Сейчас эту табличку со столба сняли – так, думаете, народ с благодарностью откликнулся на уважение? Никто кроме меня лезть на столб не хочет. А я хочу, но уже не могу. У меня ещё с ногами не очень стало. Одна ещё туда-сюда, только стоять на ней нельзя, а вторую ещё с первого раза электричеством начисто отшибло.
Но не в этом дело. Во мне появилось чувство внутренней свободы и я готов поделиться им с любым желающим, пока нам ещё не всё позволено и есть, что преодолевать. Делается это просто.
В прошлом месяце я на своей инвалидной коляске объехал полгорода и собрал человек сто энтузиастов. Мы написали плакаты, письмо в Кабинет Министров и сколотили митинг протеста возле одного склада. Там на проходной с самых «совковых» времён висела табличка «Посторонним вход воспрещён» и всегда стояла толстая тётка, верный часовой административной системы.
Мы выдвинули требования властям – табличку снять, тётку отдать под суд. Через день приехали умные люди из Кабинета Министров, парламента и ОМОНа. Тот, который из парламента, ничего умнее, чем «Вы с ума сошли!», сказать не смог. А который из Кабинета министров, молодец, подумал и приказал: «Наш народ нигде не может быть посторонним. Табличку снять, тётку, действительно, под суд, и всех пропустить на склад. Бог нам простит». ОМОН почему-то дружно перекрестился и всех нас пропустил.
На складе мы провели ещё два митинга. Один в защиту тётки от суда, другой – с требованием к властям объяснить людям, что спрятано от населения на этом складе, так как никто ничего не понял: всё завалено мешками, а в магазинах таких мешков нет вообще.
Через день пришли двое неизвестных и, не снимая противогазов, объяснили, что с сегодняшнего дня доступ в склад ядохимикатов открыт для всех и уже изготовлена демократическая табличка «Добро пожаловать!».
В общем, что интересно, нас не только не разогнали, как было раньше, а, напротив, всех развезли по больницам, каждого устроили под капельницу и две недели кормили совершенно бесплатно, пока не поправились все, кто не помер. И я через год всего выздоровел. Только есть мне с тех пор нельзя почти ничего, организм не берёт. Но это в наше время даже к лучшему: и продукты искать не надо, и деньги будут целей.
Главный вывод на сегодняшний день я сделал такой: если каждый из нас вставит свою палку в колесо тупой запретительной машины, она остановится. Берите пример с лучших и мы сотрём с лица земли все запреты!
У меня был сосед. Вот такой парень! Настоящий борец. Он оказался единственным на нефтебазе работником, восставшим против десятка унизительных надписей «Курить на территории категорически запрещено!». Простой человек из обычной семьи, терпеливый, как весь наш народ. Но я с ним поговорил пару вечеров и настал конец его терпению! Он сказал твёрдо: «Всё! Поизмывались над людьми, и хватит!»
Жаль, нефтебаза у нас была на весь город одна, да и парня такого, как мой сосед, где ещё найдёшь?! Но похожие на нас с ним есть, значит, есть и надежда, что движение наше не засохнет. С радостью читаю сообщения в газетах о редких пока, но ярких фактах борьбы наших граждан за внутреннюю свободу.
Вот, буквально в позапрошлом номере написано о том, как один юный студент перебегал улицу на красный свет…
И радуется душа! Шагнул ведь человек через запрет, бросил вызов системе. И память о нём навсегда сохранится в моём сердце. Если оно, конечно, завтра у меня не остановится. Я теперь как раз с Минздравом борюсь. У них ведь что ни таблетка, то бюрократический шедевр: «Принимать строго по указанию врача по одной три раз в день».
Хватит! Откомандовались. Прошло время произвола! Купил сейчас двенадцать упаковок фталазола и десять бутылок желудочного сока. Выпил всё до капли за нашу свободу, закусил пачкой хлортетрациклина гидрохлорида и хорошо мне так, легко и свободно. Третий час ночи, лежу, гляжу на экран. Только что табличку показывали: «Не забудьте выключить телевизор».
Ну-ну… Как же! Разбежался…
Вот моя деревня
(«Путешествие в обратно я бы запретил.» Г. Шпаликов))
Через всю свою большую Родину, с южного конца её на северный, я сонно катился по старинным неровным рельсам вместе с дремлющим на ходу поездом № 43 из Алма-Аты в Кустанай. На родину с маленькой буквы. На малую, значит, родину.Ехал я туда в последний раз. Правильнее, конечно, должно быть, чтобы не в последний. Но как-то уж совсем неуверенно правильность эта чувствовалась. Без вдохновения и честного патриотизма.
Ну, а как чувствовалось, так и получилось. Десять лет после того трехдневного налёта на «край родной, навек любимый», который меня
выкормил, снабдил наглостью кота и орлиным бесстрашием юности,
признаками местного, слишком уж яркого провинциального колорита, замашками и манерами победителя, северной крепостью характера и настырностью дятла, пробивающего дырку в любом дереве. Да и в бетоне, если надо будет.
За жизнь, довольно – таки затянувшуюся, я наслушался со всех сторон от разных по силе духа людей о ностальгии. Одни натурально рыдали, вспоминая рынок в далеком своём райцентре, где продавали сахарную разноцветную вату и горячую кукурузу, и где они, малолетки, гуляли маленькой толпой по рядам и всё подряд пробовали, наедаясь бесплатно на пару дней вперед. Другие, с натугой скроив из лица маску рыжего клоуна и неумело кривляясь, вспоминали Москву. Туда их и сейчас какая-то сила впустую тянет не первый год уже. А рванули они из столицы в Казахстан с большими долгами и мелкими пакостями родственникам. Они вспоминали ту Москву, в которой было куда лучше жить, чем с азиатами, если бы не долги эти немалые. А тут, в Казахстане, и искать их никто не стал. Не пришло в головы.
И ещё от разных знакомых, которых черт унес далеко от городка или деревеньки, где родились, слушал я и всхлипы, снабженные положенной по теме слезинкой, и мат-перемат о себе, идиоте, предавшем родные, хоть и неизвестные миру края.
А по мне ностальгия – это просто ноющее внутри чувство безвозвратной нехватки неожиданно улетевших детства и юности. И вот оно, болезненное чувство это, привязано к конкретной географической точке, в которой уместилась малая родина. Точка может быть и неказистой деревней, и городом-милионником. И никакие события, упавшие в пропасть уже взрослой вашей памяти – ни размашистые стройки, ни повальное освещение улиц или смена плохого руководства на хорошее – никак и никогда не станут мучить вас ностальгическими страданиями.
Только детство и юность ранняя, только то, что было рядом с вами в то бурлящее время: дома-хрущовки, водопроводные колонки на углах, скверы, рынки, клумбы вдоль улиц, неуклюжие щиты с издевательским текстом «Храните ваши сбережения в сберегательной кассе», танцплощадки в парке, камни и грязь на фирменных отечественных дорогах, обитые белой жестью лотки с тетками, весело продававшими ливерные пирожки, да ещё и незабвенные любимые всеми автоматы с газводой.
Ностальгия – это тоска по закуткам за сараями или густым кустарникам, где друзья пацаны шабили первые свои папироски, стыренные у отцов. Это драки край на край, село на село, без причин, а просто потому, что так было всегда. Ещё деды ходили стенка на стенку. Ностальгия – это как яркое сновидение, в котором ты, шестнадцатилетний заморыш, героически тискаешь после кино прямо за клубом свою первую любовь Валюху, а она заливается хохотом, как на кинокомедии.
Но самое главное в ностальгической грусти, если ты уехал давно – это запахи. Все. Они не дают душе покоя нигде. Улетишь жить во Вьетнам – замучают и там. В Конго, не дай бог, занесет нелегкая – съест тебя и там тоска по запахам своего детства и юности.
Мы животные. Инстинкты наши не в состоянии подавить и нейтрализовать ни деньги, ни почет и слава, ни жена с выдающимися данными. Я бы утверждал, что запахи и звуки – это основа ностальгии. Тот маленький, узкий и тесный мир, в который ты появился жить, был пропитан запахами и звуками, каких больше нигде не бывает. Нигде. Только на этой твоей малой родине, на этом куцем географическом клочке. Каждый человек из твоего городка или села имеет тот запах, которого не замечаешь, пока живешь здесь. Воздух на родине твоей имеет неповторимый вкус и запах, настоенный на ароматах молочного завода, пекарни, дыма из трубы общественной бани или душистых опилок деревообрабатывающего цеха. Металлическая стружка даже самого маленького фрезеровочного цеха раскидывает непередаваемый словом вкус срезанного металла по ветру, скользящему в воздухе по всему городку. И ты не чувствуешь его, пока не вырастешь и пока не уедешь.
В детстве ты не слышишь звук своего города или деревни. Он фоном висит над всеми жителями, как детский конструктор, собранный из шума всего, что умеет шуметь, визга всего, что в принципе визжит. И из общего гула людских голосов, смеха, криков и ругательств, которые только в этой географической точке вот именно такие, и нигде в мире больше похожего звукового фона нет.
К чему я это так долго мусолил и написал много букв? Просто многие не так называют воспоминания о прошлом, о своей прошлой жизни совсем в другом месте. Путают и зовут эти воспоминания ностальгией. Запомните: ностальгия – животного происхождения. Она инстинктивна, подсознательна. Она не осмысливается. Так же, как, например, любовь.
Если любовь можно описать словами и осмыслить как событие – это уже не любовь, а простое желание иметь эту женщину. Или, наоборот, женщине – этого мужчину.
Чтобы от души пострадать и помучиться ностальгией – ради Бога – не надо ехать туда, где она казалось бы, утихнет, успокоится и уснет ещё лет на десяток. Почему?
Не спешите возражать. Вдумайтесь. Нельзя дважды войти в одну и ту же реку. Ностальгия- это всего-навсего трепетная и изнуряющая игра воображения. Невозможно утешить душу именно тем прошлым, которое помнится и сидит в каждом нейроне. Нет того прошлого давным–давно, а вместо него есть тоже чьё-то, пока еще действующее ностальгическое прошлое. Но не ваше.
Я приехал в Кустанай сонным поездом №43 через два года после смерти отца. Решили с братом переделать могилу. Мрамор поставить, гранит положить вокруг надгробья. Ну и по мелочам: покрасить, дорожку к могиле крошкой мраморной отсыпать. Сделали за два дня.
У меня было ещё два дня для успокоения ностальгического приступа. Я взял у брата «жигуль-пятерочку» и поехал по местам детско-юношеской боевой славы. Сначала усмирение ностальгии пощло красиво. Я приехал к дому, где жил с семидневного возраста и впал в сладкую истому. Дом не изменился вообще. Ворота остались прежние, лет сто им. Корявые, некрашеные, с нелепым козырьком через весь забор и ворота. Но их не тронули, хотя дом был на пятерых жильцов, двухэтажный. Его, по-моему, даже не белили никогда и от старой побелки, которой уж 50 лет точно есть, пахло моим детством. И от ворот. И со двора тянуло тем же запахом старого рубероида, который покрывал до сих пор длинный дворовый сарай с пятью дверьми. Я глянул налево, в дворовый палисадник. Там моя бабушка в 1953 году посадила березку и учила меня её поливать. Когда мне было 17 лет – один пьяный придурок со второго этажа эту березу спилил ночью. Просто так. Из-за неё он не видел двор соседа, с которым пил.
Бабушка сильно плакала и по вечерам шла в палисадник, наклонялась и гладила пенёк- обрубок так же, как гладила маленького меня. В свои 17 лет я был отлично тренирован, имел второй взрослый разряд по легкой атлетике. Так что, пошел и от всего сердца избил этого дурака. До красных соплей и лежачего положения.
Всегда, когда вспоминаю бабушку, вспоминаю березку. И наоборот. А в палисаднике всё так же совсем старая, за 80, тётя Оля сажала бархатцы, циннии и космею. И я их много лет уже сажаю у себя на даче. Их запахи и сам вид держат меня недалеко от начала жизни моей.
Вот так порадовал меня мой старый дом, хотя все взрослые, с кем я тогда жил, умерли, а их дети и внуки – разъехались. Напоследок, уходя, я попросил молодого парня из нижней квартиры оторвать старинный железный ржавый номер дома и название улицы, выдавленное на том же металле. Он без разговоров оторвал, потому, что чуть выше висел новый, из долговечного пластика. Этот номер сейчас у меня – единственная реликвия из прошлой жизни, не считая маминого торшера и её альбомов с фотографиями.
Длинный сквер на три квартала с дорожкой вдоль желтых акаций тоже остался. Там, внутри сквера, меж веток гудели пчелы как и 50 лет назад, так же носились на великах по дорожке малолетки, так же пахла улица и всё такой же над ней висел шум средней школы № 14, где я учился, и воздух обнимал меня всеми этими шумами, запахами и фигурами старых домов и домишек, не тронутых людьми и не убитых временем. Меня обволакивали трепетным спокойствием мои родные домики, акации, запахи и тихий, тот же самый фоновый гул в святом месте моего детства.
На этом мои ностальгические утешения как топором обрубили. Из восемнадцати друзей детства и юности, с которыми начинали курить, бегать за девчонками, воровать яблоки из сада, росшего прямо за рекой Тобол, с кем плечом к плечу бились в дурацких драках с «наримановскими», не осталось никого. Один уехал в Челябинск, один в Германию, один – на Север, пятерых убили в разборках девяностых годов. Остальные спились и померли сами.
Потом я поехал в родную отцу и мне деревню Владимировку. Сорок км. от города. И там в прах испепелилась надежда загасить ностальгию. Здесь я рос. В основном летом. Ничего из того, что могло напомнить мне мою малую родину, больше не было. Озерцо посреди деревни рядом с клубом и сельпо засыпали чем-то твердым, клуб снесли, сельпо, видно, развалилось само. Здесь почти всё рассыпалось и исчезло. И дома старые, чисто русские в землю вросли по самую крышу. И запах горящей травы, которую после предварительной распашки защитной полосы жгли вокруг огромного и уникального леса «Каракадук», спасая его от пожара, исчез.
Деревня эта была всегда казацко-немецкой. Из пленных немцев состояла и ссыльных казаков, жертв расказачивания. Казаки крепко пили и за хозяйством толком следить не могли. Пропали и лошади, и коровы, даже куры не гуляли по дороге. То есть и запах их пропал. И аромат конского навоза, вспоминавшийся как основной запах деревни – пропал. Родственники мои – казаки, вымерли почти все. Пили много. Сыновья в город уехали: к работе тянуло. Точнее – к деньгам за работу. На селе откуда деньги? Дочери в соседних деревнях мужей завели. Деревья, росшие красивой аллеей, высокие, раскидистые, соединявшие как зеленый коридор, две части Владимировки – спилили зачем-то. И немецкая часть стала видна со всех сторон. Дома там были целые, но другие, новые, из современных материалов. И оттуда пахло иначе уже. Там раньше играли на губных гармошках и днем, и ночью. На нашей, казацкой, стороне играли гармошки обычные и под них пьяными голосами пели всегда. Тоже в любое время суток. Всё это – от мычания коров во дворах, кудахтанья кур и рулад от всяких гармошек звонких, всё создавало звуковой фон Владимировки моей детской. А теперь прислушаться – тихо стало в деревне, люди вроде как онемели все. И трактора с бензопилами заглохли.
Я проехал всю незнакомую теперь Владимировку, не увидел ни цветов в палисадниках, ни ворот, связанных по казацки из жердей. Остановился на том месте, где стоял дом бабы Шуры, родственницы. Умерла три года назад в 95 лет. Дом её, самый старый в деревне, развалился, рассыпался. Торчали куски жестяной крыши и валялись рядом битые стёкла окон. Никто дом не сравнял бульдозером и, похоже, не собирался. Я минут пятнадцать походил вокруг развалин, выкурил две сигареты и почувствовал – как устал от ожидания радости встречи с детством и от разочарования одновременно.
В Кустанай вернулся разбитый и грустный. Подъехал к стадиону, где начинал заниматься и где выполнил норматив первого разряда в десятиборье. Пошел к центральному входу, хотел пройтись по рекортановой дорожке, дойти до сектора метания копья и посидеть на трибуне. Но на входе стояла охрана и постороннего не пустила. Я посмотрел через решетку. Не было рекортана. В глубине стадиона торчали два двухэтажных офиса. Трава на футбольном поле была искусственной, А вместо деревянных длинных скамеек поставили пластиковые сиденья разного цвета. Всё пахло иначе, не было звука струи воды из шлангов, которыми поливали траву на поле, не было запаха пота, который раньше никак не выветривался. Тренировки самые разные шли с утра до позднего вечера. Ну, выкурил я ещё сигарету и поехал к брату.
Брат предложил перекусить слегка и поехать в центр города.
Сказать, что я не узнал центра города Кустанай, где жил до призыва в ряды защитников большой Родины, значит не сказать ничего. Это был абсолютно другой город. Красивые фасады стеклянных зданий, фонтан в пруду с лебедями, какие-то незнакомые деревья и цветы, которые у нас никогда не росли, Просторные, как поля в степи, площади со смешными фигурами героев фильмов и сказок. Огромное и нелепое в этом месте колесо обозрения и много маленьких, огороженных плетнями уличных блинных, чебуречных и пивных. Красиво. Поражало вкусом хорошим и модерновым стилем.
Но это был не мой город. Это была не моя ностальгия.
Я улетел утром. И уже в самолете понял, что ностальгия- это болезнь души и ума. И сердца. Это она, болезнь, внушает, вдалбливает во всю твою внутренность, что всё постоянно в этом мире. Всё незыблемо. И если истосковался по малой родине, то приезжай и хлебай ложками успокоение и умиротворение от прикосновения к своему прошлому, к детству и юности. Через дома, улицы, запахи, звуки, теток с ливерными пирожками, автоматы с газводой, урны в стиле ампир и автобусы ЛиАз. Древние и уютные.
Это иллюзия. Застывший в памяти воображаемый виртуал. Обман зрения, слуха и нюха.
Нет ностальгии, как возможности прикоснуться снова к тому же самому своему прошлому. Есть ностальгия как заболевание. Скорее всего – это одна из форм невроза.
Печально лишь то, что это не лечится. Да никто и не собирается лечиться от этой сладкой, но мучительной муки – ностальгии.