«Я бесконечно благодарна Андрею. – Кочка. Голова. Мех. – Только уехав с ним из Петрограда, возможно прекратить эту пытку. – Лужа. Голова. Мех. – Мне плохо сейчас, но так надо. Я благодарна ему без меры…»
***
Андрей Перов был сыном Павла Павловича, друга Олиного отца. И когда Оля в пятнадцатом году переехала с матерью в Петроград, первым ее знакомым оказался именно он, неуклюжий и полноватый Андрюша-гимназист.
Ехавшие аж с Лиговки Перовы часто засиживались у Кирисповых за чаем допоздна. Отцы спорили вполголоса о неспокойных временах, придумывали, как Государю вести дела; что в Думе; как вести разговор с Антантой, и прочее и прочее…
Диковатые же дети их на пуфах у библиотеки под присмотром Ефросиньи учились общаться.
Андрей был всего на год младше, но выглядел еще совсем ребенком в отличие от вытянувшейся в хрупкую пятнадцатилетнюю женщину Оли.
Позже Андрюша часто бывал в их квартире на Петербургской стороне и один. Но еще долго робел перед высокой взрослой девушкой и, чтобы не подать виду, блистал математическими знаниями. Этим он приводил в замешательство уже Олю, совершенно не понимавшую, о чем и к чему он это говорит, например, при обсуждении новой книги.
Даже когда пригласили Карла Ивановича из училища, в точных науках Оленька не продвинулась и знала только простой счет. Может, не дано ей было, а может, учитель много спал после чаю…
Но так или иначе общий язык двое пугливых детей нашли. Уже через три месяца после знакомства Андрюша без затей располагался в гостиной, как у себя дома. Это и послужило предметом шутливых намеков родителей, сводивших милых пташек и свои интересы к их браку.
***
Очередной приступ нервного зуда спугнул воспоминания.
«Ужасное пальто, только ОН мог достать эту жуткую лису! Моя норковая шубка никогда бы так не разлезлась под дождем. А этот ржавый цвет!» – Оленька сморщилась, как раз когда, проезжая какую-то яму, ее подбросило. Да так, что она чуть не прикусила язык.
Андрей сильно дернул головой, с него слетели очки, и он проснулся.
– Не вижу…Где очки? Вот они! Все равно не видно ни черта!.. – промямлил он спросонок. — Далеко еще? – спросил он громче, вглядываясь в мутные окна. На лице его отпечатался такой же рубчик, как на Олином пальто, только красный, а не коричневый и еще более мятый.
– Я не знаю, – наконец-то освободившись от спящего тела, Оля стянула черную перчатку и постаралась пригладить непокорную лисицу на рукаве.
– Ты устала, родная моя? Дай ручку. У-у-у, вся заиндевела… – он взял ее тонкую затекшую ладонь в плен разнеженными со сна руками и постарался согреть несвежим влажным дыханием.
– Не надо. Спасибо. Сейчас пройдет, – и Оленька попыталась вырваться из этой навязчивой нежности.
Андрей не сразу освободил ее руку. Перед этим он страстно прижался к ней колючими бурыми усами, которые стали так модны среди молодежи после начала войны. В Олину руку враз вонзились десятки игл, она с трудом сдержала окрик, но скорее даже не от боли, а от нарастающего бешенства.
Машину продолжало встряхивать на давно неезженых ухабах лесных дорог. Переваливая тяжелый черный корпус с бока на бок, она походила на пузатую рыбацкую телегу: скорость та же, только шуму больше. А за окном ничегошеньки не видно!
По ощущению, время уже давно миновало полночь и пустилось отсчитывать новый день и новый предзимний месяц.
Оля ежилась, пытаясь запрятать одернутую руку вместе с перчаткой поглубже в рукав.
– Георг! – гаркнул Андрей, окликнув водителя на манер отца – 2-го заместителя наркомпроса, – два часа уже тащишься по лужам! Мы где вообще? – при этих неуместно громких словах Оленька вздрогнула и невольно зашипела на своего новоиспеченного мужа.
Водитель от неожиданных звуков коротко оглянулся на пассажиров и, улыбнувшись, невозмутимым голосом сказал:
– Едем не два, а три часа. Уже объехали дачи в Буграх. Сейчас за станцию прошмыгнем и к Долгому озеру. А через Каменку уж Лахта рядом. Здесь дорога будет! За час-два доберемся… Во как мотает! Развезло просёлки! А вчера приморозило ещё. Только бы гати у Заводской не разобрали до заморозков…
Оля нервно заерзала, с шумом одёрнула пальто и поглуше замоталась в его длинные полы. Она теперь даже порадовалась, что Фрося заставила ее надеть мамины шерстяные панталоны. Все тело знобило в сыром салоне фиата. А ещё было до тошноты тоскливо! Но говорить с Андреем не хотелось. Даже смотреть на него она избегала.
Видимо, осознав раздраженное ее напряжение, Андрей притих в противоположном углу дивана. Больше на разговор водителя он не вызывал и, судя по дыханию, опять решил подремать.
Оля вновь погрузилась в воспоминания, прощаясь с прошлым. Теперь ее ждет другая жизнь, возможно, даже счастливая…
Тогда тоже была относительно счастливая жизнь.
Софья Алексевна внушила дочери, что та, зная грамоту и читая стопки литературных журналов, непременно будет успешной поэтессой. И по приезде в Петроград, полная надежд и незаконченных рукописей, Оля стала узнавать о самых известных кружках и модных салонах, составляя письма их учредителям весьма детским наивным языком.
Тяжело было Алексею Христиановичу сдерживать улыбку умиления и убеждать пятнадцатилетнюю дочь подождать с вхождением в светскую литературную жизнь:
– Олька, деточка, что же ты сразу так на редуты лезешь? Осмотрись тут пока, друзей с интересами поищи. Вместе легче будет литературный Олимп завоевывать! – изъяв на всякий случай позорные письма, он погладил расстроенную дочь по пепельным кудрям и, глядя в ее по-детски круглые обиженные глаза, ободряюще сказал: – У меня пока эта корреспонденция полежит в ларчике со стихами твоими. А завтра Андрюша приедет. Образованный мальчишка! Очень смышленый! Вот с ним и устраивай поэтические вечера!
После этих слов отец ласково поцеловал Олю в макушку, прижав ее головку к пропахшему сиреневым мылом жилету.
Он всегда так ее обнимал в минуты их особенной нежности. Сколько Оленька себя помнила, он так делал. Когда она еще помещалась у него на коленях, и позже, когда ей уже приходилось присаживаться в реверансе. И так до самой их сентябрьской ссоры.
После знакомства с Андрюшей в жизни Оли появились и другие друзья: сосед Володька Шагов, хворая смолянка Тонечка Сытина и Жанна Лонд. С последней Оля сама познакомилась на воскресной службе.
Володенька и Тонечка были совершенно бесцветные существа, удивительно точно дополнявшие друг друга. С ними Оленька дружила, потому что это нравилось маме и они много читали. А мамка Фрося неприлично вздыхала им вслед: «Мне ка’этся, он жениха’этся…», – намекая на раннюю их влюбленность.
Жанночка же была крайне эффектна: рыжие блестящие волосы, крупные и яркие черты лица и полная грудь с голубоватыми прожилками, слегка прикрытая в вырезе декольте прозрачным кружевом. Ей было уже восемнадцать – старше всех Олиных подруг. Еще Жанна танцевала в Михайловском в массе, имела знакомства.
Она водила Олю под ручку и нашептывала такие взрослые этюды, что у той бледные глаза подсвечивались огнем от зардевшихся щек, а по спине пробегал холодок до самых панталон.
Отец Жанну не любил, был подчеркнуто холоден. А Оле давал понять, что с балетными водиться не пристало приличной девушке, но Оленька поступала по-своему. К тому же Софья Алексевна говорила: «А что такого-то? Опытная товарка нашей пугливой кобылке не повредит!» А Ефросинья восторгалась: «Ну и девка! У нас во Пскапской така была б первой молодкой!»
До этих столичных знакомств Оля дружила лишь с книгами да с журналами. И доверяла мысли и чувства только тетрадкам. А всё таинственное взрослое проплывало мимо окон их небольшого особняка на улице, ведущей к холодному заливу.
Маленькая Оленька была, что та лошадка, Марёвна. Всё дремлет, стоя в уголке, а как окликнешь, в испуге прыгнет, ногами длинными переступит, неловко так, чуть сама себя не роняет. А глаза – что блюдца. Всех дичилась! Никого не слушала.
Может, по этой родственности душ Олька и любила свою Марёвну! Породистую длинноногую кобылицу белой масти! Да и внешне они стали похожи. Как два бледных приведения, они гуляли в сумерках возле Батарейной горы, путаясь в лесных лабиринтах камней и кирпичных стен укреплений. А когда Оле надоедало, она садилась на неоседланную Марёвну и мчалась к скале у залива, где до темноты могла просидеть, разглядывая далекий свет маяка, мерцающего, как утренняя звезда на Рождество.
А потом ее находил еле стоявший на ногах Трескотня и бубнил, больше не ей, а себе под нос, что так нельзя, ночью опасно, времена-то какие. Тут портовые да рыбачьё одно, чего им на ум взбредет… И за поводья вел в конюшню дремлющую Марёвну со светящейся в темноте юной всадницей.
Дома ждала хмурая Ефросиня – руки в боки; жаркий самовар с дымком, тянущимся в ночное окно; и мама с нежной улыбкой и легкой равнодушной отрешенностью.
А потом до полуночи, в августе еще можно при одной свече, Оля листала полиграфические страницы с оттисками черно-белой столичной жизни и мировых новостей.
Это было счастье! Свобода, мечты, уверенность, что дома тебя всегда ждут, куда бы ты не отправился, что бы ты из себя ни представлял!
Приехав в столицу, Оля уже знала наверняка, что будет известной поэтессой.
Дома, в Выборге, она ведь много читала. Она всё знала о литературной жизни Петербурга! И когда отец их с мамой вызвал к себе, у неё не могло быть сомнений, что в редакциях и изысканного «Пробуждения», и популярной «Нивы», и модной «Жизни искусства» только и ждут её рукописей. А главное, их обязательно возьмут и напечатают! Ведь она такие стихи пишет! Когда она зачитывала их неграмотной маме, Софья Алексевна говорила:
– Ну, деточка, твои стихи не хуже этого Сенинова. Мне нравятся! Не хуже!
– Кого? Сениного? А! Есенина, может быть?
– А может, и Сенина… Я их не помню всех. Вот тебя помню, роднулечка моя! Иди сюда, поцелую головку. Отправь стихи, моя миленькая, папе. И еще напиши ему, что прошлого возу не хватило. На неделю надо бы два возу дров-то.