– Арно, грим заканчивать пора! – вмешался Вадим.
– Иду-иду, Вадимчик! Вадим у нас строгий, – громогласно сообщил дядя, увлекая Максима за собой в автобус, где находилась гримерная. – Но мы с тобой еще можем поговорить, пока я буду догримировываться.
– Вечером наговоритесь, – буркнул Вадим, недовольный тем, что Арно отвлекается перед съемками.
– Конечно, вечером, – заверил его Арно, подпихивая Максима в автобус.
В кресле, стараясь не слишком шевелить губами под руками гримерши, он продолжал:
– Уж вечером мы с тобой наговоримся, да. Нам есть о чем, правда? Жизни целые надо друг другу рассказать… Вадим сказал тебе наши планы? Ты будешь жить у меня. Не возражай!
Максим, собственно, и не возражал. Он разглядывал дядю, наслаждаясь его звучным голосом и этим перманентным представлением.
– Возьми ключи, – дядя указал на связку на столе. – Поменьше – от двери подъезда, побольше – от моей квартиры. Вадим тебя отвезет после съемок ко мне – отдохнешь с дороги. А мне надо отлучиться, девочку мою повидать. Но ты не беспокойся, я туда и обратно, быстро. Машину я на обочине шоссе оставил, как Вадимчик мне скажет, что снято, так я сразу и уйду через лесок. Так и быстрее, и съемкам мешать не буду. Вадим у нас немного нервный – когда хорошо идет, страшно не любит прерываться. А уж когда нехорошо идет, то тем более… Так о чем это я? О дочурке моей. Ты дочку мою не видел? Ну да, не видел, конечно. Я тебя непременно познакомлю. Прямо завтра, может, вместе и съездим. Увидишь, она у меня красавица, Сонечка. Ее сколько в кино звали сниматься! И Вадим звал, и другие режиссеры звали. А она не хочет. Хватит, говорит, с меня папиной славы. Слышь, папиной славы! Это она что, какую мою славу имеет в виду? У меня ее много, славы, всякой-разной… Шутница она у меня, Сонечка. А вот муж у нее скучный человек. Богатый и скучный. Финансовый деятель. Антиквариатом тоже занимается. А? Улавливаешь? – Арно посмотрел на отражение Максима в зеркале. – Ну как же нет! Ну, слушай, по секрету скажу тебе (при слове «секрет» у гримерши сделалось чересчур незаинтересованное лицо, на котором глаза, однако ж, расползались от любопытства, как тараканы): Пьер, зять мой то есть, меня все просит, чтобы я ему столик, наследство твое, продал. Не понимает человек, что не продается вещь. Я ему ведь прямо сказал: нет. Не продается вещь! А он все надеется… А теперь, как узнал, что ты приезжаешь, совсем помешался: хочет меня уговорить, пока я тебе столик не отдал. А? Как тебе это нравится? Ну, я еду-то из-за дочки. Она меня просила приехать. Разберись, говорит, папа, с Пьером сам… Не аристократ он, понимаешь. Я, конечно, демократ, это правда, но, согласись, в крови аристократов есть ген благородства, аристократу не надо объяснять, что достойно, а что недостойно. А другим приходится все объяснять, да еще и по нескольку раз… Вот я и еду. У вас как в России относятся к аристократам?
– Нормально, – пожал плечами Максим.
– А у нас – плохо. Не любят французы аристократов. Дети даже стесняются признаться, что их родители происходят из древнего благородного рода… Да-да, именно так! Есть такие, которые меня терпеть не могут из-за моего происхождения. Открыто, конечно, сказать такой примитивной вещи не смеют, поэтому ищут блох – то я пью, то я тип аморальный, а некоторые, представь, додумались говорить, что я выдохся как актер! Слышишь? Выдохся! Ну насмешили. Я-то знаю, что на самом деле мое происхождение им спать мешает… От зависти все это. Наша национальная черта – зависть… А ты сам-то чувствуешь себя аристократом?
Максим снова пожал плечами.
– Да не так чтобы очень… Это как должно чувствоваться?
– Ну как… Благородство.
– Это зависит от происхождения?
– Ты со мной не согласен? – дядя подозрительно посмотрел на отражение Максима в зеркале. – Ты сам дворянин и должен уважать благородное происхождение!
– Я уважаю, дядя. Уважаю хороших людей и не уважаю плохих.
– Демократ, значит. Ну, я тоже демократ. Ты правильно рассуждаешь, сразу видно – благородство у тебя в крови!
Максим усмехнулся дядиным умозаключениям.
– Не буду больше вам…
– Тебе!
– …тебе мешать, дядя. До вечера?
– Ты жди меня, я к ужину буду!
Максим пообещал ждать. Он удивлялся, до какой степени ему знаком этот актерский тип. Ему всегда казалось, что это чисто русский образец, такой Актер Актерыч, шумный, вальяжный, тщеславный, обаятельный. Живет напоказ, и никогда не знаешь, где кончается актер и где начинается живая личность. Он часто кажется самодовольным, но вдруг проявляет деликатную совестливость; кажется глупым, поверхностным, но вдруг обнаруживает незаурядное понимание вещей; кажется мелочным, но вдруг делает великодушный жест… И теперь ему было странно обнаружить такой же тип здесь, во Франции, да еще в лице собственного дяди. Зря Вадим нервничает, что Арно отвлекается перед съемками: все будет в порядке. Потому что самая главная черта этого актерского типа – высококлассный профессионализм. Его ночью разбуди после попойки – он тебе всю сцену без дублей сыграет. Да еще так, что ты сам, режиссер, ахнешь. Ну, в крайнем случае два дубля.
Он вышел из автобуса, взял у кого-то экземпляр сценария, чтобы за оставшиеся минуты пробежать глазами предстоящую сцену, и углубился в чтение. Сюжет, похоже, был тяжеловат, но от диалогов веяло той легкой, изящной ненавязчивостью, которая составляет прелесть и обаяние французского кино. Но все зависело в конечном итоге от того, как будет снимать Вадим, как будут играть актеры…
Максим заметил наконец девочку. На глаз, лет шестнадцати, тонкая и длинная, гибкая, как ивовый прут. Даже перемазанная грязью-гримом, со спутанными светлыми волосами, она была очень хороша, хотя, на вкус Максима, чересчур чувственна для предназначенной ей роли. Он вспомнил, как Вадим каялся в Каннах по поводу «мордашек» – ну что ж, после того, что было выпито, да еще с непривычки, чего не скажешь…
Актеры уже ходили по площадке, уточняя свои действия. Девочка заметно нервничала, Арно был спокоен и уверен, не столько выполняя указания Вадима, сколько предлагая ему нюансы своей роли и ободряя партнершу. Все было так знакомо, так похоже, что на мгновение Максиму показалось, что это он снимает свой фильм, и только по какому-то недоразумению другой человек обсуждает с актерами предстоящую сцену.
Усмехнувшись этому занятному ощущению, Максим достал свою новенькую японскую видеокамеру.
– Запечатлею нетленные мгновения работы великого французского режиссера, студентам в Москве буду показывать, – подмигнул он Вадиму.
Но Вадим уже не слышал его, полностью включенный в работу. У большого пролома в фундаменте дома с левой стороны он попросил девочку лечь на землю – его заинтересовал световой эффект на ее волосах. Волосы засветились нимбом, на лицо ее легла тень, и девочка преобразилась: глаза таинственно засияли из полумрака, чувственный рот очертился усталой и скорбной складкой. «Падший ангел! – подумал Максим. – Вон куда тебя потянуло, мой дорогой Вадим… Это тебе нелегко будет. Тут дорожка к банальностям шелковыми коврами выложена. Ну, посмотрим, посмотрим…»
Начало съемок затягивалось, девочке подправляли грим, оператор что-то доказывал Вадиму, Вадим заглядывал в камеру, спорил и нервничал. Его голос набирал повышенные тона: ему не терпелось начать работу, нащупать нужную интонацию сцены – потом многое решится само собой, по ходу.
Наконец все было готово, и съемки начались. Для разминки начали с нескольких проходов актеров от дома и к дому, которые будут потом вмонтированы между сценами внутри дома-развалины, снятыми, разумеется, в студии. Все шло хорошо, и Вадим, кажется, успокоился, да и девочка вроде бы пришла в себя…
Максим огляделся. Все были погружены в работу, все взгляды были направлены на съемочную площадку, только одна хорошенькая мордашка косила любопытными глазками в его сторону. Максим узнал гримершу и послал ей обаятельную улыбку, тут же, впрочем, забыв о ее существовании. Ему было интересно наблюдать за Вадимом, за сменой выражений его лица, которое отражало, как зеркало, выражения актерских лиц. «Занятно, – подумал он, – у меня так же меняется лицо, когда я снимаю?»
Наконец началась и основная сцена. Камера застыла на панораме, вбирая в себя осеннюю даль, лиловато-прозрачный лес, пронзенный карамельно-стеклянными лучами низкого октябрьского солнца. Наезд: дом, зияние черного дверного провала. Из сумрака постепенно прочерчивается грязная взъерошенная голова Арно. Крупный план: красные тяжелые веки, бессмысленный взгляд человека в похмелье… Выползает, руки дрожат, всего мутит, никак не сообразит, где он и что он и какой сегодня день. Щурясь на неяркое солнце, он присаживается на камень, подставляя сутулую спину негреющим осенним лучам, силится что-то вспомнить или понять…
Глядя на эти опущенные плечи Арно, на эту свинцовую тяжесть в его теле, на всю его преобразившуюся фигуру, Максим снова подумал, что за такого актера Вадиму не стоит волноваться. Он понимал, что значит для Вадима сегодняшняя съемка: это было начало фильма, его первая и относительно короткая сцена, в которой после тяжелой пьяной ночи выползает на свет божий одинокий клошар[5 - Бомж] почти старик, и вдруг понимает, что каким-то образом рядом с ним этой ночью оказалась несовершеннолетняя девочка… И с ужасом задает себе вопрос, как и что произошло этой ночью… Немая сцена, в которой участвуют двое и низкое осеннее солнце со старой развалиной домом, почти без слов, вся на внутреннем невысказанном диалоге с самим собой, где мысли и чувства выражаются в походке и в жесте, в глазах и повороте головы – но она была главной. Да, это Максим хорошо понимал – на таких вещах держится весь фильм, в них определяется то, что потом критики называют «режиссерским почерком». И здесь вся тяжесть, вся ответственность за будущий фильм ложилась на плечи Арно.
Но это были надежные плечи. Сцена была сыграна великолепно.
Еще один дубль, опять великолепно.
Максим покосился одним глазом на Вадима – другой его глаз был устремлен в видеокамеру, которая провожала дядю, огибавшего угол дома. Ему показалось, что в лице Вадима мелькнуло сомнение. Такое знакомое ему самому сомнение: не сделать ли еще дубль, мало ли что…
– Если сделаешь еще дубль, встанешь в тупик перед выбором, – шепнул он Вадиму.
Вадим довольно улыбнулся.
– Снято! – крикнул он. – Спасибо, свободен, Арно!
Дядя обернулся, хитро улыбнулся Максиму, махнул рукой и скрылся за развалинами. Неожиданно он опять высунулся из-за угла и сделал вид, что его тошнит, глядя на Максима с жалкой улыбкой пьяного человека, и снова исчез. «Для меня одного сыграл. Все так и есть: что жизнь, что сцена для таких, как он, – все едино…»
Максим вернулся на прежнее место. Девочка уже начала работать. Она выползла из дверей на четвереньках, раскачиваясь как бы от тупой головной боли, и растянулась на грязной земле возле пролома. Вадим остался недоволен. Сдерживая раздражение, он попросил Май – как оказалось, ее звали этим поэтичным именем, которое, впрочем, на французском языке ничего не означало, – повторить сцену. Май снова выползла, снова растянулась. Опять не так.
Еще раз. Опять не то.
Еще раз. Еще раз.
Все было не так! Не так выползала, не так растягивалась, не так голову поворачивала, не так падал свет из пролома, не давая найденного на репетиции эффекта на ее волосах.
Вадим закипал тихой, истеричной яростью. Его голос сделался странно тонким и каким-то замедленно-слабым, будто замороженным – попытка из последних сил сдержать себя, которая, как знал Максим, ни к чему хорошему привести не могла. Надвигалась катастрофа.
Максиму вдруг пришла в голову мысль, что его присутствие мешает – то ли девочке, то ли Вадиму, то ли сразу обоим. Он как-то почувствовал себя лишним, чересчур посторонним и чужеродным. Он поставил камеру на землю – у этой славной японской штучки были три маленькие ножки для этой цели – и углубился в лесок: пописать. В самом деле он чувствовал себя неловко и даже, пожалуй, понял почему: непрофессионализм этой девчушки был так очевиден, особенно после работы Арно, что Вадим вдобавок ко всему еще и начал комплексовать перед Максимом, памятуя все их разговоры о «мордашках»…
Пописать оказалось делом не таким уж простым: гримерша не отпускала его взглядом, и ему пришлось еще более углубиться в лес, чтобы исчезнуть из ее поля зрения. Забравшись в кусты и запутавшись в паутине, Максим наконец благополучно завершил намеченное, выпростался из паутины и стал неспешно прогуливаться среди деревьев вдоль съемочной площадки, поглядывая на все возрастающую истеричную панику «актрисы», которая что-то кричала Вадиму, глотая слезы. Максим уже не надеялся на благополучное завершение сцены.
Он заскучал. С ветки на ветку перелетала потревоженная птица. Под ногами росли желтые сыроежки. Неправдоподобно большие, с cухими ярко-желтыми шкурками, на которых налипли листики и хвоинки, – картинка из детской книжки. Вдалеке меж деревьями мелькнул дядя, уходящий напрямую через лес к шоссе. Максим почувствовал усталость – сказывался перелет и разница во времени… Как вдруг Вадим вскрикнул, довольный: «Отлично!»
Максим с сомнением подошел поближе и взглянул. «Падший ангел» лежал – в который раз! – в грязи на положенном месте и смотрел в камеру огромными, полными отчаяния глазами, горько сложив потрескавшиеся пухлые губы. Грязная копна перепутанных светлых волос сияла золотым нимбом вокруг ее головы. «Поздравляю, – шепнул он снова Вадиму, – это здорово, я даже не ожидал».