Оценить:
 Рейтинг: 0

Немое кино без тапера

Год написания книги
2022
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
3 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Года через два после Лешки она снова стала поглядывать на мужчин. Ей не очень-то везло. Молодняк для нее уже не годился, среди свободных сорокалетних выбор был невелик. Знакомилась, встречалась и разочаровывалась. «Хочешь по-серьезному? Давай», – сразу предупреждала она, но по-серьезному, то есть с последствиями, никто особо не желал. Одни оказывались слабаками – обсевками, не слишком заинтересованными в жене и семье вообще, другие – самовлюбленными туповатыми мачо, отбивающимися от бабьих телефонных звонков. Третьи – отвязанными одноразовыми козлами, четвертые оборачивались наркоманами, пятые – импотентами с голубоватым оттенком, шестые – извращенцами, выросшими на сладко-гадких закоулках интернета. Нормальных, пусть даже не очень умных, но уверенных, рукодельных и твердых, на чью руку можно было бы опереться по жизни, не попадалось. Возможно, потому, что время было такое: мелкое, мутное, мельтешное, возможно, потому, что в каждом она искала героя Лешку, а второго Лешку найти было невозможно.

Неудачи сделали ее язвительной и коварной, мстить сладко-гадким и немощным, наглым козлам и робким порнушникам, глупым и нулевым самцам сделалось любимым ее развлечением.

Безоткатный мужской напор, наезжая на ее обманчиво податливую мягкость, тонул и погибал в нем; она доводила их, миленьких, до крайности, она творила свою месть как изощренный палач. Сколько раз – у раскрытой ли постели иль на пороге с умыслом снятого гостиничного номера, на дальнем ли зеленом лугу, когда уже был расстелен плед, пригублено шампанское и мужская, насыщенная желанием рука, коснувшись ее груди, пунктиром перебиралась все ниже, она, взглянув на часы, спохватывалась, что должна немедленно мчаться в аэропорт, чтобы встретить прилетавшую с Кипра мать. Или что опаздывает к зубному. Или в мировой суд по неуплате налога за машину. Или что-нибудь подобное другое, все, что подскажет фантазия. Это была рискованная игра. Партнер, остававшийся с повышенным давлением в нижнем клапане, определенно зверел, вслед ей зачастую неслась ругань и ошметки мата, но высшим, взамен сексуального, удовлетворением для нее было видеть в такие минуты его растерянно-злобный прищур. Больше она с ним не встречалась.

Дарья снова взглянула на себя в зеркало. Пожалуй, стоило поправить ресницы. Тушь, где тушь? Была ведь где-то здесь, на этой полке.

Тридцать один. Тридцать два. Тридцать три. Одиночество, бездетность, страдание. Подруги выходили замуж, рожали, не рожали, изменяли, мирились, разводились, в их жизнях – хорошее ли, плохое – что-то происходило, в ее жизни все оставалось неизменным. Значит, не заслужила, значит, не такая, как все. Значит, хуже всех. Лучше? Или «хуже-лучше» здесь вообще ни при чем?

Конечно, характер. Мужской, командный, повелевающий. Так, во всяком случае, казалось ей. В шестнадцать в зимнем молодежном лагере влетела после лыж в мальчишечью палату. «Пить! Ребята, есть вода или кока?» – «Без проблем, – ответили ей, указав на стакан с прозрачной жидкостью. – Чистая. Пей». Она опрокинула в себя стакан; на втором глотке поняла, что подсунули водку, но с неторопливой расстановкой допила до конца и, поставив емкость на стол, кивнула прибалдевшим пацанам: «Классная водичка. Родниковая». Ушла в тишине, без единой реплики вдогонку.

И вот тридцать пять. «Старая, я старая, – против воли лезло в голову, – уже не молода». Но то, что она видела перед собой в зеркале, противоречило такому выводу, переубеждало.

Тягостнее всего было объясняться с родителями. Жила бы отдельно, было б проще. И они, и она по непубличному взаимному сговору все делали для того, чтобы не задевать друг друга в доме, но каждый день она натыкалась на их глаза, укоряющие, недоуменные, обиженные. Их простые вопросы притесняли и жалили. Мама: «Кругом столько цветущих мужчин! Неужели нельзя кого-нибудь себе найти?» Папа: «Жить нам с матерью осталось три секунды. Скажи откровенно, дочь, мы когда-нибудь дождемся внуков?» Еще более милыми были советы знакомых и приятельниц, делавших вид, что их сильно волнует ее судьба. «Боже? Ты до сих пор одна? Хочешь остаться старой девой? Дашка, милая, езжай в Египет или Таиланд, там солнце, пляжи, вино, флирт, там полно распаленных мужиков!»

Черт с ней с тушью, обойдется, не может она ее найти.

Глупые бабы. Она была и в Испании, и в Таиланде, в Греции, Черногории и на Кипре, она, если вспомнить, знакомилась с соискателями даже в интернете. Результат все тот же. Жизнь – прогорклое масло.

Постоянно мучили вопросы, с которыми невозможно было справиться. Не в мужиках, наверное, дело – в ней, в ней самой! В нервах ее, в психике, в самом бракованном организме? Может, она вообще устроена не для мужчин? В минуты таких веселых мыслей она пыталась примеривать себя к женщинам, но, кроме неприятия и отвращения, не чувствовала ничего другого. Ответы не находились, тьма вопросов отнимала радость, замещая ее угрюмостью и сарказмом. Пока, слава богу, в один прекрасный день она не совершила для себя простое и мощное открытие, казавшееся раньше невероятным.

Сидела в купе, в поезде, рвавшем пространство от Москвы до Урала; попутчики приглашали в ресторан – не пошла, предпочла побыть в одиночестве, поглядеть в окно, восхититься громадностью российских пространств и снова подумать о себе. День располагал, зеленела даль, свет был неярок, небо покрыто перлами высоких облаков. Из тамбура уютно потягивало табаком, позвякивала металлом ложечка в опорожненном чайном стакане, стучали колеса. «А может, и не нужен мне вообще никто? – Под этот стук вдруг влетело ей в голову. – Может, не для того я пришла в этот мир, чтоб выходить замуж и иметь детей?» Возникшая мысль показалась ей такой огромной, такой неосвоенной, но такой счастливой и такой разом освобождающей от всех проблем, что она принялась развивать ее дальше. «Все элементарно. Не всем прописано замужество – и правильно, есть статистика! Но какой идиот придумал, что счастье только в браке и детях? Какой идиот затвердил, что незамужняя и бездетная должна быть, по определению, несчастна? Неправда это! Женское счастье должно быть шире замужества и детей, у него десятки других измерений! Вдохновение, творчество, любовь к природе, цветам, животным, к поэзии, музыке, например! Да мало ли чего еще! А мужчины? Пожалуйста, они тоже существуют для моего женского удовольствия. Мое замужество – искусство, мои дети – картины, которые я пишу». Последнее утверждение показалось ей слишком пафосным, но для внутреннего употребления годилось вполне.

В Екатеринбурге сошла с поезда другим человеком.

Ни с отцом, ни с матерью открытием своим не поделилась – знала, что осудят, надеялась, что со временем поймут. Свою жизнь решительно переменила.

Женское в ней понемногу усыхало; все ее время и мысли, все неистовые молодые силы отдавались теперь живописному ремеслу. С утра – ни каш, ни бутербродов, ни косметических глупостей у зеркала. Чашка кофе с тремя щедрыми ложками сахара, сигарета с нарочно отломанным фильтром – и марш, марш, отправляйся в добровольное свое дневное заточение. В свою тюрьму, превращенную в мастерскую комнату, к холстам, краскам и пахучим лакам. Покидала их только к обеду, чтобы, оттерев руки, проглотив Ольгины вкусности и потратив полчаса на телефонные звонки, снова взяться за кисти. В голове взамен одной тяжеловесной идеи поиска мужа выстроились, ожидая воплощения, десятки плодотворных живописных идей собственного производства. Она терпеть не могла полного ухода в форму и отсутствие фигуративности вообще. Ей нравился реализм, но круто замешанный, сдвинутый, заостренный, концентрированный, экспрессивный, реализм, который трудно было назвать реализмом. «Мой реализм, – говорила она себе, – будет не похож ни на кого, не подпадет ни под одну школу, кроме моей собственной», – и писала, писала, писала. У полотен не было конкретных сроков сдачи к выставке или продаже – ей все равно казалось, что она постоянно опаздывает и проигрывает времени. Работала с одержимостью сумасшедшего, в состоянии, родственном запою, тому драгоценному творческому дурману, что много лет спустя вспоминается как лучшая пора жизни.

И, чудо, в наше пустое время на нее обратили внимание. В тусовке таких же, как она, фанатов Дарья приняла участие в выставке и словно вытянула счастливый лотерейный билет. Бородатый глубокомысленный критик М. Козлович, написал о ней такое, что она в себе и не подозревала, причислил к новейшему авангардному течению и возложил на нее надежды российской живописи вообще. Он пригласил ее на чашку кофе и сказал, что она хороша. Возникло милое недопонимание. Она отнесла его слова к своему искусству, он же, и весьма справедливо, имел в виду лично ее. После чего тем же вечером глубокомысленный критик Козлович попытался познакомиться с искусством Дарьи поближе. В этом своем намерении он продвинулся достаточно далеко, но был остановлен и отодвинут на исходные рубежи, едва она почувствовала, что его руки влекутся к ней не чисто художественным интересом.

Зато возникли коллекционеры, обласкали дилеры, всегда готовые дешевле купить и дороже продать, снизошли богатенькие спонсоры. Холсты с подписью «Д. Лад» в правом нижнем углу стали продаваться на аукционах и стоить денег. Дарьин голос окреп, в ней самой утвердилась уверенность в правоте собственной жизни.

Снова приблизила к зеркалу лицо. Славянский носик, синие глаза, лоб, волосы. Необремененная ничем красота, свободное ровное дыхание свободной женщины. Никакого мужа и никаких детей. И ни слова об этом родителям. То, что она для себя решила, может их попросту опрокинуть.

Счастлива ли она? Странный вопрос. Знать бы, что такое счастье. Чем меньше мы знаем о счастье, тем чаще о нем вопрошаем. Так счастлива ли она? «Да! Да! Да!» – трижды повторила про себя и, чтоб не дать дыхания возникающим в ней дополнительным вопросам, быстро закрыла воду и вышла из ванной.

5

Английские напольные часы пробили три. Бой, отлаженный в восемнадцатом веке, заметался по кабинету и разбудил Ладыгина.

В гостиной все еще гремела музыка и плескался смех. «Бессмыслица продолжается», – с неудовольствием подумал Ладыгин и возмущенной рукой включил реальный свет.

И в тысячный раз надвинулась, обступила его вдохновенная светлая красота.

Пять всего больших живописных полотен начала двадцатого века оставил ему в наследство отец, но какие это были полотна, каких мастеров! Безудержная до приторности красота усадьбы на закате Жуковского, тонкая сдержанность зимнего Виноградова, звонкость звонниц и синих куполов пасхальной лавры Юона, нестерпимая нежность весеннего Бялыницкого. Не нынешняя загаженная Россия – тогдашний утраченный рай зеленой чистоты и белоснежья. Старенькие обои кабинета не замечались глазом, глаз поспешал за живописью и, впиваясь в нее, забывал о серости обойных пятен и жизни вообще. «Боже ты мой! – в который раз прошептал неверующий профессор, – на какое великолепие ты способен, чудовище человек!»

Пейзажи были хороши, необыкновенны, несравненны, гениальны, вызывали в Ладыгине вечный восторг, но сердце свое он отдавал не им. Его подлинной, сильной, эротической страстью была пятая картина – Николая Харитонова. Молодая цыганка в пестрых лентах и цветастом платье привольно полулежала в кресле; стерва глядела на Ладыгина притемненными зелеными глазами со скрытой в них усмешкой власти, глядела так, словно была уверена, что и он, Ладыгин, как сотни приличных мужчин до него, едва увидев ее, падет перед нею сраженный. Так, собственно, однажды и произошло. Долгим летним вечером полвека назад отец притащил из комиссионки продолговатый сверток; шелуха веревок и бумаги отпала, и Ладыгина, столкнувшегося в пространстве с цыганскими глазами, обдало холодом ужаса, восторга и мгновенной влюбленности. С тех пор он любил и разлюбливал многих женщин, но своей цыганке был верен всегда, а с годами, утратив наружный пыл и откровенную мужскую агрессию, привязался к ней еще безнадежнее.

Цыганка и русские пейзажи были его единственным богатством, его наперсниками, друзьями, исповедью и беседой – его драгоценным заповедным миром, в который никому не было хода. Хорошо ли ему бывало по жизни, не очень или совсем обессиливали его митоз, институтские проблемы и Ольга, вместе взятые, он, уединившись в кабинете и запасшись «Туламором», усаживался перед полотнами, часами разглядывал их, знакомых до последней травинки и прищура цыганских глаз, и возвращал себе равновесие.

С живописи, с нее любимой, слетела однажды ему на ум идея выпестовать из крошки Дарьи художницу, только такое будущее, такую жизнь считал он достойными своей дочери. Немерено денег и времени положил биолог Ладыгин на преподавателей и художественные школы и был горд тем, что осуществил свою почти научную задачу.

После отца он не приобрел ни одной картины, шедевры редко попадали в поле его зрения, да и стоили огромных денег, которых у него не было. Однако даже в пору безденежной молодости и принуждения к ломбардам желание расстаться хотя бы с одной из них никогда в профессоре не возникало. На общей с Ладыгиным территории они проживали совместной с ним жизнью, они были частью ее, он: был частью жизни полотен.

Но в последнее время все чаще навещала его мысль, омрачавшая настроение. Вот и сейчас, насладившись искусством, он задал себе все тот же отвратительный вопрос: «Кому все это достанется, когда я уйду? Ольге? Дарье? Ольга коллекции чужда, она бездарно и немедленно пустит ее по ветру. Дарья творит собственное искусство, все прочее ей претит». – «Достанется людям», – шевельнулся было в нем внутренний голос, но тотчас был прибит и затоптан сознанием как неправильный и негодный.

Он, биолог, частенько размышлял о собственной смерти и даже слегка гордился тем, что готов принять ее без паники, хладнокровно и с иронией. Как данность, как закон игры, подчиняющейся временным рамкам. Свисток – и ваша игра кончается, уступите площадку другим – это ему, теннисисту, было так привычно и понятно, что не вызывало никакого протеста. Он перебирал болячки, которые прикончат его организм, и определял среди них желательные приоритеты. «Хорошо бы что-нибудь мгновенное, – думал он, – инфаркт или, на худой конец, инсульт, но чтоб без частичного и надолго паралича, сразу. Неплохо бы упасть замертво на людной улице, лучше – во время лекции среди своих студентов или на ученом совете среди коллег. Но самое прекрасное – было бы просто заснуть в своей постели и не проснуться утром в ответ на треньканье будильника и на стуки в дверь раздраженной Ольги: „Ты встанешь, наконец, или нет? Каша стынет!“» В последнем варианте его устраивала и приятная внезапность ухода, и его комфортность, и возможность напоследок порадовать Ольгу. Но в любом, в том числе в последнем, самом предпочтительном случае фантазия омрачалась тем самым болевым вопросом: «Кому достанется коллекция?»

«Смерть все-таки не бессмысленна, – подумал профессор, – она продуктивна в том смысле, что мысли о ней пришпоривают еще живые мозги».

Федька, ему снова срочно требовался внук. Как спасение и единственный выход. Федька забросит в будущее пространство и время ладыгинские гены, он один сохранит и приумножит его собрание. С младых ногтей Ладыгин сумеет заразить внука благородной бациллой любви к живописи и завещает ему коллекцию.

Он влил в себя еще несколько глотков «Туламора», и воодушевленные его мысли поскакали вперед.

О, это будет славный мальчик, обладающий всеми превосходными степенями! Крепкий, умный, талантливый, обязательно добрый и веселый. Феденька Лыков, Зубов, Смирнов, Потехин, Самарин, Носков – мальчишка с любой другой, обязательно русской фамилией. Федор Шварцман возможен, но нежелателен. Под запретом Федя Махмудов, Федя Гогуашвили или Федор Цзян-ци. И уж, не дай бог, появлению в доме белозубого полунегра, какого-нибудь Федора Одеемвинге!

Подумал так и спохватился: каков же он негодяй! Латентный расист, фашист и тупица – три в одном флаконе. Где твое планетарное сознание, профессор?!

«Федька, – опомнился он, – я приму тебя любого. Черного, белого, с рогами или в нимбе – запомни, любого. Тебя еще нет, но я тебя уже люблю. Когда ты появишься и чуть подрастешь, чтоб меня понимать, я посажу тебя на колени и расскажу… нет, только не сказку. Рассказывать детям сказки – преступление взрослых. Все эти скатерти-самобранки, Кощеи Бессмертные и Царевны-лягушки сызмальства приучают человека к идиотской мысли о том, что в жизни существуют чудо и чудеса. Мы с тобой, Федя, оставим сказки прошлому, избе, лучине и невежеству. Малыш, скажу я тебе, мир, в который ты пришел, плох, но не безнадежен, и ты можешь сделать его лучше. Засучи рукава и принимайся за дело. Поклоняйся разуму, пестуй свой ум и чти людей ученых. Помни, что компьютер, пожалуй, важнее всех, вместе взятых, Священных Писаний. Мысль – вот единственное чудо человека. Не ищи и не полагайся на другие чудеса, Федя, из-за таких бесплодных поисков гибнет Россия».

По коридору затопали шаги к прихожей, раздались смех, довольно громкие шутки и не менее громкий шепот Дарьи. «Тихо вы, отец спит!» Гости расходились.

Торкнулась в дверь Ольга: «Петенька, ты как там?»

Ладыгин храпанул, не сильно, но вполне достоверно, чтобы Ольгу успокоить и отпугнуть одновременно. «Он всегда так, когда выпьет», донесся и, переместившись в прихожую, затух противный Ольгин голос.

«Открытие, – удивился Ладыгин. – Не люблю жену. Обижен на дочь. Люблю свою коллекцию, своего будущего внука Федю. Значит, больше всего люблю самого себя».

Донеслись чмокание поцелуев и россыпь благодарностей: «Спасибо»; «Было круто»; «Вовку довезите»; «Ага, до ближайшего кювета»; «Целую»; «Маргоша, завтра позвони»; «Супер»; «Дашка, дай я тебя еще раз в губешки»; «Пошел, пошел!»; «Все, все, пока».

Ладыгин добил бутылку. Удивление не проходило.

«Россия. Интеллигенты. Гниль. Всем ученым миром ищут национальную идею – чего ее искать, она на поверхности… Вот вам всем великая идея на много лет – выживание! Вы-жи-ва-ние! Спасайте Россию, дураки! Не танками, не ракетами и подлодками – оружие требуется другое. Генитальками, говорю я всем и тебе, Дарья, генитальками, только ими, родимыми. Подряд. Много раз. Без остановки. Сами или даже с помощью близ…»

Полупьяное размышление на полуслове внезапно прервалось, перебитое, как просверком молнии, простой и ясной мыслью. Она была так проста, так ясна, так безусловна и так важна для него, что Ладыгин даже повел по сторонам головой, опасаясь, как бы такую ценную его мысль никто не подслушал. «Мать моя!.. – прошептал Ладыгин. – Как же я раньше-то не дошел? Где был? Почему медлил?»

Алкоголь испарился. Сон сгинул.

Спокойствие, спокойствие, теперь не следует торопиться. Теперь нужна холодная голова и отсутствие суеты. Любая идея и все, что, как на фундаменте, выстраивалось на ней, должно быть зафиксировано обстоятельно и без спешки. Так требовали его научные, наработанные годами правила, так будет и на сей раз. Черные, красные, желтые круги в глазах пролетели и исчезли. Ладыгин сумел себя поднять и бесшумно переместить к столу.

Замысел, заговор, тайна! Его заговор, его тайна!

Ни компьютеру не доверит он свой секрет, ни, тем более, диктофону или другой электронной технике, доступной постороннему глазу и уху. Только ручке и листу бумаги, что можно носить на сердце и, при необходимости, уничтожить.

«Наверное, я старый болван и не имею на это никакого права, – подумал Ладыгин. – Но я поверну эту жизнь так, как хочется мне. Пусть они все меня проклянут и не простят – теперь я точно знаю, что должен делать. День рождения зря не прошел».

Рука едва поспевала за мыслью. План на ближайшую жизнь был вчерне набросан и одобрен. Возможно, план был неверен изначально, но это был его план. Он понял, что должен действовать. Понял, что когда стоишь на месте, бездарно умираешь.
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
3 из 6