Рыдания были ответом. Так и не смогла я ничего от нее добиться. А в тот же вечер С.П. Игельстром сообщила мне под строгим секретом, что проводник Сергей, который ехал с нами от самой Москвы, застрелил одного беспризорного, причем, один англичанин видел, как остальные беспризорники уволокли трупик… Теперь Сергея сняли с работы за «бестактно проведенную операцию».
Вся эта маленькая эпопея нашла затем свое отражение в той же финальной декларации, где англичане выражали свои пожелания к «большей заботе о бесприютных детях».
А второй щелкой было то, что в рабочих районах англичанам все же приходилось сталкиваться более близко с русскими рабочими. На одной из станций, где мы не должны были высаживаться, был предположен летучий митинг, то есть англичане должны были произнести речи из окна вагона во время стоянки поезда. Рабочие стояли плотной толпой под нашими окнами, так что свободно можно было дотронуться рукой до их голов и плеч. Мистер Вольтон стал держать речь. Вдруг несколько рабочих крикнули:
– Да какой это рабочий! Воротничок, галстук, тоже рабочий!
Я перевела это замечание делегатам, сгрудившимся около окон. Вольтон моментально сорвал с себя и галстук, и воротничок.
– Товарищи, верьте мне, я такой же простой рабочий, как и вы.
Игельстром громко перевела его слова. Толпа довольно заворчала. Вдруг в окно влетела сложенная вчетверо записка. Кто ее бросил, я не видала. Стоявший со мной рядом делегат наклонился, развернул ее. Протянул мне:
– Что там написано?
В записке неровным почерком было выведено:
«Товарищи агличани, вас усе обманують. Нам сдесь совецкая власть веревку на шею надела, никакой жисти нету. Помогите, братишечки, раскажите там у вас в Англии, что мы здесь зря погибаем».
– Ну что же вы не переводите, товарищ Солоневич?
Я оглянулась. Плечо к плечу со мной стоял Слуцкий. Он, оказывается, все время был тут и прочел записку одновременно со мной. У меня замерло сердце. Что же мне делать? Как перевести?
Должно быть, Слуцкий и в самом деле прочел на моем лице возможность провала. Он спокойно взял у меня записку из рук и сказал англичанину:
– Это наши горняки вас приветствуют, товарищ. И жалеют, что вы тут не остановитесь.
Все это было делом нескольких секунд. Не знаю, заметил ли англичанин мое смущение, но после этого маленького случая он избегал при Слуцком задавать мне какие-либо «вольные» вопросы.
С.П. Игельстром
Наконец блуждание по Донбассу кончилось, и мы приехали в Ростов. Нас приняли очень хорошо и отвезли в лучшую гостиницу города. Англичанок разместили по номерам, а мы с Софьей Петровной очутились наконец совершенно одни в отдельной большой комнате. Это было первый раз за все три недели, что я имела возможность познакомиться с ней поближе. Должна сказать, что, с самого начала и до самого конца нашего с ней знакомства она мне непрерывно импонировала и очень нравилась. Но она и по сей день осталась для меня загадкой. Поскольку я работала с постоянным желанием нанести вред большевикам по мере своих сил, поскольку я ненавидела большевистский режим и чувствовала себя тягостно, а иногда и отвратительно, постольку Софья Петровна работала не за страх, а за совесть, как настоящая идейная большевичка, и чувствовала себя среди большевистского бесправия и обмана как рыба в воде.
Я не сразу узнала ее биографию. Мы об этом совсем не говорили. Но я чувствовала всем существом своим, что она из очень культурной семьи. В детстве у нее были гувернантки, она училась в институте, бывала раньше за границей. Высокая, стройная, с девичьей фигуркой, с мягкими красивыми манерами, с никогда не повышающимся голосом, бесконечно выдержанная, она так не подходила к окружавшей нас обстановке, что мне порой страшно становилось. Точно пава в гнезде ворон. Больше того, за все годы большевизма я не встречала в России женщины более аристократического вида. Были среди наших знакомых аристократы, графы и князья, и все они стремились всеми силами отделаться от своих прежних манер, стушеваться. Это было нечто вроде мимикрии. Они не мылись, не брились, ходили в рваных башмаках, употребляли народные выражения, старались стать пролетариями, чтобы никто не узнал их происхождения, чтобы никто их не мучил. Софья же Петровна, изящно одетая, слегка манерная и аристократически небрежная, проходила среди наших «товарищей» как царица. И импонировала не только мне, а всем.
Работа ее с делегациями должна была бы, по моему мнению, оплачиваться большевиками на вес золота, так как она не моргнув глазом рассказывала делегатам такие явные небылицы, которым, исходи они из других уст, англичане никогда бы не поверили. А ей приходилось верить. И в этом была ее большая польза для большевиков и великая опасность для врагов большевизма.
С самым искренним видом она говорила о все растущем благосостоянии народных масс, об ужасном иге царизма, о советских достижениях, о необходимости раскрыть глаза мировому пролетариату на паутину лжи, ткущуюся иностранной буржуазной прессой и проч. Сперва я обалдела. Я искала в ее глазах хотя бы искорки иронии, но ее не было. Наоборот, взор ее был ясен, голос ровен. Казалось, что это миссионерша, просвещающая негров ad majorem Domini gloriam. Казалось, что она сама глубоко верит в то, что говорит.
В самом начале, думая, что, как и все интеллигенты, она тоже против советской власти и притворяется так же, как и я, я сказала что-то о наивности англичан и о нахальстве наших «товарищей». Софья Петровна посмотрела на меня строго и ответила, что для торжества мировой революции все меры хороши. Я так изумилась, что больше этого вопроса не поднимала.
Горбачев и Слуцкий оттого и поселили Софью Петровну с собой в царском вагоне, что она была там им очень полезна. Они всю дорогу «обрабатывали» председателя делегации Лэтэма и секретаря Смита. Эти старые профсоюзные функционеры твердо стояли на платформе лэйбористской партии и трейд-юнионов. Их надо было так повернуть, чтобы они в конечной резолюции и в интервью с корреспондентами газет выразили бы порицание своим социал-демократическим вождям и похвалу советским достижениям.
Заседания «ячейки» происходили почти ежедневно, но меня на них – Боже упаси – не приглашали. Там орудовала Софья Петровна. Там же присутствовали делегаты – английские коммунисты, они всецело подчинялись директивам русских товарищей, а Софья Петровна переводила, переводила без конца. Иногда заседания ячейки продолжались целую ночь. Тогда днем Софье Петровне разрешали спать, а на меня ложилась двойная нагрузка. Одно время я думала, что Софья Петровна коммунистка, и как-то решилась у нее об этом спросить. Оказалось, что она очень хочет поступить в партию, но что ее пока не принимают из-за ее дворянского происхождения.
Тут, в Ростове, Софья Петровна поверяет мне свою тайну. Хотя она замужем, она любит одного испанца, причем все трое – муж, она и испанец – живут вместе, в одной комнатке, в четвертом доме советов, бывшей гостинице «Деловой двор», близ Дворца труда. Комнатку эту Софья Петровна получила в 1924 году с большими трудностями, по приказу самого Томского, который был тогда еще генеральным секретарем ВЦСПС. Комнатка – я потом в ней бывала – длинная и узкая, в одно окно. На ночь раскладывается походная кровать для мужа Софьи Петровны, она спит на кушетке, а испанец Иезус Ибаньес – наверху, в нише для чемоданов. Выпрямиться он там никак не может, потому что ниша всего в полтора метра вышины.
Здесь, в Ростове Софья Петровна лихорадочно ожидает первого с нашего отъезда письма от Ибаньеса. Приносят почту. Мы все получаем давно жданные письма, я – от своих Вани и Юры, англичане от своих родных и знакомых, а Софья Петровна – от испанца. Она жадно вчитывается в его письмо и по временам смеется. Оказывается, он пишет ей по-русски. А в России он недавно и учится под ее руководством.
Несмотря на десять лет, которые прошли с того ростовского вечера, я как сейчас вижу перед собой ее раскрасневшееся лицо, когда она читает мне для демонстрирования его познаний последнюю фразу:
– Я ты много лублу. А сиводни я спал плохо, воеваль немночько с клопых.
Оказывается, что и в четвертом доме советов клопов такое множество, что обитатели не могут спать. Это «воеваль немночько с клопых» долгое время было поводом для веселья у нас с Софьей Петровной.
То, что я сейчас описываю, повредить Софье Петровне никак не может. За эти годы произошло многое, что изменило и ее работу, и ее жизнь. Несмотря на ее необычайную преданность большевикам и идее мировой революции, в 1930 году, во время чистки произошла такая сцена.
Большой зал во Дворце труда. Идет чистка профсоюзов. В президиуме сидят видные коммунисты и делегаты от фабрик и заводов. В зале человек пятьсот согнанных с тех же заводов рабочих, которые должны присутствовать при том, как из профсоюзного аппарата изгоняют «примазавшихся», «обюрократившихся» врагов рабочего класса. Председатель вызывает;
– Товарищ Игельстром.
На эстраду выходит стройная женщина. Следуют обычные вопросы о месте рождения, о возрасте, о занимаемой должности, о политических взглядах. И наконец, среди общего молчания падает, как камень, вопрос:
– Кто был ваш отец?
– Офицер.
– А, офицер? Да, верно, у вас так и во всех анкетах стоит. Но только не скажете ли вы нам, какую должность он занимал.
Легкая заминка. Потом:
– Он был генералом.
– Генералом? Так, так. Но это все-таки не должность. А не был ли он генерал-губернатором в Варшаве?
– Да, был.
Ответ звучит тихо и безнадежно.
– И вы все эти годы скрывали, что ваш отец занимал такую должность, расстреливал рабочих и крестьян. Вы даже имели наглость работать переводчицей при иностранных делегациях и теперь надеетесь, что вам удастся и дальше нас обманывать. Товарищи рабочие, вы видите, как классовый враг ничем не гнушается, чтобы влезть к нам в доверие. Вы видите, какие гады проползают в нашу среду и, притворяясь одним из наших, продают дело рабочего класса. Предлагаю исключить гражданку Игельстром из профсоюза, уволить с занимаемой ею должности и запретить ей когда-либо работать в учреждениях, имеющих дело с иностранцами.
Бледная и беспомощная стоит Софья Петровна. И ни один из коммунистов, которые с ней работали, которые ей доверяли, которые знают, действительно знают, как она предана советской власти, не осмеливается сказать за нее хотя бы одно слово. Это то, что мой муж называет в своей книге «чертовыми черепками». Так платит классовое правосудие своим друзьям.
Последний раз я видела Софью Петровну перед своим отъездом за границу в августе 1932 года. Муж ее, Игельстром, бывший гвардейский офицер, а при советской власти переводчик с английского языка в Профинтерне, долго терпел menage-a-trois[12 - Жизнь на троих.], но как-то пришел со службы и сказал:
– Сонечка, ты ничего не имеешь против того, если я женюсь на Волковой.
– Что ты, Витя, конечно, пожалуйста.
Так кончился их брак. Он не был ни счастливым, ни несчастным, но был, во всяком случае, несколько странным. После развода они остались друзьями, и она часто бывала у молодоженов.
Кажется, в 1922–1923 годах Игельстром занимал какую-то должность в советском полпредстве в Риме. Тогда Софья Петровна посетила Капри, и у нее на всю жизнь сохранилось яркое воспоминание об Италии и о Капри. Она написала роман из того отрезка своей жизни. Понесла в издательства. Его нашли очень красивым и солнечным, но слишком эротичным и малосоветским. Эротика в СССР не в фаворе. Я много бы дала, чтобы иметь этот роман здесь, за границей. Он был написан прекрасно.
В тот августовский вечер 1932 года, когда я зашла к ней попрощаться, Софья Петровна была настроена несколько меланхолически. Она сообщила мне, что работает экономистом в каком то промышленном предприятии. С тех пор как вычистили, ей не позволили больше работать с иностранцами.
– А где Ибаньес?
– Он собирается уезжать в Испанию. Тамарочка, дорогая, не можешь ли ты (она сама предложила мне перейти на «ты», тогда еще в Ростове 1926 году), когда приедешь в Берлин, пойти к испанскому послу и попросить его о паспорте для Иезуса. Ведь здесь все еще нет официального представителя Испании.