Оценить:
 Рейтинг: 0

Анатомия Луны

Год написания книги
2021
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
4 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– О ребятах, что промышляли арт-криминалом? Толкали фальшаки Ватто, Гейнсборо, Брейгеля Старшего и написали тридцать две картины кисти несуществующего в природе художника-эфиопа Умо? Ты об этой «Русской триаде»?

Гробин закуривает сигарету, берет ноутбук и садится на матрас.

– Иди сюда, Ло.

Он показывает мне фотографию, которая вот уже несколько месяцев гуляет в сети. Это единственный снимок, на котором те трое, кого пресса окрестила «Русской триадой», вместе. Сидят на ступеньках собора, среди голубей и хлебных крошек. Старикан-экстремист, их арт-дилер, – темные очки-авиаторы, ковбойская шляпа, крокодиловые сапоги, рэперская цепь на шее и борода Карла Маркса. Унылый толстяк-реставратор – кожаный плащ, кожаные перчатки, крепко сцепленные пальцы. И рыжеволосая я – шарф грубой вязки на хрупких плечах, бутылка мадеры под мышкой, надломленная булка в руках для голубей. Благодаря этой фотографии всех троих теперь знает в лицо гребаный мир искусства. Для мира искусства эти трое – подонки. Вот такие подонки и обесценивают чьи-то инвестиции и чьи-то репутации. Хотя мир искусства сам по себе – мир глобального надувательства, раздутого мыльного пузыря, баснословных аукционных цен за мазню.

– На этой фотке ты хороша, Ло. Я на тебя дрочил, – признается Гробин. А помолчав, добавляет: – Так что я знаю, чем ты занималась эти годы. Кто-то вставляет в задницу карандаш, елозит им по бумаге – и это уходит с молотка за сумму с шестью нулями: индустрия раскрутки говна поставлена на поток. За одно это их следовало бы нагнуть. Правда, железобетонную опору не нагнуть. Но вы честно пытались. И, если бы вас не существовало, вас следовало бы придумать. Ваш Умо был чертовски интересным. Кто его писал?

– Я.

– А кто писал Ватто?

– Он, – я показываю пальцем на нашего толстяка-реставратора.

– Но Брейгеля-то уж точно писала ты?

Он знает меня слишком хорошо. Это же Гробин, единственный, неповторимый, никому, мать его, в целом свете не нужный. Как, впрочем, и я.

– А что писал этот? – Гробин кивает на нашего старика-ковбоя.

– Он вообще не умел рисовать.

* * *

Честно сказать, я и не помню, когда и почему мы решили всегда ходить вместе на свалку. Мы просто встретились однажды во дворе в те времена, когда песчинки и веточки под ногами казались огромными, а Земля была так близко – в нескольких сантиметрах от наших лиц. Кажется, мы не сказали друг другу ни слова. Просто сели на траву во дворе и с тех пор всегда сидели на траве вместе.

Какие-то сумасшедшие голландские ученые как-то сказали, что шимпанзе распознают друг друга по ягодицам, как люди своих соплеменников – по чертам лиц. Ведь это чертовски важное умение – различать особей своего вида. У людей, кажется, есть даже особый участок мозга, помогающий нам разглядеть неповторимость каждого человеческого лица, – веретеновидная извилина. Говорят, когда людям снятся люди, в спящем мозгу оживает именно она, эта чудесная извилина. Может быть, она же оживает и в обезьяньем, когда обезьянам снятся ягодицы сородичей, – черт его знает. Так вот, если в наших мозгах есть нечто, отвечающее за сны и узнавание лиц и ягодиц, то почему бы не быть тому, что отвечает за идентификацию души? Я не знаю как – быть может, благодаря похожей на веретено извилине между затылочной и височной долями, – но мы, сев на траву друг против друга, начали распознавать… Не сразу, постепенно, день за днем, год за годом мы распознали друг друга слишком хорошо. А может быть, нам просто так показалось.

По утрам мы выходили на улицу, закутанные в шарфы, как куколки в коконы. Шарфы, символ материнской заботы, мы стаскивали, едва вынырнув из потемок дома во двор. Мы шли в школу. Это была особенная школа, с художественным уклоном, одна такая на весь городок. Деревянные решетки экранов на батареях в классах. Исцарапанные парты. Один большой и холодный зал с бесчисленными бюстами и фигурами из гипса (ими сверху донизу были заставлены стеллажи по стенам), с мольбертами, с неискоренимым мусором, с пятнами засохшей краски на полу и скелетом Гошей в углу. Мы верили, что Гоша настоящий. Но нет – я как-то уголком мастихина, пока никто не видел, поцарапала его бедренную кость. Гоша был пластиковый.

Нам преподавал рисунок и живопись Робертович, толстяк-мизантроп в просторной, разлетающейся рубашке из буро-желтой шотландки и с неизменным канареечным платком на шее. Он изредка хвалил меня, ругал долговязого лоботряса Ваньку Озерова (кто его, гада, только не ругал) и был как-то особенно придирчив к Гавриле Гробину. Ведь он единственный из всех нас всегда играл не по правилам.

– Сегодня делаем штудии! – провозглашал Робертович. Натурой выступала школьная уборщица – бабка в халате. Робертович подходил к мольберту Гробина и мрачнел. Пацан, не прорисовав ни единой детали как следует, уже растушевывал линии пальцем. «Ах ты, сукин сын, опять за свое!» – думал Робертович. А вслух произносил:

– Пока не освоишь академический рисунок, будешь рисовать, как мартышка.

Но Гробин, словно блаженный, делал только то, что хотел, – иногда мне казалось, не он отвечал за свои действия, когда в руке у него оказывался карандаш, а тем более кисть. Делать штудии по 30 часов – от такого и обезьяна научится рисовать. Но неизвестно ни одного случая до середины ХVIII века, чтоб художник потратил столько времени на рисунок. Смысл? Ведь в итоге все решают кисть и цвет.

Но что-то было чудесное в рисунках мальчишки, внеплановых, как землетрясение. И Робертович, хоть и был раздражен, смирялся и отходил в угол – подумать о вечном.

– «Воскресный день на острове Гранд-Жатт» Жоржа Сера. 1885 год. Первый и, пожалуй, ярчайший образец пуантилизма, – говорил Робертович, показывая нам репродукцию картины.

Гаврила Гробин старательно отдирал бурую корочку поджившей царапины с пальца. Морщил лоб. Для него весь этот сучий пуантилизм гроша ломаного не стоил. Пресная мертвечина. Эксперимент ради эксперимента. Картины, рисуемые цветными точками только для того, чтоб создать иллюзию смешения цветов на сетчатке глаза зрителя. Жорж Сера увлекся теорией света и переусердствовал, перенеся это в живопись. Как можно сознательно себя оскопить, отказавшись от размашистых мазков, от самого движения, каким же слоновьим терпением нужно обладать, чтобы, как швея-мотористка, нудно наносить на основу гребаные стежки-точки чистых цветов? Вся картина – из робких мазков правильной формы, никакого физического смешения красок на холсте. И все это только ради создания оптической иллюзии. Жоржу Сера следовало бы взять в руки не кисть, а иглу для вышивания.

Да, он так и думал.

Заметь, прекраснодушное человечество, занеси в протокол, когда начнешь суд Линча над нами. Нам плевать на пуантилизм. Нам плевать, что там о нас думаете все вы. Нам не плевать лишь на прозрачный свет на картинах малых голландцев, на их отполированные холодные грунты сероватого оттенка, что проступали сквозь все слои красок и рождали такое чудное льдистое сияние.

Да, так мы и думали.

Четырнадцатилетние мальчики и девочки поднимались по ступеням школьного крыльца. В складки и швы нашей одежды забились частицы мела и краски. Пятнадцать ступеней. На тринадцатой у меня на ботинке развязался шнурок, и я присела, чтоб завязать. Поднявшись слишком резко, задела копной волос Гаврилу Гробина, который, за каким-то чертом, застыл позади меня. Мои рыжие волосы коснулись его щеки, и он взглянул на меня с таким испуганным восторгом, будто увидел русалку, пожирающую моряка,– истерзанная плоть, изжеванная печень, кровь на зубах, чудовищная тайная красота.

В школе нас учили не только рисовать, но и всякой ерунде – препарированию лягушек, свойствам хрома и ванадия, методам углубления водоемов и устройству береговых водозаборников, из-за которых, как известно, в акваториях рек образуются дополнительные течения, что наносят лишний слой ила и песка, намывая косы и отмели. Судя по всему, из нас выращивали каких-то неведомых специалистов – речных инженеров, умеющих рисовать?

На беду нас учили еще и анатомии человека. Хотя на кой черт она умеющему рисовать речному инженеру, который ради своей сверхъестественной и чрезвычайно безумной профессии должен покинуть цивилизацию, жить на песчаной косе, питаться лягушками и брюхоногими моллюсками, гадать по птичьим косточкам и заклинать ветер… Для всего этого не нужно знать, какой формы человеческая печень.

В классе я трогала пальцем лохматую пыль на деревянных экранах батарей или рисовала на полях учебников. А Гаврила Гробин, сидя рядом, с озадаченной улыбкой следил за моими художествами. Старые книги предназначены для разрисовывания полей – разве нет? Их авторы были бы счастливы узнать, что выстраданные ими буквы будят воображение и заставляют оставлять следы – карандашом на полях.

Но так не думал учитель биологии. Я не сразу заметила, что он стоит за моей спиной и с интересом разглядывает разрисованную страницу в моем учебнике по анатомии человека.

Тема – виды искривления позвоночника. На странице три иллюстрации. Нарисован голенький, невинно бледный мальчик в профиль, и на каждой картинке у него по-разному искривлен скелет. Мальчик на всех трех картинках лишен основного признака, отличающего человеческих мальчиков. И потому бедный бледный мальчик похож на манекен. Этот признак я и пририсовала, пожалев манекен, решив его очеловечить. Лордоз – признак вял, как тычинка лилии, а луковички рыхлы. Сколиоз – признак начинает пробуждаться, как апрельская почка. Кифоз – признак подобен налитому соком корню, он мучительно прилип к животу уже не манекена, но мальчика. Учитель с особенным вниманием разглядывал именно стадию кифоза. Чертов кифоз…

Учитель ждал объяснений. А я стояла, понурив виновную голову, и не знала, как объяснить, что автор учебника был бы рад столь ярким анатомическим подробностям между строк своего текста… Разве главное не всегда между строк?

Тут Гаврила Гробин вскочил с места. Его щеки полыхали. Спазм в горле. Рыжая русалка позорно сидит в луже.

Он вдруг выпалил:

– Это я нарисовал!

Ванька Озеров и все остальные со змеиной гибкостью вытягивали шеи в попытках подсмотреть, что же такое «он нарисовал». Учитель хранил гробовое молчание. Перед этим неожиданным и неловким порывом пробуждающейся юношеской страсти даже он отступил. Кашлянул и, пообещав, что еще вернется к этому, продолжил вести урок. Но к этому учитель больше не вернулся. Он был не стар, этот учитель биологии, и втайне пронзительно тихими июньскими ночами мечтал когда-нибудь убежать на край Земли – последние всплески романтики корчились в агонии в его организме, где-то между желчным пузырем и печенью. Как известно, романтики верят, что планета плоская, точно блин. Стоит добраться до кромки блина – и можно вечно сидеть, свесив ноги над пропастью, полной звезд. Но, когда у тебя уже развился холецистит, зазорно мечтать о звездной бездне.

После уроков мы с Гаврилой шли домой. Золотые и красные деревья. Холодные лужи на тротуарах. Шли молча. Что-то недосказанное, тяжеловесное, как сом, запутавшийся в рыболовных сетях, билось между нами и не находило выхода.

Уже у дома он вдруг бросил на меня быстрый взгляд, полный незнакомого мне страдания. Хотел улыбнуться, но губы искривила дрожь. И с этой дрожью боли и нежности он шагнул в спасительную темноту подъезда, взбежал по лестнице и, не соразмерив силы, захлопнул дверь квартиры, разбудив среди дня привидение, дремавшее в складках штор. Там, в своей комнате, он упал на кровать лицом вниз и лежал до вечера. Голова кружилась, будто в лодке в сильную качку. Что-то большое дрожало и плескалось внутри – словно весь он стал хрупкой стеклянной колбой, стенки которой вот-вот лопнут от кипятка. Горячий океан заполнял без остатка, наливал соком его корень, вводя в стадию кифоза.

* * *

Тоном пьяного мечтателя Борис мычит:

– Вы в Париже. Блестят бокалы. Идеальная белизна скатертей. Вы только что сыграли этюд Шопена на фортепьяно. Вам аплодируют. К вам подходят и спрашивают: «Вы миллионер?» Только миллионеры могут позволить себе играть на фортепьяно перед публикой в парижском ресторане.

– И таперы, – угрюмо замечает Гробин.

Мы сидим в чайхане. На полу лужица чьей-то рвоты. Ее не убирают. Просто обходят. А некоторые, пошатываясь, бесстрашно давят гадину ботинками и разносят на подошвах. Эта горько-желтая дрянь – индикатор степени трезвости собравшейся тут публики. Совсем скоро все перестают ее замечать, на подошвах у всех – одни и те же молекулы чьей-то желудочной кислоты, в душах – одна и та же маета. Наступил декабрь, а зима все не приходит. И за подвальным окном все моросит и моросит какой-то прохладный гной.

Рыхлая девица то плачет, то хорохорится. На ней уныло-зеленое платье в облипку, подчеркивающее складки живота. Ее только что, буквально два часа назад, погнал взашей одномесячный любовник, объявив, что картина закончена и модель ему больше не нужна. Она вытирает сопли о чей-то свитер. Этот свитер принадлежит тому, чьего лица она назавтра и не вспомнит, если ей повезет избежать бурного романа с ним длиною в ночь. У меня будет еще две тонны мужчин! – беззаботно восклицает она и с коротким, похожим на кашель, рыданием залпом опрокидывает в себя стопку водки. Она и не догадывается, как права. Хихикая, вздрагивает, когда ее щупают сквозь платье за мясистые рубенсовские сосцы. У несчастной птичьи мозги, и она никак не может понять, что обречена давать кому попало, каждый раз надеясь на чудо и каждый раз обманываясь, обречена сгнить в этом квартале в одиночестве, может быть, с ребенком на руках.

По чайхане разносятся слухи, что Африканец скоро толкнет новую партию дури. Поговаривают, что латиносы на Морском проспекте поломали двух индусов. И по этому поводу за сдвинутыми столами в углу собирается с десяток бородатых русских ублюдков. Они обмозговывают возмездие – за союзников нельзя не вступиться.

Я впервые – издалека, через всю чайхану и дым коромыслом – вижу Зайку, их главаря. Ему за пятьдесят. И у него нет носа. В самом буквальном смысле. Травма. Лет двадцать назад ножом срубили в драке. Лишь зияющие дыры ноздрей и узенькая, как лезвие, носовая перегородка. Главарь ублюдков сидит в унтах, в штанах с начесом и в куртке полярника с лохматой опушкой. У него красные руки бакенщика, косматая голова с седыми висками и все еще русая борода. В его плоско-безносом лице есть что-то бульдожье. Угрюмыми глазами он смотрит не на тебя, а сквозь, словно за твоей спиной стоит кто-то, кого он ненавидит. И слава богу. Если этот безносый вдруг взглянет на меня, я лишусь дара речи. Почему он Зайка – самая каверзная загадка мироздания. Неожиданный юмор господа.

Борис совсем потерялся. Он глотает абсент стакан за стаканом и оглядывает чайхану. Борис высматривает Ольгу. Но Ольги не видно. Какая-то шальная мысль в его голове проходит извилистыми тропами по альпийским хребтам воображения и выплескивается наружу. Он поднимает взгляд на Сатанова и спрашивает:

– Как стать содомитом?

Сатанов грустно смотрит и пожимает плечами.

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
4 из 8