Конечно, Гринев – «донкишот» в той же мере, в какой «донкишотами» являются Фрэнк Осбалдистон и другие «молодые» герои романов В. Скотта: они – не безумны, а просто восторженны. Но, уже в силу одного влияния Скотта, в «Капитанской дочке» – благодаря «памяти жанра» – есть немало от романа Сервантеса. Сама пара героев Гринев-Савельич является очевидной трансформацией «донкихотовской пары», причем сходство Савельича (и характерное, и функциональное) с Санчо еще разительнее сходства молодого Гринева и престарелого «хитроумного идальго» (ясно, что возрастное соотношение здесь просто перевернуто).
Не оруженосец, так стремянной, Савельич сопровождает Гринева в его «испытательных» странствиях, играя роль посредника между восторженным и доверчивым «господином» и полным соблазнов и обманов окружающим миром. На ответственности Савельича, коего Гринев-повествователь, к старости лет успевший прочесть и Фонвизина, именует «и денег, и белья, и дел моих рачитель», – материальная сторона жизни. Он, как и Санчо, знает цену деньгам и озабочен тратами хозяина… Речь Савельича, как и речь Санчо, пересыпана пословицами, а переписка Савельича с родителями Гринева по стилю и жанру (письма из крепости (замка) в деревню и обратно) очень напоминает переписку Санчо, оказавшегося вместе с Дон Кихотом в герцогском замке, с женой. Попытка Савельича вмешаться в поединок Гринева с Швабриным, как и редкие порывы трусоватого Санчо поучаствовать в сражениях господина с врагами, приводит к плачевному результату. И нередко слова или поступки Савельича вызывают у его подопечного добрый смех.
Самоотверженность Савельича, готовность пожертвовать жизнью ради господина даже в чем-то превосходит привязанность к Дон Кихоту его оруженосца: ведь именно Савельич, бросившись к ногам самозванца, спасает Гринева от виселицы. В этот момент, именуя Пугачева «отец родной», Савельич, явно относящийся к Гриневу как к своему сыну, хитроумно (тактически) признает свое поражение в длящемся весь роман споре с Пугачевым за душу (жизнь!) «барского дитяти».
И Пугачев, и Савельич – субституты Гринева-старшего: отсюда – их сходство, их функциональная сближенность в романе, отмеченная, в частности, В. Н. Турбиным
. Для Савельича Гринев – «дитя», и символом, знаком этой детскости становится знаменитый заячий тулупчик – главный пункт столкновений Савельича с Пугачевым. Навязчиво – вплоть до комизма – Савельич при любом удобном случае о тулупе вспоминает, требует его возврата (хотя Пугачев уже возвратил Гриневу ни много ни мало – жизнь). Но Савельич помнит о тулупе – помнит о Гриневе-ребенке, о том времени, когда тулуп был тому впору. Он хочет повернуть время вспять.
Напротив, роль Пугачева в романе – роль свата, роль устроителя брака Гринева, роль разрушителя гриневской невинности. Встречи с Пугачевым, с пугачевщиной – главные условия стремительного взросления Петруши, его вхождения во взрослую жизнь. Но на последнем этапе роль Пугачева-свата по сути дела перенимает так противящийся до того женитьбе «дитяти» Савельич. Так оба героя – Савельич и Пугачев – в очередной раз функционально сближаются. Как совпадают они и по существу: в неприятии всего, что идет с Запада, в трезво-практическом, материальном видении мира, в готовности, ко гда надо, взять грех на душу, примириться с обстоятельствами (как Пугачев мирится со своим окружением).
Но на фоне этих совпадений еще раз отчетливее выступают различия: Савельич – органическая, лишенная индивидуалистического сознания
часть народа-землепашца, хранитель старины, устоев, традиций. Его антипод – вольный донской казак Пугачев, авантюрист, раскольник (и биографически, и по сути) – отколовшаяся от целого, наделенная самосознанием и волевым (демоническим) импульсом личность. Пугачев – новый Петр, правда, не европеизирующий, а «истернизирующий» Россию («…мы повернемся к вам / своею азиатской рожей!»), эсплуатирующий стереотипичность народного мышления, то, что К. В. Чистов называет «социально-утопическими легендами»: мифы о царях-освободителях, о стране Беловодье и т. п. Как и мифический (присвоенный самозванцем) предок, Пугачев претендует на роль властителя взбаламученной им стихии народной жизни, которая ему так и не подчиняется (в конце концов, она и выбрасывает его на берег, сдает, предает – в лице ближайших сподвижников). Савельич – глубина, придонная тишина этой стихии («Воды глубокие плавно текут…»). Но оба они – два лика народа, две его ипостаси, от которых в равной мере зависит продолжение рода Гриневых, судьба русского дворянства в целом. Судьба русской культуры, которую слагают и сказка, и присказка, и народная песнь, и вирши Тредьяковского, и поэзия Сумарокова… Сознание «правды» каждой из сторон исторического конфликта, изображенного в романе, ценности каждого из полюсов русской культуры, значимости каждого из пережитых Россией «столетий», «перспективистская» широта видения мира – еще одна точка сближения Пушкина и Сервантеса, Пушкина, Сервантеса и В. Скотта.
В последней главе «Капитанской дочки», там, где голос автора «Записок» становится ретранслятором голоса семейного предания, повествование перенаправляется в русло семейной хроники, «семейного романа», кардинально отличающегося от наррации раннего Нового времени интересом к частной, домашней, семейной жизни. Ведь и Дон Кихот, и пикаро – герои, подчеркнуто бессемейные
, хотя во Второй части «Дон Кихота» хитроумный идальго и произносит речь-наставление о супружеской жизни, Санчо изображен примерным семьянином, а образ жизни «помещика» дона Диего де Миранда прямо предвосхищает поместные семейные идиллии Филдинга. Герой авантюрно-любовного романа также представим лишь в роли влюбленного, просителя, но никак не мужа семейства. Жанр «семейного романа», как известно, расцвел лишь в послереставрационной Англии. Используя его опыт, В. Скотт и выработал так привлекавший Пушкина «домашний» взгляд на историю. В этом жанре, в атмосфере приватной обыденности, которая и окружает изначально Екатерину II в рассказе Маши Мироновой, дано обрамляющее завершение «записок» Гринева, что позволило Н. Н. Страхову не без оснований назвать «Капитанскую дочку» «хроникой семейства Гриневых»
.
И подобно тому как голос Гринева-повествователя растворяется в голосе «семейного предания», его собственная участь сводится к тому, чтобы заступить в чреде поколений место свого отца, вернуться в ту органическую жизнь, из которой он был насильно вытолкнут родителем, а затем и Историей
. Конец – делу венец. Он и создает иллюзию безличности, безликости Гринева, во власти которой оказался и чуткий В. Г. Белинский, писавший о «ничтожном, бесчувственном характере героя повести»
. «Бесчувственно»-объективен, в первую очередь, стиль повествования Гринева. Хотя и его характер как таковой – не в кипении чувств и страстей, а в логике пройденного им пути, в его осознании своего места в мире, своего сохраненного во всех испытаниях человеческого достоинства.
В этом плане «Капитанская дочка» – дополнение-опровержение «Евгения Онегина», романа, изображающего становление самосознания русского человека (рождение личности) на сломе эпох, мучительное для него самого и для окружающих выламывание индивидуальности из семейно-родового патриархального мира, с которым Онегина связывали лишь… смерть дяди-помещика, да убийство Ленского – потенциального Гринева «в отставке», окруженного чадами и домочадцами
.
«Путешествие Онегина» трансформировалось в «Путешествие в Арзрум», а последнее – в путешествие Петруши Гринева в оренбургские степи, чтобы, в конечном счете, вернуться на круги своя, в лоно семейного романа и родового предания.
Примечания
См.: Мелетинский Е. М. Историческая поэтика новеллы. М.: Наука, 1990. С. 30.
Особую роль английской литературы для Пушкина очень точно определил В. Вейдле: «Как бы высоко ни оценивать… значение для Пушкина той французской стихии, которую он с детства в себя впитал, – писал критик, – оно, во всяком случае, не перевесит того, что дало ему свободное и глубокое увлечение литературой английской. Французское влияние было неизбежным и всеобщим, английское он выбрал сам, французское можно сравнить с тем, что дает человеку рождение и семья, английское – с тем, что ему позже может дать любовь и дружба» (Вейдле В. Пушкин и Европа // Пушкин в русской философской критике. Конец XIX–XX век. М.; СПб.: ЦГНИИ ИНИОН РАН, 1999. С. 419).
Жирмунский В. М. Избранные труды. Байрон и Пушкин. Пушкин и западные литературы. Л.: Наука, 1978. С. 360.
Вейдле В. Указ. соч. С. 423.
Однако, в отличие от оставшегося безымянным создателя первого образца плутовского жанра – повести «Жизнь Ласарильо с Тормеса» (сохранились 4 издания 1554 года), и Матео Алемана, автора «Гусмана де Альфараче» (1599–1604), творец «Дон Кихота» в Испании, да и во всей Европе века Барокко, не имел достойных продолжателей.
См.: Reed W. L. An Examplary History of the Novel. The Quixotic versus the Picaresque. Op. cit.
Так в англоязычном литературоведении именуют даже не жанр, а группу жанров, в которую входят позднегреческий роман испытаний, средневековый и ренессансный рыцарские романы, пасторальные и авантюрно-галантные романы позднего Возрождения и Барокко, «готический роман» и другие повествовательные жанры, в том числе и стихотворные. В целом жанр romance совпадает с тем, что М. Бахтин называл «романами первой стилистической линии». Соответственно, область romance противопоставляется области novel – романам «второй» стилистической линии». Жанру romance посвящена известная монография Н. Фрая «Мирское Писание» (Frye N. The Secular Scripture: a Study in the Structure of Romance. Cambridge, 1982), выросшая из замысла монографии о романах В. Скотта.
Французские прозаики, встраивающиеся во «вторую стилистическую линию», также шли по стопам испанцев. Особой популярностью во Франции пользовался испанский плутовской роман. Показательно, однако, что Лесаж, создавший на базе испанской пикарески свою разновидность авантюрного романа – нравоописательно-бытовой роман, ставил автора подложной версии Второй части «Дон Кихота» – Авельянеду – выше Сервантеса. Но ведь были и такие читатели и критики, кто ставил Булгарина выше Пушкина!
См. о нем: Историческая поэтика. Итоги и перспективы изучения. М.: Наука, 1986. С. 7.
Смирнов И. П. От сказки – к роману // ТОДРЛ. Т. 27. Л.: Наука, 1972.
Там же. С. 284.
Там же. С. 285.
Лотман Ю. М. Сюжетное пространство русского романа // Лотман Ю. М. Избранные статьи. Т. III. Таллинн, 1993. С. 91.
Смирнов И. П. Указ. соч. С. 289.
См., например: Ауэрбах Э. Мимесис. Указ. изд. С. 140 и сл.
См.: Альтшуллер М. Эпоха Вальтера Скотта в России. Исторический роман 1830-х годов. СПб.: Гуманитарное агентство «Академический проект», 1996.
Там же. С. 246.
Якубович Д. Предисловие к «Повестям Белкина» и повествовательные приемы Вальтера Скотта // Пушкин в мировой литературе. Л.: Госиздат, 1926.
О том, чем обязан В. Скотт Сервантесу, см.: Gaston P. S. The Waverley Series and Don Quixote: Manuscript Found and Lost // Cervantes. 11 (1991); Ter Horst R. Elective Affinities: Walter Scott and Miguel de Cervantes // Cervantes for the 21
Century. Op. cit., а также: Долинин А. История, одетая в роман. Вальтер Скотт и его читатели. М.: Книга, 1988.
Альтшуллер М. Указ. соч. С. 245.
Пытаясь разрешить эту коллизию, Сервантес, в свою очередь, пародирует традиционный для рыцарского романа мотив «найденной рукописи» и прибегает к сложной системе подставных авторов, унаследованной и В. Скоттом.
Стоит напомнить, что впервые «Капитанская дочка» была опубликована в «Современнике» без подписи автора.
Здесь непосредственным предтечей Пушкина должен быть назван уже не В. Скотт, а Стерн (о «стернианской манере» Пушкина-повествователя писал В. Шкловский; см. Шкловский В. Заметки о прозе Пушкина. М.: Советский писатель, 1937). Но сам Стерн выработал свою манеру, отталкиваясь от опыта Сервантеса, пародируя автобиографизм пикарески и английских романов XVIII века (см.: Reed W. L. An Examplary History of the Novel. The Quixotic versus the Picaresque. Op. cit.).
Альтшуллер М. Указ. соч. С. 256.
В то время как сама пикареска в процессе своей жанровой деградации (именно такова ее участь в культуре Барокко), случалось, превращалась в своего рода «жанровую маску» для истинной автобиографии (случай с «Эстебанильо Гонсалесом»).
Здесь и далее «Капитанская дочка» цитир. по изд.: Пушкин А. С. Капитанская дочка. 2-е изд., доп. (1-е изд. подгот. Ю. Г. Оксман). Л.: Наука, 1984. Цитируемые страницы указываются в тексте.
В свою очередь Лесаж был образцом и для В. Нарежного, и для Ф. Булгарина. См. об этом в монографии Р. Леблана, наиболее полно и адекватно описывающей трансформации пикарески во Франции и развитие жанра плутовского романа в России: Le Blanc R. The Russianization of Gil Blas: a Study in Literary Appropriation. Columbus. Op. cit. О бахтинской характеристике плутовского романа, сориентированной, по сути дела, исключительно на роман лесажевского типа, см.: Reed W. L. The Problem of Cervantes in Bakhtin's Poetics. Op. cit.
О В. Нарежном Пушкин-критик нигде даже не упоминает.
См.: Лотман Ю. М. Пушкин и «Повесть о капитане Копейкине» (К истории замысла и композиции «Мертвых душ») // Лотман Ю. М. Избранные статьи. III. Указ. изд.
Об этом свойстве Гринева-повествователя, как и о строении образа Гринева в целом, очень хорошо писал Г. П. Макогоненко, многие другие рассуждения которого мы были бы готовы и оспорить (см.: Макогоненко Г. П. Исторический роман о народной войне // Пушкин А. С. Капитанская дочка. Указ. изд. Эффектное сопоставление Гринева-повествователя с Белкиным-летописцем «Истории села Горюхина», предложенное В. Шкловским (см.: Шкловский В. Указ. соч.) основано на смешении голоса Гринева-рассказчика и голоса «семейного предания».
Существует соблазн отнести иронические пассажи Гринева-повествователя на счет Автора же, но почему тогда они исчезают из второй половины последней главы, где звучит голос «семейного предания»? Из текста «От Издателя»?