Пустая, степная дорога вела их от хутора к хутору. В одном из домов их пустили на ночлег и даже покормили, взяв в уплату за доброту серьги Александры Фоминичны. В другом доме они улеглись ночевать прямо на полу. Гаше плохо спалось. Она смотрела на оклеенный газетными листами потолок. Читала старые заголовки о трудовых победах, об успехах РККА в боевой и политической подготовке. А под газетными листами, издавая непрерывный шелест, бродили клопы. Утром и Леночка, и Олька оказались изрядно покусаны.
Следующую ночь, отчаявшись найти пристанище под крышей, они с немалым комфортом провели в копне сена. Гаша развела жиденький костерок, кое-как вскипятила пару стаканов воды, напоила Ольку теплым, и та уснула мертвым сном. Они жались друг к дружке, вдыхали пряный, сдобренный морозной свежестью аромат, и Гаша почти не чувствовала холода. Она слушала, как где-то совсем неподалеку в соломе возится, попискивая, мышиная семья, припоминала строчки из «Евгения Онегина», проговаривала шепотом любимые места, прижимая к груди и животу пылающее тело Ольки. А мир вокруг был так тих, словно и война умерла, словно они все, вместе с этой вот, приютившей их копной, и с полем, и с небом, усеянным звездами, теперь лежат в одной, огромной, братской могиле. В предрассветных сумерках голос матери показался Гаше тихим, робким, будто писк мышиной самки.
– Еще одна такая ночь, и мы потеряем Ольку, – проговорила Александра Фоминична…
* * *
Невеликое расстояние от Кутейникова до Горькой Воды с больной Олей на руках преодолели в три дня.
Вечером третьего дня, с вершины пологого холма они увидели колокольню храма. Беленькие дома, огороженные, по местному обычаю плетнями, гнездились вокруг него, будто грибы вокруг осины. Кривые улички сбегали к подножию холма, где в зарослях ивняка пряталось русло неширокой, сонной речки.
Леночка, словно обретя второе дыхание, бросилась вперед. Александра Фоминична и Гаша с Олей на руках поспешили следом. Возле околицы, там, где промерзший проселок вбегал в село, Гаша приметила паренька-калеку. Он нес на левом плече снопушку соломы, правой опираясь на высокий костыль.
– Это Горькая Вода? – спросила Леночка у парня.
– Горькая, – отозвался тот. – Горше не бывает.
– Мы ищем Серафима Петрована, – сказала Гаша. – С нами больной ребенок…
– В Горькой Воде все дети больные, – отозвался парень. – Вишь, молодуха, и я калека с малолетства.
– Значит, Петрована ты не знаешь? – спросила Гаша, теряя надежу.
– А вы ступайте ко храму, – паренек глумливо улыбнулся. – В позапрежние времена там бродягам подавали…
* * *
Они подошли к храму. Гаша остановилась. Подняла голову к небесам, ловя губами редкие снежинки, дважды проговорила «Отче наш» и снова пустилась в путь по лабиринту грязных, пустых уличек. Александра Фоминична рука об руку с Леночкой тащились следом за ней. Скоро они окончательно выбилась из сил.
– Сядем здесь, передохнем, – проговорила Александра Фоминична, указывая на оставленный кем-то под плетнем сноп соломы. – Может быть, твой добрый боженька и поможет нам…
Гаша баюкала Ольку, прикладывалась губами к ее огненному лбу. Звала ласково по имени, но девочка уже не слышала ее. Сухой, горячечный жар сжигал ее тельце, время от времени она принималась плакать, и тогда Гаша прикладывала ладонь к ее губам. Она слышала голос матери, тихо беседовавшей с кем-то. Наверное, Александра Фоминична пыталась успокоить встревоженную Леночку. Но что проку в утешениях, если над ними ночь, под ними схваченная морозом земля, а вокруг ни огонька в окошке, ни милосердия, ни надежды?
Внезапно яркий свет ослепил ее. Остро запахло керосином. Яркий фитилек лампы выхватывал из ночного мрака синие и алые пятна. Васильки, маки, длинная шелковая бахрома. Женщина в цветастой шали поверх синего, стеганого ватника стояла перед ней. Керосиновая лампа бросала светлые блики на ее одежду и лицо, показавшееся Гаше удивительно красивым и странно знакомым. Женщина заговорила, и звуки ее речи напомнили Гаше церковные песнопения. Гаша попыталась припомнить слова псалма, но они, вот досада, не шли на ум. Незнакомка склонилась к ней, протянула руку, пытаясь отвернуть полу пальто.
– Что там у тебя, милая? – расслышала наконец Гаша.
– Кто вы? – всполошилась она, и женщина что-то ответила ей. Но Гаша не смогла разобрать ни слова. Тельце Оленьки, ломкое и обжигающее, сотрясал озноб.
– Моя девочка больна, моя девочка больна! – твердила Гаша. – Нам бы немного хлеба и теплого молока.
– Все есть, – отвечала ей женщина. – И хлеб, и молоко пока есть.
– Кто вы? – снова спросила Гаша.
– Да ты сама-то не больна ли, девушка?
Гаша вздрогнула, ощутив у себя на лбу ее сухую, шершавую ладонь.
– Я – Надежда Пименовна, но ты называй меня просто Надеждой.
Следом за Надеждой Пименовной из темноты возник высокий хромой старик в длинном овчинном тулупе и высокой, казачьей папахе. Он, ни слова не говоря, вынул Оленьку из гашиных рук и будто котенка сунул под полу тулупа. Скомандовал:
– Пойдем…
И Гаша повиновалась.
– Тут со мной еще одна девочка, моя племянница, и моя мама…
– Так собирай свое стадо, пастушка, – отозвался старик.
Они долго и, казалось, бесцельно бродили по темным переулкам, сопровождаемые лаем дворовых псов. Странные, едва различимые тени шныряли в подворотнях.
Воротина скрипнула, и они ступили в широкий двор, со всех сторон обнесенный высоким плетнем. Где-то в темноте похрюкивал поросенок, и сонно переговаривались куры.
В сенях их встретила большая, под стать самой Гаше, женщина, как две капли воды похожая на старика.
– Это Клавдия Серафимовна, – серьезно сказал старик. – Она добра, как ее мать, и красива, как я.
Они вошли в большую чистую горницу. Справа большая белая печь, слева, за занавеской, – вход в спаленку, напротив входа, в углу – Богоматерь в богатом окладе, в центре горницы, под окнами стол и скамья, в левом дальнем углу большая кровать, при входе – сундук, покрытый вышитой кошмой. Богато.
Хозяйка легким, молодым движением скинула платок и ватник, схватила девочек, раздела, осмотрела внимательно обеих.
– Не беспокойтесь, – устало проговорила Александра Фоминична, присаживаясь на скамью. – Завшиветь не успели. Убереглись. Красные пятна – это клоповьи укусы. У маленькой жар, но это не тиф…
Последние слова замерли на ее устах, она повалилась на бок, на скамью, закуталась поплотнее в пальто и уснула.
– Ну и пусть, не трогайте ее, – проговорила Надежда Пименовна.
А Клавдия уже тащила из сеней ведра с горячей водой.
* * *
В горнице в запечье жила старуха с волосами белее печной золы, с ясными фиалковыми очами и молчаливым нравом. Дед Серафим называл старуху сестрой Иулианией, жена деда называла ее Юлкой, а их дочь и вовсе никак старуху не называла, хотя и относилась к ней, как к собственному дитяти. Старуха плохо ходила, плохо видела, мало разговаривала и подолгу молилась. В хорошую погоду Клавдия выносила старуху на двор, где та, беззвучно шевеля губами, безошибочно оборачивалась в сторону церковных куполов. Олька и Леночка спали с бабкой в запечном тепле, заплетали ее серые волосы в косы, растирали розовыми ручонками ее покрытые коричневыми старческими пятнами ладони. Бабка что-то нашептывала в Олькино ушко, и у той на лбу выступала испарина, и жар спадал, и губки розовели. Так текла их запечная жизнь несколько спокойных дней и ночей.
За время, проведенное в тепле, под крышей пропахшего ржаной опарой дома, Гаша отошла. Неотвязная тревога за жизнь Ольки отпустила ее, и она разговорилась: рассказала хозяевам о бомбежка Киева, о бегстве, о Запорожье, о Яринке и Миколайчике, о том, как отстала от эшелона, об их блужданиях по степи.
Александра Фоминична тоже потихоньку воскресала. Она нашла в себе силы для простого труда: и дрова пыталась колоть, и таскала, напевая арию Розины, воду из колодца, и топила баню, и полоскала длинные свои волосы в пижмовом отваре. Хозяин, Серафим Феофанович, и в глаза, и за глаза величал ее или барынькой, или Шурочкой, но смотрел с шутливым неодобрением.
– Вот только имена я забыла, – вздыхала Гаша. – Помню лишь название вашего села – Горькая Вода. А имен не помню…
– Каких имен? – спрашивала хозяйка.
– Имен родичей доброй Яринки, той девушки, что спасла нас…
Гаша заметила, как нахмурились, как переглянулись хозяйка и ее дочь.
– Пусть остаются, – тихо проговорила Иулиания за печью.