«А сколько времени отнимают партийные собрания у нас, врачей, – говорила она, – сколько ненужной болтовни, бумаг, списков, отчетов! Нам надо лечить больных, лучше провести лишний час возле больного…»
Сингха навещали в больнице друзья из московских индийцев и два посла – Кауль и Мурад Галеб. Пропуск надо было каждый раз заказывать накануне. В проходной, у ворот, вахтеры с трудом разбирали фамилии иностранцев, приходивших навещать больных – иностранных коммунистов. Пропуска в Кремль давно отменили, но каждое учреждение сохранило за собой право на свои бюрократические установления. Для послов правила были еще более строгими, каждый раз требовалось специальное разрешение. Но они все-таки приезжали, и Шушу Галеб неизменно привозила Сингху его любимый «крем-карамель».
В больнице теперь были новые правила: всех иностранцев перевели на один этаж, чтобы изолировать от «отечественных» больных. Только выходившие гулять в сад могли перекинуться словом с русским. Это раздражало иностранцев, варившихся в собственном соку. Три года назад обстановка была куда проще. Тогда Сингх и я могли часами разговаривать в коридорах.
В середине октября 1966 года, находясь снова в больнице, Сингх вдруг сказал мне однажды, что ему бы «хотелось умереть в Индии», повидав хотя бы близких друзей… Он чувствовал, что его дни сочтены. Он устал от этих бесконечных лекарств, диеты, пропусков. Он любил готовить и теперь в больнице читал английскую поваренную книгу и выписывал рецепты. Он хотел жить, мы строили планы на будущее, стараясь убедить друг друга, что у нас впереди еще годы! Теперь он всерьез заговорил о том, что впереди не годы, а, может быть, лишь недели.
Я проводила тогда все дни около него, уезжая в загородную больницу утром и возвращаясь вечером к детям, которые все понимали. Ося, теперь уже студент-медик, спрашивал меня: «Как дела?» – и, заглядывая в свои учебники, объяснял, что положение очень скверное.
Сингху разрешали немного гулять по коридору, и мы бродили вместе, но он быстро задыхался. В теплые дни я вывозила его в сад в кресле на колесах. Мы садились на скамейку где-нибудь на солнышке. Теперь он больше всего рассказывал о своей юности, о годах, проведенных в Европе, – вообще о прошлом. Настоящее было безутешным. Он осуждал компартию Индии, расколовшуюся на правых и левых. Смеялся над китайскими сообщениями о том, как «председатель Мао переплыл реку». Узнав о начале «культурной революции» в Китае, он сказал печально, что эти погромы напоминают ему первые дни фашизма в Германии, он видел их. Однажды он сказал решительно: «Если я еще вернусь живым в Индию, то первым же моим действием будет выход из коммунистической партии».
Он часто говорил об истории Индии, рассказывал о Будде, повторял легенды о Кришне. Он вдруг снова ощутил себя индусом, ему хотелось касаться родных корней, пить из вечного источника. У него не было слушателей кроме меня. Я садилась на землю около его ног или на скамеечку в палате, и он, держа слабую руку на моей голове, говорил закрывая глаза. Ему было так легче, мне было хорошо…
Я была в отчаянии оттого, что его жизнь угасала, что ничем нельзя было помочь, оттого, что чувствовала себя ответственной и виноватой. В таком отчаянии я написала письмо Брежневу с просьбой разрешить мне отвезти Сингха в Индию, потому что дни его сочтены и он просит меня об этом. Я объяснила, что речь идет о неопределенном, но очень недолгом пребывании в Индии, потому что он не проживет долго. Я умоляла, потому что мне было страшно встретить эту смерть одной: он был здесь целиком на моих руках.
Вместо ответа через несколько дней меня вызвали в ЦК – но не к Брежневу, а к Суслову. Это было наихудшее, чего я могла ожидать, – идти прямо к лидеру партийных консерваторов.
Я отправилась на Старую Площадь, не предвидя ничего хорошего. Суслова я видела при жизни отца несколько раз, но никогда не говорила с ним.
Он начал точно так же, как и премьер:
– Как живете? Как материально? Почему не работаете?
Но я позволила себе напомнить о моем письме:
– Разрешат ли мне то, о чем я прошу? Мы оба просим. Неужели нельзя удовлетворить последнее желание человека?
Суслов нервно двигался, сидя за столом. Бледные руки в толстых склеротических жилах ни минуты не были спокойны. Он был худой, высокий, с лицом желчного фанатика. Толстые стекла очков не смягчали исступленного взгляда, который он вонзил в меня.
– А ведь ваш отец был очень против браков с иностранцами. Даже закон у нас был такой! – сказал он, смакуя каждое слово.
– Ну что ж, – сказала я, по возможности вежливо, – он в этом ошибался. Теперь это разрешено всем – кроме меня.
Суслов дернулся и немного задохнулся. Руки завертели карандаш.
– За границу мы вас не выпустим! – сказал он с предельной ясностью. – А Сингх пусть едет, если хочет. Никто его не задерживает.
– Он умрет! – сказала я, чувствуя, что сейчас надо говорить короче. – Он умрет здесь и очень скоро. Эта смерть будет на совести всех нас и на моей совести! Я не могу допустить этого. Это будет стыд и позор всем нам.
– Почему позор? Его лечили и лечат. Никто не может упрекнуть нас, что мы не оказывали помощи. Умрет – так умрет. Он больной человек. А вам нельзя заграницу. Будут провокации.
– Какие провокации? Причем тут провокации?
– Да, вы не знаете! – ответил он. – А вот когда я поехал в Англию вскоре после войны, то наш самолет уже в аэропорту встретила толпа с плакатами «Верните нам наших жен!» Понимаете?!
– Я не понимаю, где тут провокация, – сказала я. – Я не понимаю, почему так боятся за меня: неужели я не в состоянии ответить на вопросы, если уж придется?
– Вас там сразу же окружат корреспонденты. Вы не знаете, что это такое, – словом, политические провокации будут на каждом шагу. Мы вас же хотим уберечь от всего этого.
Это было все равно, что толочь воду в ступе. Мы говорили о разном и с разных точек зрения. Продолжать разговор было бесполезно.
Как и премьера, Суслова гораздо больше интересовало, чтобы я «заняла должное место в коллективе» – «подобающее» моему имени, моему знаменитому имени.
– Что вас так тянет заграницу? – спросил он напоследок, как будто я просила пустить меня в туристское турне. – Вот вся моя семья и мои дети не ездят за рубеж и даже не хотят! Неинтересно! – произнес он с гордостью за патриотизм своих близких.
Я ушла, унося с собой жуткое впечатление от этого ископаемого коммуниста, живущего прошлым, который сейчас руководит партией…
На следующий день, снова поехав в больницу, я передала Сингху этот разговор. Чувство юмора никогда не изменяло ему, и он смеялся над сусловским «патриотизмом», качая головой: «А у нас в компартии считают Суслова интернационалистом и сильнейшим современным марксистом!» – он махнул рукой, как бы отмахиваясь от всей этой чепухи.
Он был всерьез огорчен в тот день другим. Утром ему поставили пиявки и, как это всегда делают в советских больницах, бросили их потом в банку с жидкостью, в которой они сразу погибли. Это огорчило Сингха: в Индии пиявок не убивают, а сохраняют в воде до следующего употребления.
«Если бы я знал, что здесь так делают, я бы отказался от пиявок!» – сказал он мне. В палате он не позволял мне убивать мух на окне – я должна была открыть окно и выпустить их.
В этот день он был грустнее, чем обычно, и вдруг сказал мне:
«Света, заберите меня домой. Мне надоели эти белые стены и халаты, эти пропуска и все эти каши! Я сам сделаю омлет, они не умеют здесь готовить. Поедемте домой, завтра же!»
Его отпустили, зная, что он устал и что это – ненадолго…
Он пробыл дома неделю. Местный врач – угрюмая, пожилая женщина – была вежлива, но нервничала: врачи в Москве боятся лечить иностранцев и нести ответственность за их жизнь. Делать внутривенные вливания приходил другой врач, мужчина: она не находила вену. Но Сингх не беспокоился об этом: он был дома, он блаженствовал в кресле в нашей большой гостиной. Его навещали индийцы.
Его последний день, воскресенье, 30 октября, был ознаменован большим семейным событием: Ося и Леночка объявили нам, что наконец решили пожениться и что регистрация их брака назначена на конец ноября. Мы все выпили по стаканчику за счастье.
Потом зашел бывший поверенный в делах индийского посольства Р. Джайпал с женой: они уезжали в Англию и хотели попрощаться. Вечером пришел Нареш Веди, работавший в том же издательстве, что и Сингх, и принес ему письмо от брата.
Сингх устал к вечеру и с трудом дышал. Нареш быстро ушел, сказав мне: «Как он плохо выглядит сегодня!»
Когда он ушел, Сингх долго перечитывал письмо от брата, сидя в кресле, потом позвал меня. Я села, как всегда, около него и взяла его руку.
«Света, – сказал он мягко, – это мой последний день. Мне холодно. Я пойду лягу».
Я хотела отшутиться, но он был серьезен. Он устал и вскоре начал задыхаться, как это часто бывало, и надо было вызывать врача, сделать укол. Для слов не было времени. Я только пыталась ободрить его и себя…
Приступы астматического удушья вместе с сердечной слабостью наступали один за другим. Я вызывала врача второй раз среди ночи и третий раз под утро. После уколов становилось легче, и он дремал, но недолго. Врачи приезжали разные – каждый раз новый, тот, кто дежурил в этот воскресный день. Каждый раз они пугались, каждый раз предлагали немедленно ехать в больницу, и каждый раз он качал головой, повторяя: «Оставьте меня здесь». Я должна была каждый раз заново рассказывать всю историю болезни и то лечение, которое проводилось в больнице. Когда врачи уходили, Сингх просил меня сесть рядом, гладил рукой по щеке и уверял, что ему лучше.
Это было так похоже на его обычные приступы, и я не могла поверить ему, когда он сказал под утро: «Света, я знаю, что умру сегодня». Он сказал это спокойно и мягко, он не жаловался и не нервничал, и я не верила…
Под утро ему сделали внутривенное вливание строфантина, который в больнице ему заменяли более мягкими средствами. Но спорить с новыми врачами было невозможно: формально они делали то, что обычно делается в таких случаях.
Через пять минут после укола он сказал, что ему лучше. Но «что-то трепещет здесь» – он указал на сердце, «теперь здесь», «выше – здесь!» – он показал на горло и откинулся назад на подушку. Сердце остановилось.
Я бросилась за Осей, разбудила его, мы вбежали обратно в комнату вместе. Врачи делали искусственное дыхание, тело лежало на полу. «Зачем это?…» – спросила я Осю.
«Так надо! Все верно, они делают как надо», – повторял он, стоя рядом со мной. Мы держались друг за друга, у меня все дрожало внутри, а мой сын был бледен.
«Он умер», – сказал незнакомый молодой врач, взглянув на меня с отчаянием. Было семь часов утра. Индусы говорят, что праведники умирают утром, когда светло, тогда легкая смерть и душе будет легко. Эта смерть была легкой и скорой. До этого дня я видела только одну смерть – своего отца.
Две смерти были так же непохожи, как и эти две жизни.