– Бергер.
– Юрка!..
Я кинулся к пришедшему, как кидается цепной пёс к наполненной хозяйской рукой миске.
– Тихо!.. А ты всё так же любишь обниматься. Горячий. И даже кандалы на тебе тёплые. Ещё немного – и расплавятся.
– Кандалы обещали снять. Местный начальник Чека вечером приходил. Обещал, если… Постой! У меня ещё остались две картошки. Если ты голоден…
Я готов был разделить с ним свою вечернюю добычу, но Юрий наотрез отказался и даже довольно грубо оттолкнул мою щедрую руку. Тогда я накинулся на пищу сам и опомнился, лишь проглотив последнюю толику пресной, с привкусом дыма пищи.
– Что с тобой? – спросил Бергер. – Ты здоров? Действительно кандалы… Я вижу, ты ужасно голоден и поминаешь об обещаниях чекистов…
– Видишь ли, некто Матсон полагает во мне ценный для революционного дела ресурс. Не ведаю почему, но они решили, будто я офицер Генерального штаба. Возможно, это заблуждение явилось следствием манеры Булак-Балаховича награждать своих присных пышными и не вполне заслуженными чинами.
– Ты служил у Балаховича?
– Был грех…
– В каком же чине?
– Подполковник.
Я усмехнулся. Юрий крякнул, фыркнул, закашлялся, и тут я понял, что он всё тот же, прежний.
Нас разделяла лишь темнота – узенький кусочек пространства и больше ничего. Безвозвратно сгинувшая молодость, огромные, заполненные войной пространства России и Восточной Европы, всё исчезло. Только маленький кусочек темноты разделял нас с Юркой. Надолго ли?
* * *
Начало Великой войны мне припомнилось, как ускоренный показ кадров кинохроники, когда смотришь его один, сидя в тёмном зале.
Тогда я, несмотря на положение молодожёна, быстренько самоопределился. Точнее, вольноопределился в один из кавалерийских полков. Лариса всецело одобрила мой выбор. Лишь в отдельные минуты в её фиалковых очах мелькало некое подобие если не укора, то тоски или страха. Я-то считал это нормальным. Кто не трепещет перед будущим в самом начале большой войны? Так, осенью 1914 года я оставил молодую жену на попечение её родителей, в родовом гнезде Боршевитиновых, зная наверняка, что Юрий непременно будет крутиться неподалёку. Но именно это меня смущало меньше всего. Мой род, род Русальских, хоть и обедневший, но потомственный дворянский. А Бергеры – классические разночинцы, почти по Чернышевскому. Почти, потому что не вполне чистых кровей. Прадедушка моего Юрия – выкрест, прибывший на жительство в Тверь то ли из Житомирской, то ли из самой Бессарабской губернии. Семья Юрия, хоть и многочисленная и едва ли не самая богатая в Твери, к дворянскому сословию не относилась. Впрочем, отец Юрия имел личное дворянство, но это обстоятельство вряд ли могло удовлетворить Кирилла Львовича Боршевитинова, отца моей Ларисы. Ему ведь не так важны деньги, как древность рода, кровь, порода. Иными словами, Юрий Бергер в качестве зятя его не устраивал. А во мне старому барину нравилось всё: и аристократическая голубизна жилок на моих висках, и моё патриотического волонтёрство.
Собственно, ранняя часть моей жизни прошла в условиях патриархальных, среди людей, взгляды которых в революционные времена назвали бы крайне правыми. Однако взгляды на жизнь старших родственников были восприняты мною лишь отчасти, но, повторяю, барина Боршевитинова устраивало во мне всё.
Во времена нашей короткой предвоенной молодости мы были близки с Юрием, и соперничество за Ларису не умалило нашей близости. Бог знает сколько лет и зим мы были близки! Нынче юность уж начала забываться, а ведь наша переписка пресеклась совсем недавно, в конце 1916 года, когда, получив ранение в пригороде крошечного польского местечка, я попал сначала в плен, где, едва излечившись от раны, подцепил тиф.
Брошенный отступающими германцами на верную смерть, а вернее, на попечение всеблагого ангела-хранителя, который, надо заметить, оказался весьма мускулистым малым, я чудесным образом спасся.
Меня подобрала какая-то русская пехотная часть. Её командир распорядился моей судьбой наилучшим в той ситуации образом.
Меня везло, влекло, тащило на телегах, в теплушках и в санях подальше от фронта, в тыл. В конце концов я окончательно очнулся посреди разбухшей от вешних вод Украинской степи, на небольшом хуторе, в переоборудованной под госпиталь риге. Придя в более или менее в сознательное состояние, я первым делом бросился писать жене, но и Юрию, конечно. По мере того как моё тело укреплялось после болезни, я писал всё больше, одно письмо за другим. Через три недели я должен был покинуть степной госпиталь и отправиться к месту дислокации моего полка. Однако ни единого ответа на множество отправленных мною писем я так и не получил. Ни от Ларисы, ни от Юрия.
А потом жизнь понеслась, как неисправный паровоз по искорёженным артиллерийским обстрелом путям. Вернувшись в свою часть, я застал её совершенно деморализованной, вследствие бездарного руководства. С одной стороны, жирующий, озабоченный лишь спекуляциями штаб, никудышное планирование войсковых операций, ведущее лишь к бессмысленным жертвам. С другой – солдатские комитеты с их прокламациями и призывами к миру. Лицемерие и бездарность против отчаянного стремления к элементарной справедливости. Мне, как дворянину, следовало бы стоять за царя-батюшку, но в душе своей я давно уже был по другую сторону баррикад. Поэтому отречение Николая Кровавого было воспринято мной не только, как нечто само собой разумеющееся, но и как логический итог нескольких лет войны, которую в народе совершенно справедливо стали называть Великой.
Погрузившись в дела службы, я не забывал об оставленной в Твери семье. Не получив ответа ни на одно из своих многочисленных писем, принялся бомбить телеграммами знакомых, которых в Твери оставалось великое множество. Как ни странно, при общем бедламе, почта работала исправно. Теперь уж и не припомню, кто из них мне сообщил о разорении имения Боршевитиновых и гибели его хозяина – отца Ларисы, о бегстве в неизвестном направлении моих родителей. Однако поиски жены я не оставил. Обильная переписка дала незначительный результат: нянька Боршевитиновых сообщила мне о том, что моя жена, дескать, спаслась и, по слухам, уехала в Петроград к каким-то дальним родственникам. «По слухам», «к каким-то» – так выражалась преданная дому Боршевитиновых женщина, носившая Ларису на руках в младенчестве. По неведомым мне причинам эта женщина не хотела сообщать о местонахождении жены. Беспокойство моё день ото дня росло. Тогда-то меня и стали посещать мыслишки о возможности дезертирства. Наплевать на собственную честь и благо Родины. Броситься на розыски Ларисы – да, я нянчился с этими мучительными мыслями, как нянчится раненый боец с простреленной рукой.
Тем временем лето 1917 года стремительно катилось к осени, а масштабы дезертирства в Русской армии приняли угрожающие размеры. Однако одним лишь дезертирством бедствия не ограничились. Самовольные суды над офицерами сделались делом обычным. Нет, я не принимал участие в убийствах старших чинов. Вольноопределяющиеся оказались в особенном положении. Не имея офицерского чина, я всё-таки продолжал оставаться дворянином, а потому являлся существом для солдат чуждым. В то же время и офицеры нам, вольноопределяющимся, не вполне доверяли, каждую минуту ожидая именно дезертирства. Оставался ли при таких обстоятельствах смысл к дальнейшему пребыванию в армии?
Существовала и третья возможность. Плохая организация взаимодействия армейских и тыловых частей, никудышное планирование, отсутствие регулярного снабжения самым необходимым – вот обстоятельства, увеличивавшие возможности прорыва австро-германских частей. Риск оказаться в плену – вот что пугало меня больше, чем перспектива стать участником неправого суда над офицерами или самому сделаться жертвой солдатского комитета.
Бежать из разваливающейся армии, спасаться от натиска германца – иного выхода я не видел. Завшивленный, ослабленный тифом и постоянными голодовками, я отчасти утратил способность рассуждать здраво. Да, наши офицеры довольно часто произносили слово «дезертир». В нормальной армии за этим словом всегда и неминуемо следовал щелчок винтовочного выстрела. Без долгих разбирательств. Без суда. Но полк, в который я вернулся после длительного излечения, мой полк, с которым я прошел Литву, Пруссию, Польшу, Украину, сам по себе уже походил на разлагающийся труп. Итак, вопрос об оставлении полка был для меня решён.
Обдумывая свою дальнейшую судьбу, я всё больше склонялся к решению: в Тверь более не возвращаться. В моей истомлённой тифозным жаром голове всё чаще возникала бредовая на первый взгляд мысль отправиться в Петроград. Может быть, мне, спасённому провидением от тяжёлой раны и смерти в тифу, повезёт ещё раз, и в городе с миллионным населением я чудесным образом разыщу Ларису. О потерянных родителях я тоже думал, но и в этом случае Петроград мне виделся наиболее перспективным местом для поисков.
* * *
– Иван! Ванька! Что с тобой? Очнись!
Кто-то тряс меня за плечи, больно тискал мои истерзанные кандалами запястья, тёр ладони, шлёпал по щекам.
– Ты не горячий. Холодный. Тощий, но живой. Очнись же, Ванька!
– Ах, оставьте. Руки! Больно!
– Да ты цел ли? Не ранен?
– Ранен? Было дело. Но давно. Отступали из Польши. Шальная пуля навылет. А потом тиф.
– Оставь! По второму разу станешь рассказывать?
– Кто вы, сударь?
– Да ты в своём ли уме? Может быть, всё же тиф вернулся?
– Ах, я забыл, Юрий! Это ты. Иногда я словно забываюсь сном.
– Ты наладился вспоминать Петроград. Думаю, ты сумел добраться туда. А помнишь ли, брат, нашу Тверь? Вот славный городишко! Я как отбыл с воинским эшелоном в пятнадцатом году, так больше её и не видел. Вот только…
– Да, я помню. Ты писал мне. Тогда мы ещё переписывались…
– …Узнаю ли я Тверь, если доведётся вернуться? Говорят: разруха. Впрочем, как и везде. Вот и ты, брат, больше похож на Робинзона, чем на человека. Помнишь ли ты нашу жизнь в Твери? Удалось ли побывать там после дезертирства?
– Как ты сказал? Дезертирства?
– Обиделся? Но ведь ты сам так трактуешь своё поведение. Оставь же церемонии. Рассказывай дальше.
* * *
Тверь – небольшой городок, незначительный. Бывало, мы с Юркой Бергером пересекали его на велосипедах, запросто, играючи, за незамысловатым мальчишеским разговором.
Тверь расположена на дороге, соединяющей две столицы. Но куда ей до Москвы и уж тем более до Петрограда! Впрочем, в те времена Петроград ещё не являл собой нынешний, безлюдный с зарастающими бурьян-травой трамвайными путями город, со жмущимися к стенам домов редкими прохожими, с запахом мочи, фонтанирующим из подворотен.
Иные простаки – что же делать, «простак» моё любимое слово! – называют Тверь маленьким Петербургом. Петербургом, не Петроградом, я подчёркиваю это! Регулярная планировка улиц, архитектурный стиль губернских учреждений и домовладений видных горожан – всё, как в прежнем Петербурге.
Но Тверь сродни и Москве: своим степенным, патриархальным укладом, своими окраинными садами, размеренным спокойствием жизни, своей рекой, которая вовсе не похожа на ту Волгу, что сливается в Окой, или омывает лесистые острова в виду торгового города Самары.
Удалённая от Орды, в незапамятные времена Тверь вполне могла бы стать столицей Русского государства, но провидение приготовило ей судьбу города из тех, что в произведениях русских классиков именуются «губернский город N». Но не только в этом судьба Твери. Тверь стала нашей родиной: Юрки, Владислава, Ларисы, моей. Летние вечера на террасе загородного дома хлебосольной семьи Кирилла Кузьмича Боршевитинова. Сколько же народу садилось за стол к ужину? Обычно никак не менее двадцати человек самого разночинного звания, обоих полов в возрасте от 12 до 80 лет. После ужина музицировали. Кто-то баловался карточной игрой и портвейном. В те времена торговые суда, поднимаясь вверх по Волге, доставляли на пристани Твери первоклассный, подлинный Porto. Помню на ящиках большие сиреневые, украшенные затейливыми виньетками и купидонами штампы с надписью: «Porto de partida Lisboa».