Записки социопата
Степан Калита
Перед вами история о молодом человеке, который в «лихие девяностые» пытается строить бизнес – и сталкивается с произволом правоохранителей и бандитами. Эта книга – о преодолении трудностей, которые встречаются на жизненном пути далеко не каждого мужчины, она – о взрослении и становлении личности под давлением очень непростых обстоятельств.
Степан Калита
Записки социопата
Только человек с тонкой душевной организацией может так выглядеть в моем относительно еще юном возрасте. Очень хреново. Я помят, регулярно умираю от похмелья, у меня постоянно скачет давление, и вообще – я, в сущности, очень больной и старый человек. Я неоднократно слышал, что внешность у меня нестандартная, и нос сделали хреново. И голова шишковатая – последствия все той же сложной операции.
Не думаю, что молодой хирург, которому предстояло собрать меня по кусочкам, слишком старался. У него была холеная внешность человека, уверенного в собственной безупречности (такие чаще всего встречаются среди адвокатов) и выводок девочек-студенток в качестве постоянного сопровождения. Девочки также присутствовали, когда меня разбинтовали и представили им – для подробного изучения моей изувеченной физиономии. Они наблюдали за операцией, восхищаясь работой педагога и обилием вытекающей из меня крови. Эти же студенточки опрашивали меня в палате уже после того, как операция завершилась.
Поначалу они не могли расслышать, что именно я говорю. А я не мог извлечь из себя ни единого членораздельного звука. Но потом мои отчаянные: «Пошли вон, стервы!» и «Да будьте вы прокляты!» их нежный слух все же различил. Надо ли говорить, как они были возмущены. Ведь им нужно было писать курсовые, а я категорически не желал отвечать на вопросы, испытывая сильную боль…
* * *
Внешность моя необратимо изменилась в возрасте примерно двадцати двух лет после весьма неудачной драки и последующего восстановления в обычной московской клинической больнице. С тех пор, я не знаю, как я выгляжу. Тому, кто никогда не менял лицо, сложно объяснить это ощущение. Помню, как разматывал бинты, стоя перед зеркалом, и, когда снял их, ужаснулся, насколько я не похож на себя прежнего. С тех пор из зазеркалья на меня смотрел чужак – он скалился, улыбался, бывал сердит. Но никогда не походил больше на меня прежнего.
Много раз потом я размышлял, как поступил бы тогда, знай, что за этим последует. И неизменно отвечал себе: сделал бы то же самое. Я заступился за девушку.
Военное заведение, где люди становятся крепки телом, но не разумом, отмечало окончание одного из курсов, в парке. Курсанты пили водку. И в определенный момент некоторые из них, видимо, полностью утратили разум. Потому что схватили и потащили в кусты случайную прохожую. Что касается меня, то я шел мимо из университета, с портфелем, который больше никогда не видел. Поначалу конфликт выглядел вполне безобидно – они отступили, девушка убежала. Я тоже собирался покинуть поле несостоявшегося боя – но один из них вдруг ударил меня в лицо, и я упал, после чего на меня налетели стаей. Так бывает, когда от злости люди не думают о последствиях. Курсанты потоптались у меня на лице, разбежались и скучковались у лавочек, что-то пили, оглядываясь… Я смог встать. Далеко не сразу. Добрел до забора. Оторвал доску с длинным гвоздем. И вернулся. Этой доской я бил их не без удовлетворения. С холодной яростью и отчаянием. Я всегда ненавидел подонков. Гвоздь вонзался в тела. Помню тошнотворный звук, с каким я вырывал его. Меня снова повалили, били жестоко. Я уже мало походил на человека. Но снова поднялся и убрел, пошатываясь. Купил в местном хозяйственном два кухонных ножа. Продавщица смотрела на меня с немым ужасом. Но продала. После очередной схватки, – я располосовал ножами множество рук и ткнул кого-то пару раз в тело, но, кажется, неудачно, – я потерял сознание, и меня увезли на скорой. День закончился около пяти вечера. А я пока нет…
* * *
Я лежал спустя сутки в палате, с перебинтованной головой, и думал, что жизнь закончена. Больнее всего было душе. У меня она живая. Умеет до сих пор отзываться болью. Помню, было ужасно обидно, что я так рано умер. А эти, которые нападали «стаей», толпой на одного, будут жить. Возможно, доживут до глубокой старости. Интересно, думал я, как там та девушка? Она и представить, наверное, не может, что от ее спасителя остался кусок мяса с изувеченным лицом.
Один старичок – в двадцать лет, другой и в сорок пять – все еще молод, у него нет этой мрачной надломленности, загруженности, глубоких проблем, переживаемых людьми в возрасте. И кто вам больше нравится? Мне милее первый типаж – юный старичок. У него есть опыт. Может, уже и глаз тусклый, и усталость периодически накатывает, мучают депрессии и мигрени, он слишком много пьет – зато он все про вас и про жизнь, скорее всего, уже понимает.
Я был старичком, мне кажется, уже в раннем детстве. Мама потом, через много лет, говорила, что она всегда воспринимала меня опытным и взрослым мужчиной. В отличие от младшего брата, лишенного по этой причине свободы и подвергнутого сверхопеке. И я ей верю. Это досадная правда. Мне не хватало легкости моих сверстников. Зато я был наблюдательнее. Умел слушать. Анализировать информацию. И всегда хорошо учился…
* * *
Мы поговорили с врачом. Он интересовался, в основном, кто мои родители, и сколько я смогу заплатить за операцию. Я понял, что без денег мое лицо так и останется страшной маской. Умирать я к тому времени раздумал, душевные волнения прошли, стало казаться, что я выкарабкаюсь. Наивная простота. Долгие годы я не мог свыкнуться с новым лицом, мне предстояло с ним жить, но я пока не представлял даже – как. К родителям за деньгами по многим причинам обращаться было бесполезно: у них были свои заботы, своя жизнь, и связанные с ней серьезные траты. Я старался с ранних лет обходиться сам. Пришлось звонить друзьям.
Никогда и никого ни о чем не просил. Это ценили. Окружающие напротив – все время что-то от меня хотели, им казалось, что именно я смогу им помочь. И очень обижались, когда получали отказ. Обусловленный тем, что у меня есть глубокое убеждение – каждый должен сам справляться со своими проблемами, не загружая ими окружающих. И только в крайнем случае имеет права попросить о помощи.
Из всех моих близких друзей (хотя таковыми сложно кого-либо назвать), только у одного, у Дини, все судимости погашены. И то только потому, что он всегда умел договариваться. Ценнейшее качество, но не для меня – я не иду на компромиссы. Особенно с собой. Что касается друга, то он договорился с прокуратурой. Да и сам в свое время получил юридическое образование. С другими людьми, не имеющими шальной природы, удалой лихости, быстро становится скучно. В этих прочих нет отчаяния, им всегда есть, что терять. Они еще не осознали, что жизнь – в сущности, игра без правил, и справедливости нет, и не будет, как нет и единой правды. И надо обладать смелостью, какая граничит с постоянным осознанием, что рок маячит над тобой, и ты в любой момент можешь умереть. Если моя жизнь слишком комфортна, и я забываю об этой простой истине, то долго смотрю в зеркало. Мое новое лицо говорит мне: парень, ты, как и все мы, уже мертвец, приговоренный к смерти по причине рождения. Смирись с этим. И будешь счастлив.
Но это не значит, что осознание смерти должно привести вас к дурацкому умозаключению, будто каждый свой день нужно проживать, как последний. Вовсе нет. Каждый свой день нужно проживать с достоинством. И помнить, что ты, скорее всего, ничего не успеешь понять, когда Смерть придет за тобой. А есть ли за последней чертой судилище, или все умершие друзья ждут тебя за широким столом Вальхаллы, неизвестно никому. Даже клирикам, наивно полагающим, что только им известна Истина.
Деньги мне привезли на следующий день. Я вышел в холл. Ощущал я себя египетской мумией. Чудовищно болела голова. Ни глаз, ни носа, ни ушей не было видно. Одна щель, через которую я мог обозревать агрессивный мир. И еще одна, где помещался мой рот с разбитыми опухшими губами.
– Спасибо, – выдавил я, взяв у Сереги конверт с деньгами.
– Держись давай. Мы все за тебя кулаки держим.
Я вяло кивнул.
– Извини, Серег не до общения.
Мой интеллект в очередной раз сыграл со мной любопытную штуку. Он разгонялся, как только я переставал злоупотреблять алкоголем, до такой степени, что я терял возможность общаться с людьми в их неторопливой манере. Они говорили слишком медленно, мыслили слишком медленно, они качественно не соответствовали моей стремительной модели мышления. Им недоставало совершенных синапсов в нервной системе, и это было слишком очевидно, чтобы я мог им это простить. А они не могли простить мою гордыню. Мне было дискомфортно общаться с ними. Они слышали только себя. И не могли воспринимать информацию в том темпе, какой я задавал.
Радость от общения с себе подобными, в результате, я испытывал, только принимая алкоголь. В отличие от газет, новостных ресурсов в интернете, научной литературы, люди не могли сообщить мне ничего нового. Пустой треп раздражал. Они были невыносимы. И я их не выносил.
Так и начинается социопатия. К кому-то она приходит от жизненных потрясений, кому-то достается по наследству в связи с несовершенным генофондом, а кто-то мыслит слишком быстро и методологически четко, чтобы в трезвом виде переносить человеческие существа.
Кажется, мой приятель, с которым мы обычно пили сутками, всерьез обиделся. Но он, по счастью, был достаточно проницателен, чтобы понять: я не том состоянии, чтобы ждать от меня не только общения, но и обыкновенной вежливости.
– Вот еще кое-что, – он сунул мне сумку и слегка постучал по ней ногтем. Послышался звон.
Друзья были настолько милы, что купили мне три апельсина и литровую бутылку водки. Сознаюсь, я всерьез подумывал в тот же день, а не выпить ли мне, черт побери. В конце концов, я вполне сносно перемещался по клиническому отделению. А от ужасного самочувствия водочный наркоз должен был помочь. Но потом благоразумие взяло верх, и я подарил бутылку соседу по палате. Он провел в больнице уже почти три недели, постоянно отказываясь от предстоящей операции. «У меня эмоциональный шок!» – говорил он. В конце концов, не только я, знакомый с реалиями жизни, но и врачи начали подозревать, что он бездомный. И выгнали его на улицу.
Случилось это через месяц, когда я уже пошел на поправку. Он был чрезвычайно возмущен недоверием и черствостью медицинских работников. И сказал дрожащим голосом, что сегодня непременно напьется.
За окном больницы открывался чудесный вид – морг и обширное кладбище, напоминая о моей бренности и особенностях российской медицины. Больным, считали врачи, не обязательно иметь хорошее настроение. Достаточно и того, что их лечат бесплатно. Ну, как бесплатно – за взятки. Но попробуй об этом упомяни – живо вылетишь вон, вместе со своей искореженной физиономией и острым языком.
Сосед по палате, пока его досадная тайна не раскрылась, очень любил поговорить. Поскольку первое время мне было тяжело поддерживать беседу, приходилось все больше слушать. Говорил он медленно и монотонно, не умея выстроить мало-мальски увлекательный рассказ. Под его бубнеж заснуть не представлялось возможным. Он мешал не только мне, но и другим больным нашей палаты. До сих пор не понимаю, откуда берется такое количество людей, обожающих пустой треп, но при этом неспособных донести хоть какую-то внятную мысль.
– Если соберешься жениться, Степа, – говорил он мне, – запомни хорошенько. Бабы – расчетливые суки. Жена все у тебя может отобрать – и сбежать. Ничего ей не давай. В квартиру не прописывай. Деньги держи у себя. И чуть что – сразу бей в морду. Баба, она как собака, любит сильную руку. Вот у меня была жена. И что ты думаешь, все получилось, как я и говорю – сбежала, падла, не прошло и полгода.
– Может, она оттого сбежала, что ты ей денег не давал и чуть что сразу бил в морду?! – отозвался из угла Валерик.
Валерик, восемнадцатилетний парнишка, лежал в больнице вторую неделю. Умудрился простудиться сразу после сдачи анализов, поэтому операцию ему отменили – ждали, когда он выздоровеет.
Я беспокоился, что могу тоже подхватить простуду, и тогда меня непременно ждут осложнения. Поскольку переложить Валерика было некуда, врачи приняли радикальные меры – стали пичкать всех в палате антибиотиками. Включая разговорчивого соседа. Таблетки он всегда ел с большой охотой – подозреваю, полагал, что все они очень полезны для здоровья.
Предположение Валерика соседу не понравилось. Он придерживался радикальных взглядов на женщин, переживая снова и снова коварство сбежавшей жены. Некоторым любителям пострадать только дай повод – они сами доведут себя до белого каления.
– Помолчал бы, парень, – сказал он. – Сука она была. Потому и пропала с концами…
Кстати, эту незатейливую историю я позже рассказывал нескольким приятелям – и постепенно она превратилась почти в анекдот. Во всяком случае, я слышал ее пересказ от одного малознакомого человека. И очень удивился.
Я сразу понял, что в отделении челюстно-лицевой хирургии хорошо спит тот, кто засыпает первым. В носы жертв отечественной хирургии были забиты целые мотки бинта и ваты, из отдельных ноздрей торчат трубки, рты всегда приоткрыты, чтобы жадно ловить спертый больничный воздух. Поэтому храп по ночам стоял чудовищный. В то время совесть меня почти не беспокоила, поэтому я спал, как страшный замотанный бинтами младенец, извергая самые причудливые и очень громкие звуки. Сосед утверждал, что я задыхаюсь во сне, и он, обеспокоенный моим состоянием, вынужден меня будить. Уверен, он просто не мог заснуть под нашу канонаду. Ему, единственному, так и не сделали операцию. Впрочем, он и не собирался ее делать. А здоровому человеку в палате с пятью издающими звериный рык монстрами по ночам было очень неуютно. Так, должно быть, чувствовал себя Одиссей в пещере циклопа.
Над нами находилась «Хирургия глаза». Между лестничными пролетами висел телефон-автомат – единственная доступная связь с миром. Сверху к нему ползли, цепляясь за стены, люди с окровавленными повязками на глазах. Некоторые перемещались довольно бодро, стучали по ступеням палками. Сразу можно было понять, кто только начал терять зрение, а кто ослеп уже очень давно, и успел освоиться. Приходилось часто помогать беднягам набирать номер – у меня, по крайней мере, оставались на поломанной физиономии глаза, а они пребывали в кромешной тьме, или видели очень смутный мир через тусклые бельма.
Однажды я провел у автомата почти четыре часа. Слепцы выстроились в очередь, и я все крутил и крутил диск, выслушивая кошмарные рассказы об их болезни. И ни одной, ни единой светлой истории о чудесном исцелении. Они, словно, сговорились.
Чудесное исцеление, наверное, могло происходить где угодно, только не в этих мрачных стенах. Большинство врачей в чудеса не верили, только в торжество науки над несовершенством человеческой плоти. Бог, должно быть, обладает очень черным чувством юмора, раз он создал нас такими хрупкими. Но ему и этого показалось мало. Душа, заключенная в полную нервных окончаний оболочку из мяса и костей, тоже может болеть. И так болеть, что жить не захочешь. Не понимаю, как Бог может осуждать самоубийц, если сам дарует им не совместимые с жизнью страдания…
Я решил к телефону-автомату больше не ходить. Слишком много человеческих страстей обрушивались там на меня в одночасье, и они начинали меня душить. Как дурные воспоминания. Только это были даже не мои воспоминания, а память о чужих разрушенных судьбах, о страданиях и боли. С меня хватит, понял я. И больше никогда не появлялся на площадке между этажами. Иногда мне представлялись слепцы, стоящие там унылой толпой, тянущие руки к телефону на стене. Я старался о них не думать. Малодушие иногда – единственное спасение для человека, у которого душа живая…
Впоследствии я видел точно такую же боль старого, умирающего, пребывающего в отчаянии человека, видел ее каждый божий день на протяжении нескольких месяцев. И от осознания собственного бессилия и постоянной жалости, я начал пить все чаще и чаще. Жалость, мне довелось это узнать, – по-настоящему разрушительное чувство. Оно может вас даже убить, если ваша душа способна к состраданию. Тогда я начал завидовать людям, не способным чувствовать, и завидую до сих пор.
– Ну вот, значится, едем мы из Кельна на поезде с корешком из моего призыва… – разглагольствовал сосед, лежа на своей кровати.
Больше всего он любил вспоминать о службе в армии. Ему, наверное, повезло тогда единственный раз в жизни – он поехал отдавать своей стране «священный долг» в Германию. И там ему так понравилось, что он решил в один прекрасный момент стать немцем и остаться на родине Адольфа Гитлера навсегда. Разумеется, такие планы не могли понравиться командованию части, дислоцированной где-то в Восточной Пруссии… О дальнейшей своей биографии незадачливый дезертир упоминать не любил. Судя по всему, ничего хорошего после Германии в его жизни уже не происходило.
– А в поезде познакомились с двумя девками. Такие, скажу я тебе, девахи, – он зацокал языком. – Выпили мы с ними шнапса. Разговорились. А потом я одну уже раздел, значится, сапог тяну на себя, чтобы снять. А у нее ноги распухли, не снимается, и все тут…