко клал бы их за пазуху и также быстро исчезал бы. Худому человеку, не просто худому, а такому как я, не составит труда слиться со стоящим домом. Он может притвориться фонарным столбом, встав над парковой лавочкой, слушая при этом чужие разговоры. Разговоры тоже своего рода пожитки, почему бы их не украсть? Грязь в зеркале вызывает лишь снисходительное отвращение. Глаза совсем опухли. Вновь и вновь тяну я веки, мешки под ними, с интересом заглядывая вглубь себя. Есть в этом что-то необычное. Такая вот рекурсия. Я должно быть вскорости ослепну. Если и не завтра, если не через год и не через два, то, быть может, лет так через десять. Мне следовало бы поспорить с кем-нибудь на хорошие деньги, желательно предугадав точную дату, когда эти краснючие пятна утратят способность видеть. Смотрю на тело и тяжело вздохнув, совершенно не вновь, ухожу. Я топаю на кухню. Здесь, внезапно для меня, есть окно. Вид из него пока неинтересен. Хожу по хладным доскам пола, ищу при этом сам не знаю что. Я начинаю коченеть. Иногда мне доставляет предельное удовольствие немножко коченеть. Я не романтик, однако, как приятно потрястись с душой от холода. Почувствовать, как холод играет с диафрагмой и животом. Повтягивать в себя колеющие внутренности. Я сел за столик. На нем кусок белого хлеба. Старый. Трогаю его, борюсь с неприличной мыслью попробовать. На столе грязь, как и везде. Хлеб закаменел, сжался и оброс пыльными лохмотьями. Подбираю кусок и, остановившись, держу его у самого носа. Меж старых мучных пор видны черные точки. Должно быть плесень. Я лизнул кусочек и тут же громко сплюнул. Какая всё-таки вещь – нужда. Как бы было хорошо ничего не хотеть. Не нуждаться ни в чем, кроме письма и желания творить, что, в сущности, одно и то же. Сам свет земной стал бы в один миг чище и уютней, не будь нужды. Стали бы убивать? Или грабить. Или обманывать. Я лизнул кусочек ещё разок, затхлая горечь ударила в мозг – да что там, конечно бы стали. Кладу старинный хлеб обратно, подпираю голову рукой, локоть воткнулся в мерзлое дерево стола. Меня трясет, что не может не радовать. Сижу я так долго. Сижу себе на уме, вернее, без ума, ни о чем не думая, замерзая напрочь, забыв о последних благах и уюте. К черту. Встал, поплелся к кровати. И вот она перед ногами, ничуть не изменилась. Скучная, как и всегда. Собрался было ложиться, как из-за стены доносится чуть различимый шум. Поначалу он не заметен и, по-видимому, также скучен. Потом же я слышу редкие обрывки фраз и злостную ругань соседа. Надо же, поспать не получится. Двигаюсь к стене на цыпочках. Вонзая один палец в плоть пола, за ним другой, а вдруг услышат и замолкнут! Так неуклюже и смешно подбираюсь к стене и вслушиваюсь. Сосед ругается. Его низкий, почти что чревный голос отчитывает кого-то. Делаю ставку на жену. Как кричит! Актер! Стенка дрожит, я чувствую вибрацию. Возьми он малость ниже, и штукатурка свалится ещё разок. Что же заставило тебя, бедолага, среди милой ночи так орать? Будя соседей, делая эту ночь неприличной. Ведь чем меньше людей в ней не спят, тем она чище. И мне бесконечно обидно за эту ночь. Я знаю – это ревность. Детская будто, наивная такая. Следует думать, что я привык владеть этой ночью один. Не делиться с ней, не замечать чужих тел в фонарном свете, но блуждать одиноко, насвистывая под ухо знакомый мотив. Мысля о чем-то великом и недоступном. Теперь же эта интимность целиком уничтожена. Какой наглый тип. Да как ты смеешь покушаться на моё достояние? Разве это ты не спишь по ночам? Ты ли вслушиваешься в пустоту, воюешь с глупыми мыслями и дрожишь от холода? Не попадайся мне на глаза… Я могу убить за покушение на непогрешимость этой ночи. И любой другой, исходя из самой очевидной мысли, что эта ночь моя. Тебе достался сон, мне же нескончаемое бодрствование, так будь любезен – спи и не возникай по пустякам! Прикладываю ухо к каменной стене, слушаю. Звук захлебывается. Он смешон, но непонятен слуху. Сжимаю кисть в кулак и аккуратно, выверено бью по стенке пару стуков. Вновь к ней припадаю – крик не унялся. Стучу снова. Тщетно. Стучу активней несколько раз. Сосед замолк. Прислонившись, стучу финальный раз и слышу, как грузное тело медленно, шаг за шагом, обходя скрипучий пол, перенаправляя массу огромного тела двигается к стене. Я напряженно слушаю. Вот он сделал шаг. Затем постоял. Шагнул снова – скрип! Какая неловкость, друг мой! После предательского звука он стоит. Минуты две. Болван. Начинаю хрипло смеяться, протяженным «хи-хи», уходящим вглубь мрачной комнаты. Простоял и возобновил свой шаг. Стою так минуту, слышу, как стена отзывается шумным потиранием. Прислонился. Я стараюсь не дышать и уж тем более не смеяться. Так мы стоим много минут. Это настоящее соревнование, проверка силы воли. Тишина постепенно сводит с ума, давит. Он постучал в ответ. Те же пару раз – я молчу. Постучал снова и настырно. Стою как вкопанный. Подношу лишь кулак ко рту, чтобы сдержать подступающее «хи-хи». Затем, он в том же «скрытном» темпе отходит от стены, наверное, думая, что его никто не заметил, а может быть, всё это ему вовсе показалось. И тишина больше не нарушалась. Я с улыбкой взмахиваю рукой, говоря себе и главное ночи, что постоял ведь за её покой! Какой дурак этот сосед, как он опозорился! При этом всём, даже не узнает, как я его сделал. Отхожу от стены, и хочется плясать. Я победил. Развожу руки в стороны, делаю шаг налево, прыг! Шаг вперед, прыг! Потряс. Ногу за ногу, и так кручусь, как же хорошо! Сейчас он ляжет со своей надоевшей женой, думая, что же всё-таки приключилось. Какая загадка. Идиот. Эта ночь моя! Руки прочь, я говорю это всем. Кто бы сейчас не удумывал внезапно встать и начать кричать, или подобно мне плясать в безумном танце – это не для вас. Ваш удел одинаковые сны, скорее всего, достаточно скучные. Например, о семье. Или о работе. Или о простенькой мечте серого человека. Для кого-то ночь – таинственный ритуал. Вместе со сном, конечно. Лег, исчез и возродился. Какая романтика всё-таки. Я выплясываю второй круг и как же радостно, как же приятно, что эта ночь моя. Именно эта ночь, никакая другая. Что в ней такого? Я и не знаю толком, но чувствую нутром, что она уникальна. Призвана изменить скучную жизнь, пускай так. Мне не нужна даже музыка, скрипа досок хватает сполна. Я готов был бы взять соседа под руку, обхватить крупную талию и станцевать с ним. Водя его по небольшим просторам моей комнаты, стуча носками по полу и свистя. Напоминая о таинственном звуке из-за стены, над которым он сейчас так много размышляет, хи-хи. Vae victis, друг мой, ха! Приплясывая, оказался у кровати. Теперь можно. Ложусь. Ноги все не уймутся, продолжают плясать. Вечная моя проблема. Либо мерзнут, либо пляшут без пробоя. Сейчас, когда я часами не могу уснуть, в меня вселяется какая-то злоба. Не знаю, молния что ли. Всё корежит, начинаю сжиматься, гнуть ноги. Руками обычно подпираю грудь, чтобы не задохнуться. Так лежу долго-долго. Грудь вдруг перестает работать. Сваливает на меня весь груз, говоря: «я больше не могу! Давай-ка сам». К моему несчастью, пропустить такое нет возможности. И вот приходится дышать. Нервно, с каким-то дерганьем и хрипом. Часто при вдохе в груди что-то щемит, думаю, что сердце. Всегда готов умереть. Больше лежишь, больше тело слабеет, становится отекшим. Уже закрыв глаза, чувствую, как они дрожат. Уставшие. Дрожат на ровно месте, слегка покалывая. Даже за тонкими веками. Стараюсь не шевелиться – всё равно не отпускает. Стараюсь не думать. Не думаю. Совсем не думаю. Не помогает. Так лежу в каком-то терпком небытии. Стоило ли мне лишаться сна ради неизвестно чего? А сколько времени ушло, сколько здоровья… Пугало в зеркале только раздражает, дышать трудно, глаза болят. Быть может, хорошо мне и не спать? Усну и больше не проснусь с таким потасканным здоровьем. Лежу я, и пусто в голове. Всё ушло туда – в текст. В дни и недели сочинений. Метаний из угла в угол, в попытке уловить беглую мысль. Взять её за горло и с силой впечатать в свежую бумагу. Не счесть насилий над такими бедными мыслями. Не счесть расстройств, которые я получил. Бывало сядешь, и смотришь пристально на клавиши машинки, бьешь себя по голове, и никак не идет. Ты в злости поднимаешься, пальцами цепляясь за острый подбородок, делая вид задумавшегося человека и бродишь по скучным комнатам. Бродишь из одной в другую, ждешь небесного снисхождения. Ведь вот оно! Вот оно, вот же! Лежит тут близь стола, встань, да возьми! Возьми, вкуси так хорошенько, добавь немного слов сюда, немного умных мыслей вон туда. Считай, работа сделана. Нелегкая работа, изнуряющая. Порой стыдящая. А что подумают читатели, попадись им этот текст? По телу пробежала дрожь. Подумают: «Какая гадость! Как сыро и неново». А я часами пропадал на чердаке, выделывая свои кривые мысли в образы хоть малость правильных фигур. Поделом подумают ли? Никогда не могу я этого понять. Написал, вроде, неплохо, но вдруг не то. Вдруг вправду гадость. Вдруг повторился, опошлил. Вдруг просто выписал свою банальность на кучки желтеньких листков. И как заведено? Все понимают что-то, вернее всё, а я один ничего понять не могу. Не разбираюсь я ни в чем. Мне даже слово вставить некуда. Такая вот серость станет читаема? Написал всю ту же глупость, скрасил белые страницы серым, и нравится это только тебе. Тик. Переворачиваюсь на живот, вдруг полегчает. Самообман меня спасает. В конце концов, когда нет ничего, даже иллюзия тебе поможет. Так. Подкладываю руки под себя, уперся хилым своим ликом в пух подушки. Не стану я читаем, не завлеку. А сколько извинений в тексте? Как будто назови ты мысль глупой, очевидной, она от этого такой быть перестанет. Следовательно, совершенно справедлива едкая насмешка в твою сторону, писака. Тик. Остается только молчать. Навеки закрыть говорливую пасть посредственного графомана, дабы избавить и без того бедное наше человечество от ненужного мусора. Так… Не могу улежаться на животе, всё затекло, вновь кручусь. Тишина… Стояла долго, вдруг тик-так. Тик-так. Проходит время и тик-так. Я всё никак не мог уснуть, наслаждался блаженной тишиной, в квартире же были часы. И счастлив быть я мог, пока не замечал их. Тик-так. Противный, умеренный стук. Тик-так. Руки сжимаются, дергаю ногами. Тик-так. Пытка не закончится. Я встал. Яростно и непоколебимо пошел к источнику гадостного звука. Часы стояли у стола, я заношу ладонь и останавливаюсь. До чего я дошел… Часы эти так красивы. Расписные, со сложным механизмом, который, в сущности, не сделал ничего плохого. Выполнял свою монотонную работу, давая мне надежду знать который час. Мне, правда, он словно и не нужен. Десять вечера сейчас или утра, что с того? Я тут сам по себе, и время не делится на части. Проживаю сплошной, тяжелый до ужаса день. Простите меня, маленькие вы мои часы. Я поднимаю их и принимаюсь изучать. Вращаю в руках, осматриваю. Подношу к уху. Вслушиваюсь в тик-так. Воображение пока работает. Вижу десятки сложных шестеренок, в танце крутящихся, звонко поющих мне успокоительную мелодию. Зря я так с вами, часы. Как же раньше не замечал. Да вы моё спасение, часы! Можно ведь лечь и слушать вас, а не поток корявых мыслей в голове. Я полностью уверен, что проблема в этом. Много я думаю, очень много. Для сна не годится. Нужен отдых, полное спокойствие. Мои мысли сбивчивые, наплывают друг на друга, заставляют бросаться от одной к другой. Так не годится, верно. Ставлю часы на место, глажу их с любовью. Делаю шаг к кровати, ан-нет. Ступаю обратно, кидаюсь к часам и чуть ли не в слезах прислоняюсь к ним засохшими губами. Падаю у тумбочки, держа часы в руках. Держу их как ребенка, всё глажу и глажу. Позор! На кого ты покушаешься, бездарь? Сижу у тумбочки и наглаживаю эти часы, целую их. Люблю их! Смотрю в их циферблат, снова целую. Обливаюсь слезами. Может быть, эти часы вообще единственный мой друг во всем проклятом доме. А я с ними так… Простите, ещё раз простите, тысячу раз извините меня, часы! Аккуратно укладываю их обратно на дерево стола, глажу их в последний раз и падаю в кровать. Лежу забывшись. Что мне поделать с рукописью? Сжечь? Порвать и съесть? Хорошая идея! Рукопись можно разрезать на сотни маленьких кусков, погрузить в тарелку и залить кипятком. Добавить соли, сахар, помешать и насытиться на здоровье. Такое вот самоедство. Куда мне её деть, куда… Я, право, не знаю.

– Стоило бы подать в издательство. Тем более, оно здесь неподалеку.

Мысль, допустим и хороша, но кому я там нужен, самое дело. Нет, правда? Понесу я им эти листки, станут ли они их вообще читать? Таких индивидуумов ещё сотня другая, и все мыслят о себе, как о великом и последнем творце человечества. Подать в издательство… Сказать легко. Страницы, что я так усиленно писал, они ведь для меня по сути всё. Я и представить не могу, что станет с ослабевшим сердцем, получи я отказ. «Стоило бы подать в издательство». И всё же что-то в этом есть.

– Да что ты говоришь! – отвечаю я умнику у штор. Его черная фигура заслоняет лунный свет, он задумчиво смотрит в окно и, кажется, потягивает длинные усы.

– Не нужно думать, достаточно одеться, умыть унылое лицо, взять рукопись и с новыми силами пойти в издательство. Это несложно. Как не принять такой шедевр? Не примут – дорога в другое, а им вечный позор.

Вспоминаю ключевые детали своего романа и закусываю губу. Чертов искуситель. Вдруг он прав? Исправлять ничего не нужно, я вычитал каждый листочек. Сюжет скомпонован хорошо, он плавно переходит и не выглядит как безумный набросок неопытного графомана. А что если…

– В последнее время, поверь мне, печатают всё. Настоящий голод разразился в стенах издательского дома. Им лишь бы подавай, возьмут любую спесь и серость, напиши на них насмешку, они лишь улыбнутся и тут же напечатают, ты главное мне верь.

В последних трех главах такая идея! Я снова смеюсь и счастливо улыбаюсь, хочется взорваться, вскочить и затанцевать!

– Напомню, она лежит в столе, в верхнем ящике, уложена аккуратно и стянута нитью, – незнакомец повернулся и уставился мне в глаза.

А диалоги! Какая острота, всё выверено. Насмешка над любым читающим. Ему будет смешно и мне.

– И не забудь письмо.

Стиль яркий, живой, не штампованный. Это находка века! Скидываю одеяло, прыгаю на пол, встаю. Подбежал к шкафу, потом к тумбочке, затем снова к кровати. Я что-то ищу, я в замешательстве, но как же хорошо! Развязка то, что надо. Я начитан, истинно говорю начитан! И нигде такого нет. Не поверю, что есть. Нет и всё. Сколько трудов, сколько работы! Бессонных ночей, дней, лежаний в прострации на кровати. Час настал! Ответственно подбираюсь к шкафу, нет шкаф потом, сначала следует умыться. Я бегу, почти что, спотыкаясь, открываю воду, опять приветствую нелепого человечишку в зеркале, несусь одеваться. Выбор мой невелик: мешковатый пиджак, старые туфли и дырявые в некоторых местах штаны. Чёрт, надо залатать! Уже у тумбочки, вырываю полки, впопыхах ищу иголку с ниткой, быстро-быстро! Надо торопиться, они могут уйти и не принять меня, отвергнуть мой шедевр. Хватаю иглу и, ай! Укол вошел неглубоко, и ранка совсем не кровоточит. Впиваюсь в палец, кровь свежа и даже вкусна. Хм… Почему бы мне её не пожарить как-нибудь на досуге? Возьму на заметку, обязательно запомню. Беру штаны, вдеваю нитку, ну и сложная работа, всё идет спокойно. Один аккуратный шов, так, здесь, малость нитки сюда, отлично! Я неуклюже наряжаюсь. Иду смотреться. Пиджак некстати, слишком уж большой. Хотя, дело во мне, при чем здесь старая поношенная ткань. Худость рук и голые ребра – вот причина. Надеваю черные носки, на них туфли. Рубашка мятая, неважно. Трогаю дверь. Книга! Рукопись! Захлебываюсь безудержным смехом, кажется, ещё секунда и буду лежать прямо на пороге. Вот уж засуетился, посмотрите на него, ха! Куда без самого-то главного? Без рукописи? Подхожу к столу, дергаю металлическую ручку, потертую. Листы лежат в комфорте и спокойствии. Беру их, аккуратно закладываю под руку, молча, разве что, с ослепительной улыбкой на губах в припрыжку двигаюсь ко входу. Я не зазнался, конечно нет. Я самый ярый критик своих работ. Не скажу, что самый что ни есть проницательный, но и бахвальства во мне не сыскать. Редкие обрывки эмоций подрывают на похвалу. Она ведь безобидная, такая слабенькая, вот-вот готовая перейти в поносящую ругань самого себя и текста, его идеи, персонажей, прочего всего. Уже на выходе смотрю на листы. Ровные, совсем не запылившиеся. Хранил их пуще жизни. Обнимаю их, вздымая голову вверх. Выхожу из квартиры. Коридор скучноват, света почти нет. Шагаю уверенно, жду нападений. Кидаю взгляд по сторонам, никто не отберет моё сокровище! Останавливаюсь и пересчитываю листы. Две сотни. Здесь должно быть ровно столько и ничуть не меньше. Встал над самой лампочкой, буду-то бы покачивающейся надо мной. Так неровно, сбивчиво. Слегка вбок. Влево-вправо. Гипнотически. Прилип я к ней надолго, позабыв о листах. Трясу головой, считаю снова. Сотня. Вторая. Чудно! Набираюсь грудью пыльного воздуха – путь свободен. Иду по коридору дальше, он не заканчивается. В глазах темнеет, ноги заплетаются. И это в самом начале пути! Облокотился о стену. Хватит. Серьёзно и уверенно. Иду. Прохожу мимо множества дверей. Откуда-то взялась идея забежать кому-нибудь в квартиру. Хи-хи. Вдруг стало интересно, как они живут там у себя. А тот сосед? Которого я обыграл, ха! Лежит, храпит. Пузатый. Живот вздымается. Пробраться бы к нему в квартирку, да ударить кулаком в живот, что будешь делать, изверг? Он бы потерянно вскочил с глазами, выпученными до предела, вскочил и закричал. И даже не на бедную свою жену, но на волю случая. Не посчастливилось тебе, сосед, не закрыть дверь покрепче на замок, к тебе зашел отчаянный человек, которому всё шутка. И крик твой дурацкий шутка. И даже вспученные глаза, кровь изо рта, твоя боль, старик. Что в других? Не слышал я их ни разу, а жаль. Люблю играть воображением. По голосу сложить картину, выдумать себе фигуру человека, разодеть его, представить в какой-нибудь нелепой ситуации. Но дом словно замерз навеки. Остались здесь сосед с его чертовой женой, да я. У одной двери я вынужденно остановился. Захотелось кашлять, пыль, всепроникающая пыль попала в горло и душила мирного по сути человека. Какая пакость! Встряхиваю головой. Бессонница научила делать это почаще. Спать не уснешь, зато рассудок приведешь в порядок. Стою откашливаюсь и вижу, как дверь легонько приоткрыта. Оттуда виден тусклый свет. В самой щели стояли ноги. В тапках. Стояли и никуда не торопились. Я пытался разыскать любопытную, но видел только ноги. В такую квартиру заходить не было никакого желания. Миновал последнюю дверь, вышел из коридора, мигом спустился по лестнице. На улице святая ночь. Лунная. Моя любимая романтическая ночь. Здесь только я и мои мысли. Слева от дома ряд таких же, прямо дорога, справа море и недалеко порт. Втягиваю сладостный воздух, улыбка на лице растет, делаю шаг навстречу великому. Прохожу много-много домов и фонарных столбов. Всюду тишь и неприкосновенная благость ночи. Красота! Я иду около зеленого парка с черными заборами и внезапно замечаю инородную для меня вещь. Пока не знаю, что это, но мне уже совсем не весело. Я прохожу сторонкой, словно не обращая внимания, а сам приклеил глаз в правую сторону и замедлил шаг. У лавочки стояла старуха. В черном платье и с детской коляской перед ней. Она катала её с чувством, молча. Не видя мира вокруг. Из коляски слышалась тишина. Я слегка побелел. Старушка точно вывела пустую коляску на ночную прогулку по малому нашему городу. Что у неё там? Не ребенок же, верно? Какая досада, я пошел не той дорогой и не могу уже пройти подле неё. Заглянуть в коляску, узнать эту тайну. Мне даже и не важен результат с этими рукописями, какая разница, когда прямо сейчас здесь недалеко от меня совершается великая тайная, которую я уже не смогу разгадать. Я ловлю это гадкое чувство, оно противно гложет. Действительно, в коляске самое важное, что мне стоило бы знать. Больше не будет ни единого шанса! Никогда. Только сейчас я мог выяснить, что же она от меня скрывает. Ох это мерзкое чувство… Мгновенье и сорвусь. Подбегу к старухе, оттолкну подальше и гляну внутрь. Да нет же там ребенка. Нет и всё. Там может быть золото. Килограммы бесценных слитков, погруженных друг на друга, блестящих в белесых роговицах старухи. Или вкусная еда, которую она скрывает от прохожих или от мужа. Ходит себе по ночам, удобно присаживается на лавку и давай хрустеть свежей булкой. Может быть, там страшное оружие? Старушка-маскировщица, умело пудрит нам простым ребятам мозги. Побойтесь её, люди! Прячьте свои головы, спасайте детей и жен! Я вновь трясу головой, чтобы избавиться от надоедливых и глупых мыслей. Я уже подхожу. Кирпичный дом стоит посередине улицы. Здесь пусто, никого нет даже за километр. Парочка новых фонарей светит над входом, обнажая покрашенный недавно почтовый ящик. Каков я, а! Важный, весь из себя подхожу к нему, ещё раз пересчитываю листы рукописи, целую их, и трясущимися, потными руками опускаю пачку вниз. Неужто всё? Закидываю руки за спину, складываю их в замок. Игриво расхаживаю у фасада издательского дома. Скоро моя книга будет там – на витрине ныне закрытой занавеской. Снова смеюсь. Прикрываю хилый рот и смеюсь. Ха-ха! Моя книга в издательском ящике. У них безупречная репутация, читают они быстро, отвечают скоро. Мне не хватает элегантной бабочки под воротник рубашки. Взять бы её за концы и улыбнуться ослепительно важно. Я ещё несколько минут стою у ящика. Тру его, стукаю по нему. Проверяю, не обронил ли я страничку-другую. Прикасаюсь ладонями к легкому металлу. Вот завтра тебя прочтут. А потом напечатают. Чудно. Иду тем же путем. Сажусь на лавку, я будто позабыл былую прыть. Прогулки меж домов и выстриженных кустов ухоженных аллей. Небо ещё темно, я закрываю глаза. Как же я устал… Нарадовался столько, что новый сон можно отогнать ещё на тысячу веков. Хватит дурачиться. Чувствую, как тяжесть подбирается к плечам. Окутывает ноги, худую мою шею. Я веселился и плясал, сейчас же радуюсь кротко. Умиротворенно так старому другу сну. Веки опускаются, лоб тяжелеет. Не стоит допускать лишних движений. Доберусь до дома, переминаясь медленно, как только можно. Начинаю ползти. Ноги невозможно оторвать от земли, приходится браться за них руками и двигать вперед. Очень аккуратно тряхнул головой. Слегка, чтобы не разбудить совсем, но сил уже и не хватает. Прохожу у парка – на лавочке сидит молодая мать с малышом на руках. Рядом коляска. Я, осунувшись, точь пьяный озираюсь на неё, она удивленно смотрит мне в ответ. Снова качаю головой. Захожу в дом. Плетусь по коридору. Здесь что-то жужжит. Навязчиво. Дойду, не останавливаясь. Жужжание растет, в ушах шум. Я хватаюсь за голову и падаю на стенку. Жужжит сама стена. Я отлыниваю от неё. Перебираюсь сквозь расставленные в коридоре ноги. Удумали ловушку! Мне, уставшему до костей человеку. Пооткрывали двери и вытянули ноги. Каждый жилец не пожалел подножки. Переступаю эти ноги, открываю дверь квартиры. Ботинки снять сил не находится. Упал в кровать и замер под неслышимое тиканье часов. Так я пролежал до самого утра, а сон совсем не приходил.

Встав с силами, подаренными невидимым ангелом, я походил по комнате. В ботинках, которые так и не снял. Думать не хотелось, я просто ходил, коротая часы. В дверь постучали, сердце замерло. Это оно! Что было сил срываюсь, вырастаю у двери, цепляю ручку, поворот, последний вздох. Смешная кепка почтальона ринулась в глаза. Он вежливо откланялся, проверил адреса, фамилию. Протянул мне свежее письмо и удалился. Держу конверт дрожащими руками. Послано издательством. Готов погибнуть. Я взаправду словно перед казнью, глотаю вязкую слюну. Вскрываю белую бумагу. Письмо нетронуто. Оно великолепно. Медленно его вынимаю, подношу к носу и внюхиваюсь. В этом письме моя судьба. В нём моя жизнь. И, стало быть, здоровье. Открываю и читаю с упоением. Почерк красив. Со мной так вежливы. Пишут Вы с большой буквы, чудно! Я прочитал это прекрасное письмо, где последней строчкой каллиграфически значилось, что получаю я решительный отказ.

II

В наше время искусство бессонницы пришло в упадок. Люди совсем разучились не спать. У них нет ни воли, ни желания отойти от привычного им взгляда, который, в сущности, порочен. Неужели они не хотят себя испытать? Посмотреть, что выйдет, не поспи ты день, а то и неделю. Всё это самое первичное проявление слабости, от которого только тошнит. Такая бесхарактерность раздражает. Сколько времени мы теряем во время сна. Треть жизни, люди! Очнитесь от глупости! Не так уж много и отведено на жизнь, чтобы так опрометчиво ей распоряжаться. Прожить можно и шестьдесят лет и восемьдесят, правда, это иллюзия. Самообман, такой же, как и множество других. Двадцать лет сна… Тысячи лет назад ещё древними была установлена его ядовитая суть. Сон – это смерть. Сон самый близкий её друг, а сон без снов скорее всего копия. Проспите вы эти двадцать лет, проживете сорок, а дальше? Вечная, незыблемая пустота. Тем, кто беззаботно ложится спать, не жалко ли себя? Я не могу поверить, что с этим так легко смириться. Треть жизни человека. Многое меняется без этой болезни – сна. Поэтому и призываю я простых людей услышать моё слово – очнитесь! Скиньте надоедливые одеяла, этих демонов блаженства! Они обманывают вас! Укутывают теплотой и закрывают веки, забирая жизнь. Я не могу с этим смириться! Нет! Очнитесь! Сколько великих деяний могло бы совершиться, забудь мы о сне. Где бы мы оказались! Все эти близкие и даже дальние планеты покрылись бы домами невиданной красоты, потому как Земля наскучила бы такому творящему человеку. Человеку без сна. Человеку без ограничений. Без глупости. Сон грешен. Один на сотню поколений, может, и поймет меня. Все остальные слабые, бесхарактерные, необдуманно потакающие примитивным вожделениям, из которых сон самое страшное. Вот вам притча, люди: когда-то в незапамятные времена у неизвестного народа был обычай. Он был страшен для иных племен, ведь главным их богом была смерть. Они рождались, чтобы умереть, и жили, вознося внезапной смерти радостные похвалы. Если на улице найдется труп, за ним ухаживают, как за царским сыном. Второй же бог – это, конечно, сон. Обычай был таков, что каждые два года избирался жрец, который должен быть во сне всё это время. Так шли года, жрецы сменялись, отдавая жизнь жестокому богу. Но среди странного народа нашелся свой спаситель. Он был мудрецом с малых своих лет. Он видел, как страдает племя, ведь было оно совсем немногочисленным, и с великим трудом давался ему священный обычай. Мудрец был юн, и начал свою проповедь словами, что все должны очнуться, отказаться ото сна, отвергнуть коварного лжебога. Ему открылась истина – его никто не понял. Он обещал им пострадать за них, и лег на алтаре, проспав так двадцать лет. Узрите же, порочные вы люди, как плох этот недуг. Проснитесь и займитесь великими делами. Постройте новую империю, создайте чудо, ласкающее очи, проснитесь! Должен же кто-то разбудить заблудшее наше поколение! Должен же кто-то помочь! Чувствую, знаю, что некому, кроме, наверное, меня. Никто и не встанет на их сторону, бедных забывших жизнь человеков. Я один понесу спасительное моё слово через тысячи домов и городов, пламенем я освещу их лица и сердца, речами громкими я поведу их за собой, ибо знаю, что некому. Нет в нынешних моих соседях и, по-видимому, согражданах алеющей искорки желания и силы. Нет в них энергии луча космического, зажигательного, поднимающего на восстание, сбивающего старые порочные давным-давно погасшие устои. А я смогу! Я – вот кто должен. И более того, я чувствую ответственность. Мне стыдно за тысячи замороченных седоватой пылью голов, которым не хватает сил её стряхнуть. Рука моя великая смахнет одним могучим взмахом глупость, осевшую когда-то, и всё станет хорошо. Я. Какое слово! Это я! Я! Оно не может надоесть, ведь я это же я. Я здесь, я там, я постоянно думаю о людях и веках, я! Даже писать это значительное слово не станет оскорблением или морокой. Ведь я! Я! Можно подумать, что я – это ты. Или я – это вы. Я – это мы! Я всюду и сразу. Я слышу мысли, отделяю их как тоненькие ниточки и стрункой выпрямляю, чтобы поиграть. Я! Встаю с великой гордостью, пылающей в груди, бью себя гордо, величаво даже. Пора сойти с горы, спуститься к этим жалким недотепам и, может быть, воздать им моё спасительное слово. Ведь кто, если не я? Я! Только я. Нет ничего, что воспротивилось бы этим золотым словам, которые я понесу слепому люду. Вращаюсь на кровати, делая лихой такой завиток и снова расставляю руки в стороны, точь есть нужда держаться на воде, чтобы не утонуть. Но право – утонут все! Утонут в вечных моих истинах, что будут литься без конца и в вечности веков, и после неё тоже. Я неуклюже так лавирую по старому матрасу, остов кровати отдает тяжелым скрипом, пыль летит, выбора нет – приходится чихать. И что вы, люди? Не услышали? Я к вам иду, готовьтесь! Вот он я! Несу благую весть, встречайте! И вправду, если не я, если не я. Спускаюсь медленно с кровати, в животе отдало чем-то загадочно сумбурным. Слегка так недовольно говорит мне мой покинутый живот, что дней вот уже сорок сороков не ел он ничего. Я тру его, беднягу и понимаю, что надо бы поесть… Вдруг вспоминаю о нужде, о глупой её сущности. Эх ты, нужда, что же ты делаешь с творцами! С людьми молодыми, да хорошими. Я знаю, им ничего не нужно, правда! Раз в день кусочек жаренного мяса, может быть, неплох, зачем же больше? Только, чтобы вдруг не умереть за письменным столом или среди великолепных и любимых всяким кустов ухоженного парка. Я понурено шевелю усталыми плечами – и всё-таки обидно. Не хотел бы я и капли видеть, и даже тёплого куска. Мне хватит духа, больше и не надо, правда. А всё же… Урчание грустит. Внутри скребется нечисть. Вот бы немножечко поесть. Я пришагал на кухню. Пол, хоть я уже привык, скрипит. А вдруг он хочет мне сказать какую-то великую и важную многим мысль? «Что же ты, пол мой дорогой, скрипишь так непонятно?» усмехаюсь я над ним. Склоняюсь. Тру его рукой. Здесь грязь и пыль. Противно в общем. Грязный, пыльный, но по-своему мудрый. Истерично смеюсь, ведь я, наверное, такой же. Смеюсь ещё раз. И ещё. Ха-х! Мудрый грязно-пыльный пол. Проскрипел мелодию или нерасшифрованный ещё могучей головой философский смысл. А это надо записать, действительно. Расшифровать скрипучий язык пола. Он ведь по-разному скрипит. Там свои ноты и тона. Есть даже предложения. Что-то повторяется. Эх, пол, работать нужно над речью. Без всяких этих повторений и надоевших слов. Хотя, о чем это я. Бросаю безнадежный взгляд на стол – заплесневелый хлеб. Встаю у дверки кухонного шкафа. Ручки потянул, услышал новый скрип. И он мне что-то говорит, а я не понимаю. Гм… там внутри, далёко-далеко опять в пыли и в паутине даже вижу я засохший в одиночестве картофель. Урчание приказывает рвать его на части. Схватить и проглотить. Напасть совсем нежданно для погибшего во скуке бедного картофеля. Я тяну пальцы – что-то мягкое. На вкус горьковатое. Картофель сгнил. На нем белый нарост. Похоже плесень. За взбухшей шапочкой её зашевелилось. Что-то. Трясу уставшей головой опять и тут же вглядываюсь, что есть сил. Что же там, ну что же? Торчит, колеблясь тонкий волосок. Там и второй. Вылезает крохотная лапка. Вся дрожит. Зверь осмелел и вынырнул уже почти что целиком. И смотрит на меня. Черными, едва заметными глазами. А в них я вижу себя. А в себе вижу его и себя и так далее. Усики шевелятся, ехидно, может, боязно – смотрит и смотрит. Нагло так, не хочет он сдаваться. Мелочь сильна, норовит победить. Держу дверцы ручку худой рукой и всё не отрываюсь. Я не хуже, таракан. Так стоим мы, видимо, часами, никто не поддается. Где же твои друзья, несчастливый таракан? Ни детей, ни семей, друзей нет, есть только картофель. Дом твой одинокий, съедобный. И жалко мне его становится, сам вдруг не знаю почему. Представил, как грустит он, бедолага. Одинокий. А что же жизнь его, спрошу? От самого рождения, знать невозможно где, явился он сюда и вот сидит и ест. День за днем. Нет у него забот, он только ест и, может, спит. Лежит внутри вкусного дома долго-долго. И всё ест. Накатывает горькая слеза. Скатывается ко рту, на вкус солёная, я жмурюсь. Глаза закатываю, рассасываю эту соль. Живот, конечно же, грустит. Слёзы вкусны, и вправду. Будь у меня больше жалости и сил. Эх, вытираю слёзы, закрываю шкаф. А где паук? Двигаю обратно, таракан бежит. Вальяжно, беззаботно совершенно! Паутина всюду – ему всё равно. Так он и убежал. Стою, голову сложив немного вниз. И что им не понравилось? Иду мимо стола, на нем разорванный напополам конверт, листы побиты, скомканы. Встаю я у окна и, руки заложив в замок, гляжу туда. А в голове всё повторяю – что же им не понравилось? Не может быть так плохо, правда ведь? Что же им не понравилось? Мне вскорости пришел ответ, прекрасно. А что с того? Представляю, как он взял рукопись из ящика. Таких ещё, быть может, целый склад. Читал ли он её? Он – редактор. Если читал, какой же стыд! Как бы я это описал? Я ведь могу, он просто не заметил. Не приметил моего таланта. Почему же так? Описал бы всяко. Много существует школ и стилей. Например, «то было утро обыкновенного, во многом некрасочного дня, когда наш господин редактор встал с уютом и бодрость била в его челах с великой свежестью и радостью. Он умылся и позавтракал как можно лучше, ему так много работать! Отправившись в издательский дом, лежащий посередине улицы небольшого города, мало кому известного в придачу, он поздоровался с коллегами, поймал их чтящий взгляд, кивнул, снял шляпу, зачесал лысеющую область головы и зашел к себе без стука. Там он читал, что было посвежее. Взгляд как-то неожиданно уткнулся на двести желтеющих листов с запиской, привязанной белой нитью вполне аккуратно. Он принялся читать и даже вдруг увлекся. Смеялся и кряхтел – он очень полон, ему тяжело дышать. Затем достал бумагу, сорвал с места золотом укутанную ручку, коллеги дарят, что получше, и написал. Писал скорее искренно, чем нет – он так привык. Нет дня в календаре, когда бы он так не писал. Макулатуры ведь не счесть, но каждый ждет ответа. Отправил с почтальоном, потом перекусил. И за работу…». Пресновато. Можно и так, «бледная, ухоженная кожа крупных рук, пальцы которых напоминали о вреде переедания, была окутана нежным ароматом корицы. Тонким и прекрасным, разлетающимся прозрачными коричневатыми облачками по воздуху кабинета. Он подносил ладони к носу, вдыхал с усладой, покусывая палец, брал листы и читал их без настроения. Пальцы припадали к языку, откровенно скользили по нему, касаясь алых губ, капли оседали на мягкой подушечке, растягивались, пока страницы менялись. Читая, он кряхтел, а те же розой сложенные губы в усмешке поднимались кверху. Морщины на широком лбу тянулись, он взялся за письмо. Ручка изящно ходит по бумаге, в глазах к небу вздымается призрачная струйка пара от запеченной в остром соусе курицы. Это именно тот его любимый соус, который жена делает по выходным, по дням по сути праздничным. Определить настроение этой во всём послушной женщины всегда возможно по тому, что на столе. И этот соус никогда не обманул бы. Всего есть четыре его любимых соуса. Первый – тот, что острый, второй для хорошего парного куска мяса, третий он бы употребил со стаканом молока, четвертый для десерта. На столе фарфоровое блюдо с мясом. Рядом кружка молока, недалеко кекс с изюмом. Сперва легонько надрезаешь мясо, чтобы из него лилось. Чтобы жирок лоснился, накатывал лужицами, в которые можно макать теплый из печи свежий хлеб. Следует присмотреться к этому куску. Волокна прожарены отлично, даже чудно. Кровь свернулась. Аромат! Каков он, а! Он забегает в ноздри, летит по телу со скоростью навязчивой годами мысли, он пробирается настырно в душу и ласкает её наслаждено. Какое прекрасное мясо! Хлеб свеж. Не просто свеж, но его действительно тяжело удержать в руках от этой чудной теплоты. В печи спечен, великолепен! Стакан опрокидывается – втекает амброзия, взращенная в лугах нетронутых, наверное, даже взглядом человека скверного и вечно всё портящего. Пресыщение одолевает нужду. Благость. Чудная, великая благость!». Я встряхиваю головой и бью себя в виски. Сажусь у старого окна, облокотившись и так сижу под неугомонное нытье нутра. Позор, я думаю. Может он просто критикан? И всё сводится к тому, что все всё знают, а я, конечно, нет. Читает-то он сколько? Бесконечно много, верно. Изо дня в день, месяц за месяцем и годами. Ест свою курицу, читает рукописи дураков, смеется и отсылает. А мне бы просто напечатать эту дурацкую, по-видимому, книгу. Я желал бы идти по центральному кварталу, смотреть на витрины книжных магазинов и видеть там себя. Тот свой непонятый мирок, что вышел из-под неопытного пера. Конечно! Видел всё, что можно. Прочитал всё! Всё! Он здесь самый умный и главный, посмотрите! Хмурится, раскладывает по полочкам, видит сквозь, конечно! Мне даже и не подобраться в старости седой к такому дару, самое дело. Одного лишь слова хватит для целой сенсации. Для заголовка или же течения мысли в среде интеллектуальной и ныне почтенной для узкого круга лиц. «Чушь». Сказано – и похоронено. «Шедевр». Напечатали, пожали руку. Почему же так? Губящая мысль нужда пожрала половину меня изнутри. Надоело. Встаю и знаю, что путь мой лежит в какое-нибудь кафе. Он, конечно же, туда лежит, но есть и большая нужда. Им что-то не понравилось. Я должен всё исправить. Переписать. Найти эти глупые недочеты, переделать! Стоит перечитать, осмыслить, точно! Какую бредятину я им подсунул, правда! Ха! Смех трясет, берусь за больной живот и чувствую, что вот-вот умру. В груди болит, голова закружилась, а я смеюсь наперекор всему. Ну и глупый ты, писака! Выдумал ты дрянь, скажу тебе как есть. Поверь! Выдавил из себя, в сущности, самую грязь, и что же ты сделал? Какое применение нашел этому шлаку? Вымазал страницы и, внимание отправил! Закинул смешные листы в ящик, думая, что случай вдруг поможет. Ха! Не дрянь ли, а? Конечно! Стоит, непременно стоит всё исправить. «Опять та же ошибка», говорит мне голос. «Опять ты спотыкаешься!». А может! Пускай так, я всё исправлю. Где же рукопись? Раздался гулкий стук. Я подхожу к двери, немного неуклюже. Открываю, на полу лежит пакет, завязанный тряпичной нитью. Заглядываю с интересом – там она и лежит. Чудно! Сначала высовываю голову, полюбопытствовать. Немного, с шалостью почти что детской. Посмотрел в один конец, в другой. Тяну одну из ног и опускаю на пол коридора. Замер. Вслушиваюсь. Пока что тишина. Никто не смотрит даже. Что ж… Медленно-медленно тяну вторую, так же опускаю и стою уже в тени. Дверь я внимательно закрыл, бумаги под рукой. Боюсь подвохи, помню, как меня встречали прошлой ночью, поэтому иду степенно, озираясь, всматриваясь в сухие двери все в пыли, смотрю я вниз, вдруг там нога. Шагаю раз. Шагаю два. Раз и два. Раз и два. Ступня усидчиво ложится на пол, поднимает затхлый воздух с пылью и выталкивает его в сторону. Он никому не нужен. Мой шаг прекрасен, да и к тому же невыносимо живописен. Прогулка занятого вора, который думает о чем-то важном, но, не теряя хватки, точно подсознательно навострил он уши и сливается с подругой тенью, рука об руку идя с ней и шепчась. Живописно, истинно. Вполне себе назвал бы так картину. Вышел бы шедевр! Я так крадусь смешно, на самом деле. Иду и выпучиваю красные глаза. Всё хочется смеяться, не могу я с этим совладать! Хи-хи! Ха-ха! Опять у лампы вдруг остановился. И хи-хи. «Да что же ты делаешь!?» Немного ускоряю шаг, и в спину кто-то смотрит. Коридор велик. Темный. Обволакивающий страхом. Идти мне долго. Бегом не добежать и за минуту до конца спасительного. Пройду ещё два шага и не могу терпеть – смотрю назад. Там никого. Я прижимаю желтые листы поближе и покрепче, ускоряю шаг. Смотрят. Вращаюсь – никого. Шаг сделал, обернулся – никого. Глядит сам коридор. Вдруг слышу шаг я за спиной. Уже не только взгляд! Я ускоряюсь, в панике трясутся ноги. Шаг громче, громче! Да кто ты!? Кричу я в коридор – там пустота. Стою где-то посередине, отдыхаю. Звук испуганного вздоха вдруг обрывает тихий одиночный топот где-то далеко в тени. Бежать! Я в ужасе несусь по коридору, а за спиной какой-то монстр всё пытается догнать. Стремительно, я не спасусь! Впечатываюсь в дверь, вываливаясь вместе с тем наружу. Бумаги вроде спас. Лежу на голой земле. Лежал бы ещё уйму времени, не будь она холодной. У носа вырастает что-то чувственно прекрасное. Сцена, фигура, от которой ударяться в слёзы сложности не составляет. Передо мной стоял цветок. В земле черной и голой. В протоптанной давно тропе растет зеленый маленький цветочек. Никто его не победил. Не сломил и не убил. Я его глажу. Растет он прямо на дороге! У него красивые листки. Сам цветок ещё не распустился. Запах завлекает разум. Я подползаю ближе и жадно дергаю зубами один из листков. Разжевываю, давлюсь слюнями. Кусаю ещё раз. Лишил его конечностей. Срываю стебель и проглатываю остатки. Они уходят внутрь, а на земле осталось ничего живого. Чудно. Кладу я голову на землю эту пустейшую, и слабость бьет внутри. На миг представил, что парализован. Двигать конечностями, это такая забава, однако. Как же я так могу? Захотел, рука согнулась, сжала вдруг черный песок земли и тут же опустила. А я-то сам внутри. За пеленой стеклянных глаз. Я там. Сижу как в клетке. Управляю исполином. Выбираться мне не надо – нужно править. Я так мал. Размером со стебелек, внезапно съеденный. А если подобраться к крупинкам земли ближе, поднести её к зрачку – то я уже, как и она. Невероятно… Затылок окатило жаром, что капли побежали. Не может быть того. Голову вверх поднял, лучик светлый, ослепительный и злой глядит мне в глаз. Сейчас же день… Я вдруг сжимаю свои руки добела иссохшие и будто бы совсем не молодые. Рукопись я спас, отлично. Мне же нельзя при дне… Меня увидят! Я не должен, н-е-е-т, не должен! Как же спастись? Бросаю взгляд налево, там дома, направо почти то же. Где-то невдалеке гремела оживленная площадь. Там и парк почти что рядом. Небо голубое, отражается в моих глазах, и вот они уже не красные. Существенный интерес, неприличный, по сути. Нельзя им быть такими. Красные они, не голубые. Руку двигаю к лицу и закрываюсь от лучей. Я спрячусь. Начинаю в спешке ползти по земле, загребая камни, пыль и грязь. У носа бегают букашки, где-то редкая трава щекочет кожу. Я так ползу долго и долго. Никто не узнает, меня не заметят! Проползаю много метров, озираюсь – оставил длинный след. Гм… С этим стоило бы что-то сделать, но какая же печаль, что мне так всё равно. Ползу я дальше. Вдруг слышу недовольное такое «кхе». После него, конечно замираю. Лежу, накрыв голову руками, лицо же спрятав в траву. Здесь муравьи. Бегают по щекам, раздражают. Я вожу глазами из стороны в сторону и поднимаю взгляд опять – там дом. Высокий, я бы не сказал, но и не низкий точно. На решетчатом балконе стоит старуха и словно смотрит на меня. Я даже не пойму. На щеке уродливая бородавка. С волосками, жирная. В этой бородавке я бы описал всю мерзость человечества. Нет ничего, что было бы противней этой жирной, гадкой бородавки. Она должно быть уничтожила старуху изнутри, и на балконе вижу я не тело, но засохшую давно скорлупку. А бородавка ныне переняла её душу и смотрела на меня она, но не старуха. Старуха умерла, конечно. Когда я копошился в муравейнике усталым своим ликом, это она кряхтела и судила меня взглядом. Грязь и ужас. Пресловутая мерзость. Бородавка вдруг зашевелилась. Я ошарашено гляжу. Она раскрыла маленькие крылышки, лапками почесала хоботок и полетела. Я подползаю к тротуару, силы оставляют меня. Падаю. Глаза рябят, руки трясутся от усталости. Колени заболели, стерлись. Мне не хватает сил подняться. Лежу, упершись исхудавшей стороной лица, хотя они обе такие, в половину планеты нашей. И кажется, что начинаю слышать музыку ожившего города. Ноги-ноги. Ходят, бегают, кружат. Чем-то заняты, вот уж кому явно до меня нет дела. По дороге, у которой я обмяк, может пойти свора учеников, и никто меня не заметит. Какое счастье! Сияющее великолепие эта немая невидимость. Я на что-то способен. Я сросся с травой, стал частью её недвижимого мира. Не нужен ветерок, чтобы я колебался, стукаясь усталой головой о зеленых собратьев. Я могу сам. Я, в целом, человек достаточно понятливый и многое сделаю без всяких там инструкций. Кожа лица немеет, начинает медленно мертветь. Конечности ослабли бесконечно. Я вдыхаю утреннюю пыль, запах которой не похож на ту, что в ночи. Звуки теряются на фоне сумасшедших мыслей, а темнота уютно наплывает. Я расслабляюсь всё сильней и слышу шелест запрятанной бумаги. «Эх!». Приходится искать небесных сил, чтобы двигаться дальше. Сначала, встряхну головой, потом усиленно вдохну, задрав нос к небу – срываюсь на чих. Маленький я, командующий полуживой развалиной из глубины черепной коробки, вздымает руки и кричит, что нужно взяться за дело. Он зазывает одну группку неосязаемых человечков, пискляво приказывает, чтобы они все дружно схватились за канат и потянули ногу. Они лишь жмут плечами и выполняют сказанное. Другой группке откомандовал вторую ногу. Всё живей он зазывал, а человечки подчинялись. Тянули ноги-руки за канаты, я слышал, как мотор внутри кричит от навалившейся тоски, тело поднимается. Выровнялся. Чуть не свалился в ту же бездну, когда поток крови ударил в шею, защемило грудь. М-да… Я смотрю на свои худые руки и понимаю, что скоро умру. Недалеко шумит та площадь многолюдная, живая. Что ж. Надо бы найти местечко, где мысль моя строгая отпустит бренное и примет вдохновение в свои объятия. Бреду на площадь, изредка пошатываясь, ведь мне так плохо. Уже подхожу и всё шумнее. Люди носятся повсюду. Пред глазами пелена и крапинки людских фигур. Все что-то говорят друг другу, может, даже мне. Но я один здесь, нет мне друга среди вас, людишки. Злостно тошнит. Люди кружат хороводом, хватаюсь за живот. Едва не упал. Вышел на площадь, гляжу по сторонам, в сущности, удивленно. Мир этот совсем другой. Далекий от моих худых коленей, вдобавок испачканных в пыли и стертых острыми камнями. Далекий от моих мертвецких рук и впалых ребер. От костлявых пальцев. Я по-настоящему здесь одинок. Все ходят-ходят, толстые мужчины исподлобья на меня глядят, не любят совершенно. А дамы стараются не замечать такое мерзкое пятно. Да и дел у них в достатке, чтобы не придавать значение человеку-растению. В центре площади стояла медная скульптура – наш герой-освободитель, основатель города. Огромный и тёмный он поднимает грозную свою руку в перчатке с мечом и указывает на Юг. Я смотрю туда – но там дома. На голове треуголка. Исполинские ноги покрыты сапогами. Какие красивые сапоги и совсем не дырявые. Мне бы один… В таком я мог бы спать, залез бы я в него и всюду носил, как маленький свой домик. Если вдруг пойдут скорченные толпы – я спрячусь и не вылезу. Если непогода – тоже. Но мне был важен дождь. Какой чудный сапог, самое дело! Я ползал бы руками, и, быть может, отрастил себе ещё бы две, чтоб было легче. Дождь заморосит спасительно, я выберусь и высуну язык язвительно, с любовью к небу. Тьмы станет меньше, голова очистится от нетерпимых мыслей. Я заползал бы в помойные ямы в пригороде и питался б досыта. С таким великим сапогом мне и не надо даже ручки, чтоб подписать договор о смерти для нужды. Я мог бы ползать по песку недалекого берега и пить морскую воду, купая своё тело. А пальцы худосочные срослись бы в клешни. Клешнями легче подбирать тот мусор, что выносит к берегу по вечерам. Забавный случай мог бы приключиться: каким-нибудь неизвестным вечером три взрослых человека, допустим, рыбака заметили тянущийся подолгу след на смоченном песке берега. Они, конечно же, заинтересовались, затем пошли, увидели сапог. Подошли к нему и полились слезами. Из сапога торчало убогое нечто, с четырьмя руками вместо двух, с глазами черными, гигантскими, как блюда. С клешнями и усами мерзко шевелящимися. Рядом лежала палка, её взяли и ткнули в открытый глаз, который белым поблескивал. Глаз сжался. Спрятался в трубку на лице. Клешни прикрыли уродца. Глаз снова вырос. Чудовище съедало последнюю жестянку, изрыгало всё обратно, и принималось снова. Рыбаки разбежались, пока им вслед смотрели два черных, удивленных глаза. Я припадаю в жалости к основанию могучего памятника. Блестящий кафель, с почетными надписями на нём. Я поднимаю голову, рука гиганта вот-вот казнит. Взгляд его вечно силен и властен, я не нахожу слов для восхищения. Подползаю к носкам сапог и, плача, бью по ним, кричу: «Великий основатель! Помоги! Я не прошу ничего! Мне не нужно ничего! Я просто бы хотел хотя б немножечко поспать… Пожалуйста, Великий! Устреми свой меч на мрак усталости в моих челах, освободи от мук!». Тяну я руки тонкие к его ногам. Падаю на них и обнимаю. Целую медные концы сапог и плачу. Затем! Затем. Затем… Я понял, что всё время говорю стихами… Да что ж! Ударяюсь головой о сам сапог. Ещё раз. Получай! Берусь за голову и встряхиваю её сильно. Падаю на колени и бью себя в затылок. Кажется, я слишком необычен. Пора подыскать места для дальнейших сочинений. Ведь в чем моя задача? Исправить гнусный текст, что не понравился издательству. И, может быть, поесть. Прохожу у живой изгороди и дышать стало легче. Кусты обстрижены, забор покрашен. Недалеко я вижу скамью. Не пустую. На ней сидит какой-то человек. Подхожу ближе. И ближе. Силуэт обретает черты. Из пятна вырастает фигура. Почтенных лет мужчина в шляпе и черном костюме. Рядом скамеек больше нет. Сажусь я с ним. Вижу, что ему неловко, но вида он не подает. Заложил ногу на ногу, руки в замок и смотрит в сторону довольно отстраненно. Старается он изо всех сил не замечать меня, но будто смотрит искоса время от времени он в мою сторону. Хитро так. Считая, что его я не заметил. Так мы сидим, головы уставив далеко вперед, наслаждаясь раскосыми деревьями, их шелестом и плавными движениями в утреннем ветру. Слушаем пенье птиц и гогот оголтелых прохожих. Я иногда поглядываю в его сторону, смотрю открыто, точь заигрывая, почти смеюсь от этого, в надежде, что он обернется прямо на меня, уставившись безумно. Но он всё держится. Я даже двигаюсь немного ближе. Он этого не видит сразу. Подпрыгиваю на месте и наскоком надвигаюсь. Руки в замке зашевелились – перебирает пальцами. Большими. Водит туда-сюда, играет, подцепляет остальные и щиплет сам себя. Я отвернулся полностью в другую сторону и жду, когда неудержимое любопытство уже охватит его. Когда он повернется и уставится мне в зрячий затылок. Тут-то я его и поймаю. Однако, ничего не происходит. Я ощущаю взгляд и резко поворачиваюсь. Он также смотрит прямо, играя морщинистыми пальцами. Хотя немного изменился. Опустил голову, изучая эти самые пальцы. Он не уходит. Достал платок из нагрудного кармана и начал протирать очки, а сам глядит почти что исподлобья. Будь я пуглив, я понял бы, что мне не рады совершенно, но я буду стоять своё. Он протер круглые очки, надел и прокряхтел. Вздохнул и отвел голову в другую сторону, пощипывая пышные кусты, я двигаюсь всё ближе. Я опускаю взгляд и сам. Хочется посмеяться от глупой мысли, пришедшей мне на злобу дня. А что, если сказать ему какую-нибудь шалость? Просто в шутку. Что он сделает? Уйдет? Заговорит? Тяну кулак ко рту, чтобы прикрыть смешливый всхлип и думаю, что же сказать. Может сказать, что я его внебрачный сын? Что шли года, и вот мы встретились, папаша!? Ты помнишь, как бросил мать? А!? Ты помнишь, что ты с ней сделал, как оставил умирать в нищете и одиночестве в заброшенном доме и без поддержки!? Ты даже секунды не выделил на помощь! Ты не видел меня, правда? Ты думал, что мы давно умерли, и ничего от нас не осталось. Ничего не помешает тебе перебирать гадскими пальцами на лавке в центре парка, дышать приятным воздухом и мерять новые шляпы. Ты думал, что старые обиды ушли в века и полностью сгинули, но нет! Я здесь, папаша, я пришел посмотреть в твои поганые глаза! А ну-ка повернись! Чего же ты отводишь взгляд? Ты, видимо, не понимаешь, кто перед тобой, да, папаша? Ты и подумать не мог, что на старости лет к тебе выйдет обеленный скелет, по-видимому, чем-то на тебя похожий. Какая неудача! Ты был безжалостен, ты уничтожил жизнь молодой кухарки в том отеле, да что там, ты даже не знаешь её имени. Раз в месяц тебя такого немощного и с виду порядочного навещают уже давно выросшие дети, беседуют и во всем следуют твоим умным советам. Но знал ли ты, урод, что есть ещё на свете такая грязь как мы? А!? Что!? Не находишь слов, папаша? Не можешь выдержать корежащей правды, верно? Всё крутишься, вертишься, пересчитываешь однотонные листы кустов и думаешь, что выглядишь как старый почтенный человек, без гнусности в своей истории. И надо же, тут появляется какой-то человек, что вдруг узнал тебя, нашел и понял, кто ты есть на самом деле. Мы умирали с голоду! Я рос в гнетущем одиночестве и страхе сгинуть от усилившегося ветра, что убьет меня одним лишь холодом гонимого воздуха. Я так страдал… Я тебя ненавижу! Гм… Быть может, мне сказать, что я в него влюблен? Я знаю подноготную этого человека. Знаю скрытые на его взгляд страсти. Я знаю, что для него значит любовь. Ни жена, ни молодая особа, в сущности, не значат для него ничто, когда с ним вместе его любимый мальчик. Не совсем взрослый на вид, но понимающий многое и преданно любящий. Как ручной питомец, которого можно погладить по послушной головке и поцеловать в теплый живот. Я весь твой! Мы должны уединиться где-нибудь на чердаке, красиво всё обставить и говорить. Говорить о литературе и моде. Говорить о глупости женщин и философии. Твои будто бы дряхлые, наделе упругие руки будут гладить мои бедра. Я сниму с тебя черный костюм и оставлю лишь длинный галстук, обвязав его вокруг шеи. Мы будем слушать ароматы твоих сладостных духов, которые ты частенько крадешь у жены, а некоторые покупаешь сам. Тайно, постоянно прикрывая лицо, надвигая на него широкую шляпу. Осенью ты носишь шарф, который я буду носить и летом поверх голого тела. Мы наполним ванну горячей водой, ноздри будут ласкаемы благовониями и в сумеречной тишине, в свечах я поцелую тебя в первый раз, любимый мой мужчина… Вдруг дергаюсь со смеха и говорю того, чего не ждал, не мыслил:


На страницу:
1 из 1