Оценить:
 Рейтинг: 0

Анатомия Луны

Год написания книги
2021
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
3 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Он глубоко втягивает ноздрями воздух, в режиме усиленных раздумий сдвигает густые брови и наконец решается спросить:

– Ты какого черта здесь делаешь, Ло?

Он о вчерашнем? Все забыл напрочь, упившись? Или это он вообще о моей гребаной жизни?

– Я хочу посмотреть картины, – говорю я.

– Зачем тебе это нужно, Ло?

Ну как же, Гробин… Свалка, мертвые птицы… Помнишь? Мы возвращались в город поздним вечером. А наши матери сушили нашу одежду и упрекали нас с криками, с порозовевшими от слез глазами, как и положено уставшим от одиночества женщинам. Моя – на нашей узкой кухне, твоя – на такой же узкой кухне, только прямо над моей головой, над перекрытием потолка. Голоса наших матерей пронзали дом, как взвизги труб альтово-сопранового регистра. В этом доме можно было услышать даже дыхание спящих соседей, он всегда был полон звуков.

А наши отцы, помнишь? Они пропали куда-то еще до нашего рождения. Эти пропавшие отцы представлялись нам кем-то вроде бабочек: как-то в промозглый день они вспорхнули на подоконники наших матерей, укрылись от ветра и дождя в шторах, а едва закончился ливень, улетели опылять новые цветы. Стоял апрель. В стенах дома под обоями копошились жуки-усачи. Нам обоим было двенадцать.

Гробин мрачно вздыхает. Приподнимает дощечку паркета у матраса и достает оттуда ключ от чердака: «Пошли».

Мы взбираемся на чердак, светя фонариком. Здесь невзрачный утренний свет пробивается сквозь слуховое окно. Опилки, мусор, голубиный помет, балки над головой и паутина. Какая-то бочка, какой-то верстак, половицы искрошились в труху, и нужно беречь ноги. Весь чердак заставлен холстами. Ни хрена ж себе, какая плодотворность… Накрытые тряпьем, они стоят, прислоненные к стенам. Как потрепанные жизнью, запылившиеся после сада земных наслаждений дамы полусвета под вуалями из драных простыней. Я приподнимаю одну из вуалей. Под ней гладкий портрет женщины с чуть раскосыми индейскими глазами. Аквамарин и чернь.

Я слегка разочарована, могло быть и лучше. По крайней мере мне когда-то казалось, что он мог бы написать нечто волшебное и бесчеловечное.

Гробин криво улыбается.

– Это Ольга. Борис любит ее рисовать.

– Так это не ты… – Я испытываю облегчение, но и страх тоже. Нарастающий страх вышибает почву из-под ног. Это всего лишь сгнившая доска провалилась под моим ботинком. Но я все равно боюсь – до онемения в кончиках пальцев боюсь увидеть, что он мне покажет дальше.

– Осторожней, здесь нужно знать, куда ступать. – Берет он меня за руку и ведет. – Вот тут Сатанов. У него есть пара таких особенных картин…

Он ведет меня по этому потустороннему музею, по этой кунст-камере, полной пыли, пауков, гнилых деревянных балок, голубиного помета, чьих-то пятнистых холстов, чьих-то загубленных жизней. Да, Сатанов, похожий на погибшего в Бухенвальде изможденного мальчика, и впрямь оказывается до печенок трогательным. Я теперь не смогу забыть его аметистовые пятна и хрупких тварей, у которых вместо глазных яблок космическая чернота. Они все вылеплены из чистых линий, но с какой-то изысканной топорностью. Бедняга Сатанов, так вот ты кто – потерянная, волком воющая на Луну с тоски душа.

Все холсты Гробина свернуты в один огромный рулон, словно кровельный рубероид. Мы их разворачиваем на пыльных досках. Я натыкаюсь на один – весь черно-синий и ледяной. Мутное кривое зеркало стекает, как вода, и искаженно отражает какой-то пришедший в упадок помпезный сортир – может быть, ставший общественным, а может быть, провалившийся в ад. Черная плесень. Черные зонтичные растения. А у писсуара люди в африканских масках насилуют Мону Лизу.

– Черт тебя дери, Гробин! – Мне становится и жутко, и смешно.

А потом я беру у него фонарь и долго разглядываю еще один холст. Он тоже нравится мне. Холодный и отстраненный, как зимний пейзаж Брейгеля Старшего. Щетинистые полосы бугристого льда на реке. И какая-то невозможная вздыбленная глыба тороса одним мазком. На этом берегу бедлам содомский – ублюдки лысые и бородатые, мех, бушлаты и багрово-антрацитовые косухи, обрезы и холодный кобальт прибрежного льда. Он торопился это схватить – все средневековое мироздание этого чокнутого квартала за один присест. И тут вдруг я понимаю, за чем нужно следить. За красными пятнами. Огненные всполохи шапок, как разметочные линии, ведут к чернеющему на льду трупу. Он лежит где-то на периферии мироздания, всеми забытый, хотя все это сборище – ясно, как день – из-за него. Центр мира не здесь, он где-то там, в неведомых областях. В жопе мира.

– Тут как-то один абхаз из Латинского района прирезал русского… прямо на льду, – объясняет Гробин и хмурится.

И вдруг в нетерпении дергает меня за руку.

– Это все дерьмо, Ло. Все не то. Не смотри.

Во все чердачные щели несанкционированно проникает ветер. Мне не смотреть, значит? Вдруг становится так жаль его, бородатого, сутулого, угробившего на эти холсты свою так и начинавшуюся жизнь, – жаль до того, что я внепланово поворачиваюсь к нему и тихо говорю:

– Ты меня еще хочешь?

У него между бровей проходит мгновенная судорога. Он хватает меня за плечи и опускает на пыльные половицы, запутавшимися пальцами бродит по моим ключицам и застежкам, мучительно забыв, что из чего нужно выуживать – пуговицу из петлицы или петлицу из пуговицы. Замучившись плутать в чаще петлиц и пуговиц, просто рванул мою кофту. Пуговицы просыпались, запрыгали, забиваясь в щели. Я лежу на досках, где пыль копилась с сотворения мира, а он, бедный, страдает и вздрагивает от нехватки кислорода, вцепившись мне в волосы, будто это может облегчить жажду.

Мы смотрели в темноту убегающей вверх крыши, туда, где среди стропил порой вспархивали сонные перед долгой зимой голуби.

– Лев Толстой в аду, – вдруг хрипло проговорил он. – Фрагмент фрески из храма Иконы Божией Матери «Знамение». Курская область, 1883 год.

Я села, стянув крест-накрест на груди кофту, с которой были сметены все пуговицы до единой, и произнесла:

– Прости меня, если можешь.

– Не смогу, – чуть слышно откликнулся он.

Потом он рассказывает – буднично, будто речь о половинке вареного яйца с солью, – как после того мыкался где-то, перебивался случайными заработками, пытался брать заказы, завел сайт, у него даже случались выставки. Но все это было не то. Охрененное, кромешное не то. Он плюнул на все и оказался здесь. Здесь нам, мудакам, самое место. Здесь мы все и подохнем.

– Я знаю, тебе на меня плевать… – вдруг после долго молчания решается он заговорить о главном. – Но ты все-таки останься со мной.

– Зачем?

– Мне просто нужна рыжая натурщица, – вздыхает он, разглядывая стропила под крышей.

* * *

На макушке у Гроба черная вязаная шапка. Он с этюдником под мышкой, как бородатыи? шкипер в опасном плаванье, ступает по мерзлой слякоти. Он идет к пирсам. А я смотрю на него сверху, из окна. Морозное пасмурное утро. Темный купол собора и схватившиеся коркой льда лужи.

Одна капля за две секунды – такова скорость перегонки. Он все настроил перед уходом. А это значит, что мне еще часов тринадцать сидеть в этой кухне и смотреть на эти резиновые шланги и колбу, на медную трубку, внутри которой пары обращаются в жидкость. Я наблюдаю, как из аллонжа в стакан капает оливково-сероватый абсент. Время от времени сливаю дистиллят в стеклянную бутыль, время от времени доливаю жидкость в водяную баню.

В квартале 20/20 каждый выживает, как может. Гробин настаивает на полыни и фенхеле спирт в трехлитровой банке у батареи, гонит из этой буйды абсент и продает русским ублюдкам, таджикам и индусам. Быстрее всех косеют переселенцы с берегов Ганга, падают в лужи и с блаженными улыбками смотрят в гнойное небо.

Сатанов, подняв куцую бороденку к куполу собора, над которым вороны подняли грай, сидит у черной ограды на картонке. Перед ним коробка с ваксой и губками, а еще мешочек для мелочи. Вчера за весь день только один еврей подошел к нему почистить ботинки.

А Борис пишет местных абхазов, поляков, прибалтов, галичан и прочих уродов из Латинского района за деньги – иногда, ради дурацкого эксперимента, в стиле кубизма. И тогда заказчики, если уж его мазня совсем им не приглянется, поколачивают его – и он, большой и скорбный, просев в коленках и втянув голову в плечи, ждет, пока они закончат. Вот и сейчас он выходит из доходного дома и размеренной походкой умиротворенного слона проплывает мимо булочной, поднимает от ветра ворот бурого широченного пальто, в котором могли бы поместить два Гробина и четыре Сатанова, но Борис в нем помещается только один – ведь он такой один, с вечно виноватой улыбкой, с вечно удивленным лицом, увалень, восторженно одержимый Ольгой и не отвечающий за свои действия в пьяном угаре. Наверное, идет в бар у пирсов – напиться или написать чей-нибудь портрет.

Самопальный алкоголь всякого сорта здесь гонят многие. Даже старик из квартиры снизу, которого все тут называют химиком. Седой бородатый огр в меховой душегрейке. Когда он варит свою гнусь, по всему дому, по всем лестничным пролетам, по всем темным коридорам плывет едкий, хлебно-забористый, с примесью гнили душок (в список ингредиентов, должно быть, входит чей-нибудь толченый помет). В промышленных масштабах, что ли, он гонит свою отраву? Про этого старика говорят разное. Говорят, он в этом квартале поставщик всего и вся, в том числе масляных красок, растворителей и холстов. У него покупают, часто в долг, и Гробин, и Сатанов, и Борис, и все остальные. Говорят, много лет назад он убивал из дробовика. А теперь делает забористое пойло и льет пули. У него прокопченная пулелейка из обрезка дюралевого листа. Он сделал ее сам с помощью болгарки и бог его знает чего еще. В тигле, купленном на азиатском сайте, плавится свинец – обычные автомобильные грузики, которыми проверяют балансировку колес. Ими он запасается в местной шиномонтажке. Может быть, готовится убить кого-нибудь снова. Когда-нибудь, на свое стовосьмидесятилетие, например.

* * *

Вчера наступил декабрь. И на улицах бомжи и ублюдки с обрезами вдруг начали жечь костры в мусорных баках. Они сбиваются в стайки у этих огней, как птицы у кормушек, и проводят так часы жизни, то равнодушно-угрюмые, то шумные и смеющиеся, то затевающие меж собой драки.

Весь этот огромный доходный дом русских ублюдков в Пехотном переулке вздыхает вентиляционными шахтами, скрипит половицами, трещит пыльными обоями. Словно десятки привидений обитают здесь рядом с живыми. А живые давно привыкли к их бесконечным ночным стукам и шорохам.

Просыпаясь ранним утром, я вижу Луну. Круглую, серебристую, мелькающую за облаками. И мне так хочется сбежать с Земли. Сесть посреди лунной долины Планка, на черный песок чужой планеты, слушать незнакомый гул ее горизонта. Говорят, поверхность Луны покрыта реголитом – тонкой пылью скалистых обломков.

Количество хаоса в мире лишь возрастает. И я слышала, что совсем скоро девяносто девять процентов населения планеты будут страдать от жесточайшей депрессии. Человек был создан для выживания, а выживать им всем больше не нужно. Но постепенно, день за днем мне становится легче. Ведь я здесь, в единственном на земле месте, где все, что я могу, – это выживать. Теперь мне по крайней мере есть с кем.

Каждый день я от нечего делать копирую холсты Гробина. И однажды он говорит мне с невеселой удивленной улыбкой:

– Прекрати, Ло, этим заниматься. Не с моими картинами.

Я виновато вытираю кисть тряпкой. До меня только сейчас вдруг доходит: он знает, чем я занималась последние шесть лет. Тогда я и спрашиваю:

– Ты слышал о «Русской триаде»?

Гробин качает головой и усмехается:

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
3 из 8