– Ладно, поняли мы, ты только погромче ори, – буркнул Кравченко. – Сдается мне, у него шок от твоего вопежа, он и прыгать-то не очень спешит. Колеблется. Мы идем. – И он подтолкнул изумленного Мещерского в сторону церковных дверей. До Кати долетел жалобный вопль – на этот раз Мещерского:
– Но надо хотя бы спросить у него, как подняться на колокольню!
И мрачный ответ Кравченко:
– Пока узнавать будем, этот наверху мозги свои в пол впечатает… Иди уж, разберемся. Там какая-нибудь лестница все равно должна быть.
И они скрылись в церкви. Скрипнула, захлопнувшись, тяжелая дубовая дверь на тугой стальной пружине. Катя растерянно посмотрела на блондина. Все произошло так быстро. Блондин вдруг резко вскинул руки вперед, словно сам собирался куда-то прыгать, стиснул пальцы, точно умоляя о чем-то всевышнего или воображая, что таким способом ему удастся удержать самоубийцу на подоконнике. Катя посмотрела вверх и лишь тут поняла, что человек на колокольне почти голый – на нем ничего не было, кроме пестрых плавок.
– Mein Freund Ivan! – Блондина вдруг прорвало, как плотину весной. – Das Leben… [4 - Жизнь… (нем.).] Жизнь нельзя убить! Человек убить нельзя, сам себя нельзя!
«А если и мне сейчас крикнуть, – вдруг подумала Катя, – жизнь – это просто конфетка, вишня в шоколаде, поэтому слезай оттуда, паразит несчастный, сию же секунду!» Но крикнуть она не смогла, да и не успела бы, даже если бы решилась, – послышался какой-то шум: треск сломанных досок, вопль изумления и гнева. Его издал человек на подоконнике. Он опустил руки и нагнулся, намереваясь спрыгнуть, но словно какая-то невидимая сила рванула его за плавки, стащив с подоконника. Послышались яростные протестующие вопли. Потом наступила гробовая тишина.
Блондин завороженно смотрел на колокольню, точно не веря в чудо спасения. А потом перекрестился коротким жестом католика.
– Ну, слава богу, – вырвалось и у Кати, – кажется, они успели.
Блондин глянул на нее так, словно только что увидел. Глаза его внезапно наполнились слезами. И Катя была готова поклясться, что слезы были совершенно искренними, столько в этих серо-голубых печальных тевтонских глазах было горячей благодарности, облегчения и религиозного восторга.
– Я молиться. Они его спасать, – он тяжело перевел дух. – Кто они?
– Это мой муж и его товарищ, – вежливо ответила Катя. Все-таки иностранец спрашивал. – Мы мимо ехали, – она кивнула в сторону машины, стоящей с распахнутыми дверями на обочине, – мы приехали отдыхать в Морское. Ехали мимо церкви, видим, этот… ваш… бросаться собирается. Вы его знаете? Кто он такой? Больной, что ли? Или просто до беспамятства напился?
– Ja, ja… – блондин кивнул. Теперь, когда спала острота момента и опасность миновала, речь его стала более понятной и связной. Он явно подбирал слова, строя фразы в уме, как это и делают все, кто не слишком-то уверенно изъясняется на чужом языке. – Это неважно – пить или не пить. Мужчина всегда пить, когда горе. А у него горе. Он мне сказать, что не хочет жить. Будет убивать себя, прыгать вниз.
– Но почему? Какое у него горе? – спросила Катя.
– Die grosse Liebe [5 - Великая любовь (нем.).], – ответил блондин светло и печально.
Кате снова не понадобился перевод. Однако развить далее эту волнующую тему она не успела.
Из церковных дверей показалась процессия: Мещерский, пятящийся задом, и медленно вышагивающий Кравченко. За руки и за ноги они несли (точнее, волокли) голое (увы, плавок на самоубийце уже не было) обмякшее тело. У Кравченко отчего-то под мышкой торчали еще и ласты. Блондин опрометью кинулся к ним. Они бережно опустили тело на плиты.
– Катька, отвернись, – скомандовал Кравченко. – Нечего глазеть на… das ist die Schweinheit [6 - На это свинство (нем.).]. А ты слушай меня… да ты иностранец, что ли? Немец? Ферштейн? А, понимаешь. Тогда дай чего-нибудь, этого придурка прикрыть. Не видишь, что ли, – женщина, дама, фрейлейн. А я его за трусы ухватил, когда стаскивал, резинка возьми и лопни.
Блондин быстро закивал и скинул через голову свою футболку, накрыв горе-самоубийцу. Катя подошла ближе. Спасенный был относительно молод – крепкий, ладный шатен с татуировкой на плече в виде двух перекрещенных якорей и тусклой серебряной цепочкой на шее, на цепочке болтался какой-то брелок. Глаза его были закрыты, грудь мерно вздымалась. От него разило перегаром шагов на десять. Блондин наклонился и осторожно потряс спасенного за плечо.
– Иван, Иван! – Он делал ударение в этом обычном русском имени не по-русски – на первый слог.
Кравченко хмыкнул.
– Ну что, обычный нокаут, – буркнул он на вопросительный взгляд Кати. – Ну, пришлось! Он брыкаться начал, как конь, вместо спасибо, когда мы на пол шмякнулись. Ну ладно, забугорный, ты давай вытрезвляй его тут, в чувство приводи, а мы поехали. Аллес!
Блондин вскочил и схватил руку Кравченко, бешено потряс ее, затем кинулся к Мещерскому:
– Вы его спасать! Я молиться, вы спасать. Линк, Ich bin Michael Link, – он ткнул себя в грудь. – Я здесь работать, – он указал на церковь. – А он врываться ко мне wie der Wind [7 - Как ветер (нем.).], кричать… Я не мог его успокоить, и он бежать от меня по лестнице вверх.
– Он за собой дверь на колокольню запер, – сказал Мещерский. – Вы уж извините, нам ее выбить пришлось.
Линк только рукой махнул – а, пустяки.
– С чего это он вдруг кончать с собой вздумал? – с любопытством спросил Мещерский и, видя, что вопрос его не совсем ясен Линку, старательно, с запинкой, перевел все на немецкий. Катя позавидовала: у Сереги талант к языкам. И хотя немецкий он не изучал ни в школе, ни в институте, а освоил его самостоятельно, как он выражался – «на вполне пригодном бытовом уровне». Линк просиял, услышав родную речь, и разразился длинной взволнованной патетической фразой. Кравченко слушал его, хмыкал. Немецкий он тоже знал. По крайней мере, понимал, что ему говорят. И только бедная Катя ничегошеньки не понимала. Как и все нормальные дети в школе и в университете, она изучала инглиш. А таланта к самостоятельному изучению языков не имела.
– Что он говорит, Сереж? – с нетерпением тормошила она Мещерского.
– Насколько я его понял, он толкует о жестокой депрессии, в которую впал этот тип из-за категорического отказа какой-то Марты выйти за него замуж.
Кравченко усмехнулся.
– Какой еще Марты? – не поняла Катя.
– Он говорит, это его родственница. Они живут здесь. А этого, – Мещерский покосился на тело у их ног, – зовут Иван Дергачев. И он твердит, что они любили друг друга с детства, как Ромео и Джульетта.
Линк закивал, повторяя свое «я-я».
– Ладно, быстро линяем отсюда, – Кравченко шагнул к машине.
Но тут Линк снова что-то горячо и умоляюще затараторил. Он пламенно жестикулировал, указывая то на бесчувственного Дергачева, то на двери церкви.
– Эй, Вадим, подожди! – окликнул друга Мещерский. – Он просит, чтобы мы забрали его с собой в Морское.
– Кого? – Кравченко остановился как вкопанный.
– Он говорит, что этого Дергачева нельзя пока оставлять одного. Ну, без присмотра. Попытка самоубийства может быть им повторена в любой момент. И в этом он прав. – Мещерский скептически посмотрел на тело на каменных плитах. – Он просит, чтобы мы взяли его с собой в Морское, раз уж едем туда, и доставили… Да он и Медовникова, оказывается, отлично знает, Илюху нашего. Умоляет, чтобы мы доставили этого Дергачева к нему, они вроде друзей, и тот о нем позаботится.
– А сам он что, без рук, что ли? – Кравченко глянул на Линка. – Я ему сейчас сам скажу… Их бин…
– Да подожди ты! Он говорит – он никак не может. Сейчас к нему мастера должны прийти, алтарь в церкви устанавливать. Он не может отлучиться. Не может и психа этого здесь оставить. Он боится, что тот снова на колокольню полезет, когда он с мастерами будет занят. Он просит нас выполнить наш христианский долг до конца, раз уж мы влипли… раз уж мы спасли его и… Ладно! – Мещерский решительно кивнул и хлопнул Линка по плечу. Нагнулся и начал поднимать Дергачева.
Футболка, конечно, упала. Кравченко свирепо выругался, рывком приподнял самоубийцу и взвалил его себе на плечи, словно вязанку дров. Перед Катей замаячили бледные ягодицы Дергачева. Просто удивительно бледные по контрасту с остальным загорелым дочерна телом.
Тут Дергачев проявил первые после нокаута признаки жизни – зашевелился, застонал и слабым голосом, но отчетливо произнес: «Зараза». Перегаром заблагоухало еще крепче. А потом его бурно начало тошнить. Катя поняла: чтобы самый первый день их приезда на косу не оказался окончательно испорчен, ей надо что-то срочно предпринять.
– Сереж, а до Морского далеко? – спросила она Мещерского.
– Да около километра, вон за поворотом шоссе и поселок начинается. А через дюны по пляжу совсем близко, а что?
– Тогда я пошла пешком, – решительно заявила Катя.
– Как это? Ты что? Мы же…
– Я с этим пьяницей в одной машине не поеду, – отрезала она. – Меня саму сейчас тошнить начнет от него. Ты хочешь, чтобы я сейчас же попутку поймала и вернулась в аэропорт?
– Нет, но…
– Все, я пошла. Прогуляюсь, воздухом подышу. Нервы успокою, окрестности погляжу. – Катя двинулась к дюнам, огибая пруд.
– Вадим, ну что ты молчишь? Скажи же ей… ну, я просто не знаю… – Мещерский махнул рукой. Кравченко тем временем запихивал голого Дергачева на заднее сиденье.