Тогда я понял: это всегда огонь.
В воздухе висит едкий дым, и от сернистого запаха закладывает нос. Солнце приобретает цвет золы, а на дороге, дымясь, валяются черные камни. Повсюду, куда ни взглянешь, что-нибудь да горит. Дерево, тела, сама земля. Горит даже вода. Безжалостность пламени усиливает ощущение гнева богов, судьбы, чувство кары, вечного наказания за совершенные поступки.
Все, что было раньше, теперь ты видишь с изнанки. Все вывернуто наизнанку.
То, что стояло прямо, падает. Что должно быть связано, освобождается, а что должно быть свободно – теперь связано. Что должно храниться в тайне, теперь выпячивается и вываливается наружу а те, кто должен был все это прятать, лишь смотрят пустыми глазами и ничего не предпринимают.
Мальчишки становятся мужчинами, а мужчины – мальчишками. Рабы становятся свободными, а свободные – рабами. Детство уходит. Известие о том, что отец и мать убиты, не так поразило меня горем и страхом за себя, как внезапным осознанием того, что с ними случилось. А где был я, когда их убивали? Я подвел их, я бегал по своим детским делам! Почему я не предвидел опасности? Почему не встал плечом к плечу с отцом, с оружием в руках, набравшись мужества и силы, чтобы защитить наш очаг или с честью пасть перед ним, как пали мои отец и мать?
На дороге лежали тела. В основном мужчины, но были и женщины, и дети, с теми же расплывшимися рядом темными пятнами. Кровь впитывалась в безжалостную грязь. Живые брели мимо них, пораженные горем. Все были в грязи, многие босы. Люди старались не попасть в рабские колонны и загоны, которые должны были вскоре появиться. Женщины несли детей, иные – уже мертвых. Убитые горем, они проплывали мимо как тени, унося какие-то жалкие бесполезные вещи – вроде лампы или свитка стихов. В мирное время городские замужние женщины выходили из дому в ожерельях, ножных браслетах, кольцах; теперь ни у кого ничего такого не было. Может быть, их драгоценности были где-то спрятаны, чтобы потом заплатить перевозчику или купить горбушку черствого хлеба. Мы встречали знакомых, но не узнавали их. И они не узнавали нас. Встречи друзей происходили на обочинах дороги или в кустах, где обменивались известиями об умерших и тех, кто скоро умрет:
Жальче всего было скотину. В то первое утро я увидел горящую собаку и подбежал потушить своим плащом ее дымящуюся шерсть. Пес, конечно, убежал, и я не смог его поймать, а Диомаха одернула меня, обругав за глупость. Этот пес был первым из многих. Лошади с перерезанными мечами сухожилиями, лежащие на боку с глазами, полными немого ужаса. Мулы с вывороченными кишками, волы с дротиками в боку, жалобно мычащие, но слишком перепуганные, чтобы подпустить к себе кого-либо. Они больше всего разрывали сердце, бедные тупые животные они вызывали еще большую жалость своей неспособностью осознать свою беду.
3ато для воронья настал истинный праздник. Первым делом они подлетали к глазам мертвецов. Птицы клевали мужчин в самую задницу – одному богу известно, почему. Живые сначала отгоняли их, возмущенно бегая за мирно обедающими любителями мертвечины, которые отлетали ровно настолько, насколько диктовала необходимость, а потом, как только опасность отступала, скакали обратно на пир. Почтительность требовала похоронить павших земляков, но страх перед вражеской конницей гнал нас прочь. Иногда трупы отволакивали в канаву и под жалкую молитву бросали на них несколько скупых горстей земли. Вороны так разжирели, что с трудом отрывались от земли.
Мы, Диомаха и я, не пошли в город.
Нас предали свои же, объясняла мне Диомаха. Она разговаривала со мной медленно, как с умственно отсталым, чтобы я понял ее наверняка. Нас продали собственные сограждане, несколько фракций, стремящихся к власти, а их самих перехитрили аргосцы. Астак был портом, пусть небольшим. Аргос так долго вожделел завладеть им. Теперь это случилось.
Утром следующего дня мы нашли Бруксия. Его спасло рабское клеймо. Клеймо и его слепота, над которой захватчики потешались, хотя он ругался и махал на них своим посохом.
– Ты свободен, старик!
Свободен – голодать или ради хлеба насущного самому проситься под ярмо победителя.
Вечером пошел дождь. И дождь тоже, кажется, был не временным финалом резни. То, что было золой, теперь превратилось в серую жидкую грязь, и раздетые тела, не забранные сыновьями и матерями, теперь блестели мертвенной белизной, вымытые не знающими сострадания богами.
Нашего города больше не было. Не осталось ничего – ни жителей, ни стен, ни хозяйств. Самый дух города, сам полис, эта коллективное сознание, называемое «Астаком», который был пусть меньше Афин, Коринфа или Фив, беднее Мегары, Эпидавра или Олимпии, но тем не менее СУЩЕСТВОВАЛ,– наш город, мой город был стерт с лица земли. Мы, называвшие себя астакиотами, оказались стерты вместе с ним. Кем мы стали без нашего города?
Это словно лишило всех последнего мужества. Никто не был в состоянии думать. Все сердца оцепенели. Жизнь напоминала спектакль, трагедию, какие можно увидеть на сцене: падение Илиона, разграбление Фив. Только теперь трагедия стала нашей жизнью и в ней играли реальные люди из плоти и крови – актерами стали мы сами.
К востоку от Поля Ареса (греческий бог войны), где хоронили павших в бою, мы наткнулись на человека, копавшего могилу ребенку. 3авернутый в плащ мертвый малыш лежал на краю ямы, как узелок торговца. Мужчина попросил меня подать ему тело. Он сказал, что боится, как бы ребенка не утащили волки, потому и закапывает так глубоко. Его имени он не знал. Ему дала его какая-то женщина, бежавшая из города. Мужчина носил ребенка два дня, а на третье утро младенец умер. Бруксий не позволил мне опустить мертвое тело. «Плохая примета,– сказал он,– молодой душе иметь дело с мертвыми». Он проделал это сам. Теперь мы узнали этого мужчину. Это был математикос, городской учитель арифметики и геометрии. Из кустов вышли его жена и дочь; мы поняли, что они скрывались там, пока не убедились, что мы не причиним им вреда. Все они были не в своем уме.
Бруксий научил нас распознавать признаки безумия. Оно заразно, и нам не следовало задерживаться.
– Нам были нужны спартанцы,– заявил учитель тихим голосом, уставившись в пустое пространство заплаканными глазами.– Всего полсотни спартанцев спасли бы город.
Бруксий подтолкнул нас – мол, пора идти.
– Видите, как мы оцепенели? – продолжал учитель. Мы блуждаем во мгле, потеряв рассудок. Спартанцев вы никогда не увидите в таком состоянии. Это,– он обвел рукой почерневший пейзаж, – их стихия. Они идут сквозь эти ужасы с открытыми глазами, неколебимо. И они ненавидят аргосцев. Это их злейшие враги.
Бруксий потянул нас прочь.
– Всего пятьдесят! – продолжал кричать безумец, в то время как жена пыталась затащить его под защиту кустов.– Пять! Да один-единственный мог бы спасти нас!
К вечеру второго дня мы нашли тело Диомахиной матери, а также тела обоих моих родителей: Отряд аргосской пехоты встал лагерем вокруг опустошенных развалин нашего хозяйства. Из поселений захватчиков уже прибыли землемеры и разметчики. Мы наблюдали из кустов, как назначенные люди с мерными аршинами нарезают землю и на белом заборе возделанного моей матерью огорода ставят какие-то закорючки и знак Аргоса, которому отныне принадлежала наша земля.
Какой-то аргосец вышел помочиться и заметил нас. Мы бросились бежать, но он звал нас. Что-то в его голосе убедило нас, что ни он, ни другие не замышляют никакого зла. На сегодня они насытились кровью. Аргосцы махали руками, призывая подойти, и выдали нам тела. Я стер грязь и кровь с тела матери рубашкой, которую она мне сшила к обещанной поездке на Итаку. Ее плоть напоминала мягкий воск. Я не плакал, когда заворачивал ее в саван, сотканный ее собственными руками и, как ни удивительно, не украденный из чулана аргосцами; не плакал и когда закапывал ее и отцовы кости под камнем с именем нашей семьи.
Я должен был исполнить погребальный обряд, но меня ему еще не обучили, ожидая, когда я достигну двенадцатилетнего возраста. Диомаха зажгла огонь, и аргосцы запели пэан – священную песню, единственную знакомую им:
3евс Спаситель, убереги нас,
Идущих в твой огонь.
Дай нам мужества встать
Щит к щиту с нашими братьями.
Под твоей могучей эгидой
Мы наступаем,
Повелитель громов,
Наша надежда и защита.
Допев гимн, аргосцы изнасиловали Диомаху. Сначала я не понял их намерений. Я думал, она нарушила какую-то часть обряда и они собираются побить ее за это. Один аргосец схватил меня одной мохнатой рукой за волосы, а другой обхватил шею, готовый сломать ее. Бруксию приставили к горлу копье и кончиком меча стали колоть в спину. Никто не произнес ни слова. Их было шестеро, без доспехов, в потемневших от пота хитонах, с мусором в густых бородах и мокрой от дождя, грубой, спутанной и грязной растительностью на груди. Они смотрели на Диомаху, на ее гладкие девичьи ноги и начинающие проступать под хитоном груди.
– Не трогайте их,– просто сказала Диомаха, имея в виду меня и Бруксия.
Двое отвели ее за забор огорода. Когда они закончили, Диомаху изнасиловали по очереди еще четверо. После этого меч убрали от спины Бруксия, и он пошел на огород, чтобы принести Диомаху. Но она не позволила. Она сама встала на ноги, хотя для этого пришлось опереться на забор; ее бедра потемнели от крови. Аргосцы дали нам четверть бурдюка вина, и мы взяли.
Было ясно, что Диомаха идти не может. Бруксий взял ее на руки. Один из аргосцев вложил в мою руку черствую горбушку хлеба.
– 3автра с юга подойдут еще два отряда. Идите в горы и двигайтесь на север. Не спускайтесь, пока не доберетесь до Акарнании.– Он говорил со мной ласково, как с собственным сыном.– Если наткнетесь на поселок, не берите туда девочку, а то снова получится так же.
Я повернулся и плюнул на его вонючий хитон – жест беспомощности и отчаяния. Когда я отвернулся, он схватил меня за руку:
– И избавьтесь от этого старика. От него никакого толку. Дойдет до того, что тебя и девчонку убьют из-за него.
Глава пятая
Говорят, иногда призраки, которые не могут разорвать своей связи с живыми, задерживаются в воздухе как бестелесные стервятники. Они отказываются подчиниться приказу Аида отправляться под землю и посещают те места, где жили под солнцем. Вот так же и мы – Бруксий, Диомаха и я – неделями кружили вокруг развалин нашего города. Больше месяца мы не могли покинуть наш опустошенный полис. Мы блуждали по диким местам над агротерой – окраинным пустырям вокруг пашен; днем, пока было тепло, спали, а ночами передвигались как тени,– да мы и были тенями. С гор мы наблюдали, как внизу копошатся аргосцы, занимая наши рощи и дома.
Диомаха больше не была такой, как раньше. Она в одиночестве уходила в темные чащи и проделывала невыразимые вещи со своим женским телом. Она пыталась разделаться с ребенком, который мог расти внутри нее.
– Она считает, что нанесла оскорбление богу Гименею,– объяснил мне Бруксий, когда я однажды застал ее и она прогнала меня проклятьями и градом камней,– и боится, что никогда не станет ничьей женой, а лишь рабыней или шлюхой. Я пытался сказать ей, как это глупо, но она не стала слушать слов мужчины.
В то время на холмах скрывалось немало таких, как мы. Мы натыкались на них у источников и пытались восстановить отношения с бывшими земляками-астакиотами. Но исчезновение нашего полиса навсегда разорвало прежние добрые отношения. Теперь каждый был сам по себе – каждый человек, каждая родственная группа.
Несколько моих знакомых мальчишек объединились в банду. Их было одиннадцать, все не больше чем на два года старше меня, и все отъявленные сорванцы. Они ходили с оружием и хвастали, что убивали взрослых мужчин. Однажды они поколотили меня, когда я отказался присоединиться к ним. Мне хотелось пойти с ними, но я не мог бросить Диомаху. Они бы взяли и ее, но я знал, что она никогда не приблизится к ним.
– Это наша территория,– предупредил меня вожак, двенадцатилетний звереныш, называвший себя Сфереем. Сферей означает «игрок в мяч», и он называл себя так, потому что набил травой череп собственноручно убитого аргосца и теперь вертел его в руке, как монарх свой скептрон (жезл, скипетр). Возвышенности над городом, недостижимые для аргосского оружия, он называл территорией своей банды.
– Если мы снова поймаем вас здесь – тебя, твою сестру или раба,– то вырежем вам печенку и скормим собакам. Наконец осенью мы покинули наш город. Это было в сентябре, когда подул Борей, северный ветер. Без Бруксия, разбиравшегося в корешках и умевшего ставить силки, нам бы пришлось голодать.
Раньше мы ловили диких птиц для забавы, или чтобы создать пару для несения яиц, или чтобы просто подержать птицу в руках, а потом выпустить на волю. Теперь мы их ели. Бруксий заставлял нас съедать все, кроме перьев. Мы хрустели маленькими, пустыми внутри косточками, ели глаза, съедали ноги до самых кончиков и выбрасывали только клюв и когти, которые было не разжевать. Мы глотали сырые яйца. Давились червями и слизнями. Мы поглощали личинок и жуков и дрались за последних ящериц и змей, пока те не уползли на зиму под землю. Мы съели тогда столько укропа, что до сих пор я затыкаю нос при запахе этой травки, если хоть щепотку добавляют к вареному мясу. Диомаха отощала, как тростинка.
– Почему ты больше не разговариваешь со мной? – спросил я ее как-то ночью, когда мы взбирались по каменистому склону.– Почему я не могу положить голову тебе на колени, как раньше?
Она заплакала и не ответила.
Я сделал себе пехотное копье из твердого ясеня и для прочности обжег острие на огне. Это была уже не детская игрушка, а оружие, предназначенное убивать. Мое сердце питалось картинами мести. Я буду жить среди спартанцев. Когда-нибудь я стану разить аргосцев. Я тренировался, повторяя виденные когда-то упражнения наших воинов, маршировал, как будто в строю, высоко выставляя перед собой воображаемый щит; мое копье, крепко сжатое над правым плечом, готовилось к броску. Как-то раз в сумерках я обернулся и увидел свою двоюродную сестру. Она холодно наблюдала за мной.
– Когда вырастешь, ты будешь как они,– сказала Диомаха, имея в виду аргосцев, надругавшихся над ней.