Предтеча
Святослав Логинов
Невероятной была судьба химика Николая Николаевича Соколова, трудившегося на благо науки бок о бок с Менделеевым. Но смог ли он чего-либо добиться? Насколько значим его вклад в науку? Он спешит найти ответы на эти вопросы, в последние часы своей жизни, изнуряемый чахоткой…
Святослав Логинов
Предтеча
А жизнь прошла зря. Теперь, когда больше незачем притворяться перед собой и другими, в этом можно признаться. Зря.
Низкий больничный потолок да ночь, перечёркнутая коестом оконной рамы, вот всё, что осталось ему от жизни. И ещё тускло мерцающий сквозь ветви деревьев свет. Там то, что он привык называть своим домом – казённая квартира, сдаваемая с отоплением и прислугой по пятнадцати рублей с окна. Квартира профессора химии Соколова Николая Николаевича.
Соколов медленно поднялся, пересёк комнату, двумя руками толкнул фрамугу. Окно распахнулось, в комнату ворвался свежий тёплый ветер, заставивший схватиться за грудь и без сил опуститься на крашенный табурет. Зато теперь огонь был ясно виден. Должно быть, это Мария пербирает приготовленные к отъезду вещи или просто сидит и пытается подсчитать, когда прийдёт ответ на прошение, сколько ему назначат пенсии, будет ли выдана премия, и достанет ли этих денег на поездку в Швейцарию. За границу жена поедет с Колей и Сашенькой. Он останется умирать здесь.
Тёплый июльский ветер рвал кроны деревьев, сливающихся в единую массу, растворённую во мгле первой по-настоящему тёмной петербургской ночи. Огни в Большом профессорском доме давно погасли, за последние годы в Лесном привыкли рано ложиться спать. Потом и в его квартире померк свет; институтский корпус погрузился во тьму.
Соколов по-прежнему сидел у открытого окна. Конечно, не стоило вот так торчать на ветру, но он находил в том какое-то злое удовольствие. Который раз он казнил себя, что не поберёгся раньше, не держался подальше от сына, и вот, заразил его. У Коли открылась чахотка; в Альпийские долины он поедет не из любви к путешествиям, а совершать смертное паломничество кашляющего туберкулёзника.
Хотя, зачем думать так мрачно? Сам-то он болен уже шестнадцать лет – и ничего, жив и даже работал до самого недавнего времени, пока вспыхнувший катар не лишил его враз голоса и последних остатков сил. Но и сейчас он, если пожелает, может пройти по узкому коридорчику над аркой, спуститься на один этаж и очутиться в лаборатории, которая открыта для него днём и ночью. Впрочем, он совсем забыл, что он в больнице, и от института его отделяют ещё две шеренги отцветшей сирени.
Соколов сердито тряхнул головой и неожиданно для себя самого полез через подоконник. Очутившись на улице, он двинулся к институтскому корпусу, не разбирая дорожек, чувствуя, как проминается под ногами недавно перекопанная земля на грядках цветника.
«Кровь купеческая заговорила! – усмехнулся Николай Николаевич. – Самодур!»
Тайной трагедией, незаживающей душевной раной Марии Николаевны – жены Соколова, было то, что муж её, достигший изрядных степеней, снискавший всеобщее уважение и немалую известность, родом был из звания купеческого. Торговали купцы Соколовы по всей Волге, порой и в Москву наведывались, были они горласты и разбитны, в голос смеялись над староверческой суровостью и не чурались ни барской моды, ни заморского либерализма, ни классического образования. Потому и батюшка Николай Парамонович с лёгким сердцем отпустил сына в Петербург, учиться философии и законам. К тому же, дела торговые шли неважно, и старик понимал, что чиновником быть не в пример надёжнее.
В Петербурге молодой Соколов быстро освоился, стал своим человеком в студенческой среде, всюду бывал и знал всех. Но учению шумная жизнь не мешала – раз положив кончить курс кандидатом, шёл к этой цели Николай неукоснительно. Вот только как-то попал он в университете на лекцию Воскресенского (модным считалось хаживать на сторонние лекции), и так получилось, что курс он окончил по естественному отделению.
Молодой в ту пору «дедушка химии русской» невнятно бормотал свои лекции и никогда не устраивал демонстраций, столь принятых в наше время, разве что вынесет да покажет иное вещество в наглухо закрытой склянке. Но то, о чём он так скучно рассказывал, заставило Соколова забыть и римские законы и философию Юма.
Юридический факультет Соколов, впрочем, тоже закончил и тоже кандидатом. Высочайшим указом свежеиспечённый кандидат исключён был из звания купеческого, произведён в чин колежского секретаря и определён хранителем минералогического музея – на должность не особо кормную, но зато нехлопотную.
Но ещё кандидатский диплом давал право на заграничную поездку для совершенствования в науках. Неохотно отпускал император Николай подданных в развращённую Европу, разрешения на поездку добиться было нелегко. Кроме того, обнаружилось, что достаточных для диплома знаний немецкого языка вовсе недостаточно, чтобы жить в Германии и понимать лекции немецких профессоров. Тогда Соколов добыл сколь мог словарей, заперся в комнате и сидел там за долбёжкой лексикона, пока не выучил всё наизусть. И только тогда, исхлопотавши длительный отпуск, на свои не слишком обильные доходы отправился в путь.
Германия встретила Соколова колючим словом «революция», треском пальбы и уличными баррикадами. Впрочем, в Гиссене, куда не без приключений добрался русский вуаяжёр, бунтующих рабочих почти не было, а на студенческие сходки великий герцог традиционно привык не обращать внимания.
Однако, и в тихом Гиссене наслушался Соколов заманчивых разговоров о свободе печати, конституции, наблюдал возмущение типографских рабочих и полицейские кордоны на улицах и в результате окончательно растерял юношеский мистицизм вместе с мистической привычкой благоговеть перед начальством. Хотя, внешне всё выглядело вполне благопристойно, так что русский посланник неизменно доносил в Петербург, что коллежский секретарь Соколов поведения примерно отличного, бывает на лекциях и в лаборатории, политикой же отнюдь не интересуется.
Изрядная доля правды в том была – почти всё своё время Николай Соколов проводил в университете.
Что есть город Гиссен? Игрушечная столица карликового княжества, городок по русским меркам – заштатный. И это же – блестящий центр человеческого разума, потому что жил там Юстус Либих, человек с седыми волосами и молодой душой.
– Ещё один русский, – сказал Либих при виде явившегося с визитом Соколова, и разрешил ему заниматься в своей лаборатории, благо что было уже выстроено новое здание, и теперь знаменитый творец агрохимии мог иметь не девять, а двадцать два ученика.
Смысл непонятной фразы об «ещё одном русском» раскрылся много позднее, когда перед отъездом Соколова из Гиссена Либих вдруг спросил:
– Мне часто приходилось видеть молодых русских, делавших у нас неплохие работы и подававших замечательные надежды стать настоящими учёными, но почему-то, по возвращении в Россию почти все они переставали работать. В чём может быть причина такой странности?
Знал бы учитель, в какие условия возвращаются его ученики!
А пока Соколов на пару с Адольфом Штреккером занимался окислением спиртов, под руководством самого Либиха исследовал азотистый обмен животных, изучал предосудительную с точки зрения властей предержащих философию Конта и ходил в университет на лекции по минералогии и кристаллографии.
Либих, выучивший половину химиков Европы, был превосходным наставником. Всякому он умел найти дело по душе. В небольшой лаборатории, рассчётливо уставленной длинными столами, масляными и песчаными банями, муфельными печами, что могли топиться и углём, и коксом, находилось место для людей, работающими над самыми неожиданными проблемами. Всех объединял хозяин. Он проходил по лаборатории, подвижный, элегантный, приветливо улыбающийся. Одному подсказывал, как лучше провести замысловатый опыт, другому предлагал удивительную идею, третьему помогал найти эксперимент для проверки новой гипотезы.
– Выдвигайте любые теории, – говорил он, – но только такие, которые можно проверить в лаборатории; с прочими же – милости прошу на философский факультет.
Ученики боготворили профессора, Либих тоже нежно любил своих сотрудников… до тех пор, пока они были рядом.
Из гиссенской лаборатории выходили самостоятельно мыслящие исследователи и, выпадая из сферы личного обаяния Либиха, многие из них неизбежно начинали расходиться с учителем во взглядах на науку. Тогда в печатных изданиях вспыхивала полемика: беспощадная, яростная. Юстус Либих, забываясь, переходил порой на личности, обвиняя учеников в небывалом. Ученики такого себе не позволяли и старались держаться в границах приличий.
Особенно доставалось Шарлю Жерару, которого Либих на немецкий манер упорно величал Гераром. Либих публично и даже в печати называл Жерара лжецом и вором, утверждал, что тот описывает опыты, которых не делал, соли, которых не видел, приводит анализы, которых не производил. В чём состояла суть теории, разрабатываемой Жераром и его другом Лораном, из сетований Либиха было не понять, но значит, имелось там что-то такое, что заставило Соколова пересмотреть свои планы, и через четыре года поехал он не в Геттинген к Велеру, как собирался прежде, а в Париж к еретику Жерару.
А может, в том была виновата вредная философия Огюста Конта.
Жерара в Париже не любили; старец Био презрительно фыркал, а Жан Батист Дюма разражался громкой руганью при упоминании его имени. Луи Пастер вторил своим учителям, и даже Вюрц относился к Жерару очень неодобрительно. От Жерара слишком разило Антуанским предместьем, баррикадами сорок восьмого года, хотя ни во внешности, ни в происхождении этого вполне благоприличного буржуа не было ничего шокирующего. Опасными были только его научные взгляды, недаром же и враги, и друзья называли его революционером и якобинцем, вкладывая, правда, в эти слова разный смысл.
Но что мог предложить Жерар приехавшему русскому? Только в Париже Соколов понял, почему неутомимый реформатор для подтверждения своих теорий так часто обращается к чужим исследованиям. В маленькой, бедно обставленной частной лаборатории Жерара не нашлось свободных мест, и потому все практические работы в течение двух парижских лет выполнялись Соколовым в музее минералогии и относились к измерениям кристаллов и получению искусственных минералов.
Впрочем, и эта тема, и общение с Жераром привлекали Соколова. Он уже планировал поездку на железоделательные заводы Лотарингии, а в скором времени ожидал места в лаборатории Жерара, но сбыться планам было не суждено. Высшая политика вмешалась в его жизнь – вместе с другими русскими Соколова выслали из Франции, не дав ни собраться, ни попрощаться с Жераром, ни предупредить друзей.
В Германии никто не знал, на чьей стороне им прийдётся быть в начавшемся конфликте, и потому на всякий случай, русских переправили дальше – на родину.
Так и получилось, что в половине октября 1854 года талантливый русский химик, приобретший уже некоторую известность своими работами, прежде срока вернулся домой, вооружённый передовой научной мыслью и горячим желанием работать на благо России…
* * *
До лаборатории Соколов не добрался. Последние силы ушли на то, чтобы подняться наверх, войти в квартиру и затворить за собой двери кабинета.
Окно в кабинете тоже распахнуто – Мария выветривает заразу. Вокруг было тихо, Мария, верно, спала, а детей ещё на неделе отвезли к тестю. Старик-генерал был недоволен, однако, внуков принял.
Соколов опустился в кресло у окна, некоторое время отдыхал, трудно, с хрипом выдыхая воздух.
А всё-таки, он зря сидит на ветру, особенно теперь, когда ему стало лучше, кашель наконец унялся, и крови в мокроте почти нет. День назад никто просто не поверил бы, что у него достанет энергии уйти с больничной койки. Значит, ещё не все кончено, и нужно поберечь себя.
Соколов накинул плед и вернулся на прежнее место. Спать не хотелось, мысли в такт порывам ветра торопливо сменяли друг друга. Ветер налетает со свистом, молодые дубки под окнами дружно всплёскивают листьями. Дубки высажены несколько лет назад ещё при Энгельгардте, сразу после того, как Саша закончил перестройку этого здания – расширение химической лаборатории. И через сто лет дубы будут стоять, превратятся в могучие деревья. Лаборатория тоже останется, и кто может знать, во что она вырастет, если не найдётся и на дубы, и на институт хищного топора, вроде того, что скосил самого Энгельгардта.
Странно переплелись их судьбы. Когда же они впервые встретились? Пожалуй, в пятьдесят пятом году…
По возвращении домой с головой окунулся талантливый химик в полузабытую атмосферу чиновного Петербурга. Зарубежных выученников встречали приветно, награждали чинами и степенями, назначали на должности почётные, хотя частенько никоей стороной не относящиеся до былой специальности, и, убаюканный сознанием своей значимости, мёртво засыпал талант за подписыванием казённых отношений и преферансом по пятачку с виста.
И если бы не война, то может быть и Соколов не избег бы того. До сей поры жила Русь постарому завету: «Братие, не высокоумствуйте, но в смирении пребывайте, по сему и прочая разумевайте. Аще кто ти речёт: веси ли всю философию? И ты ему рцы: еллинских борзостей не текох, ни риторских астроном не читах, ни с мудрыми философами не бывах – учуся книгам благодатного закона». Но «благодатный закон» слабо помогал от нарезной винтовки системы Шапсо, и пришлось сражающейся под Севастополем России спешно обучаться «еллинским борзостям».
По такому случаю, патриотизм в Петербурге вошёл в невиданную моду, так что никто даже особо не удивился, когда кандидат Соколов отказался от звания консерватора императорского минералогического музея и напросился на пустующее место младшего лаборанта в лаборатории Департамента горных и соляных дел, с небогатым годовым окладом в восемьсот рублей. Как-никак, Горный Департамент более имел отношения к обороне отечества, нежели музей.
По военному времени дела свершались быстро, и вскорости Соколов уже инспектировал уральские металлургические заводы. Впрочем, никаких особых полномочий у него не было, так что хотя его всюду пускали, но не слишком боялись, а значит, и обхаживали.
Так не в Лотарингии, а дома познакомился Соколов с огненным делом. И ещё насмотрелся на пропившихся вицмундирных мздоимцев, на заводчиков, желающих невыделанный чугун продать за пушечную сталь, и на изработавшихся мастеровых, истово ждущих нового Емельку.
С Урала Соколов привёз готовый план магистерской диссертации и немало редких минералов, обогативших купленную ещё в Германии и Франции коллекцию. Но больше всего привёз образцов шлака от чугунного, сталелитейного и медного производств.