Оценить:
 Рейтинг: 0

Багатель

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
3 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Зачем ты пришла? – снова спросил он.

Такими словами и с точно такой же интонацией ее встретил Первый-И-Единственный, когда она однажды, уже став матерью, явилась к нему домой, чтобы рассказать ему, что у него родился сын. Чтобы вымолить у него прощение за вину, которой она за собой не знала. Чтобы вновь попытать счастья – если не для себя, то для сына…

Что можно было ответить на эти слова? Она ненавидела этого человека за все: за нищее детство, полное унижений и болезненных открытий, за то, что никогда он ее не искал, когда она стала взрослой, – и за то, что он предал ее во второй раз, когда не позвонил ей по тому телефону, который она оставила в адресном бюро, – отказался от нее снова. И за то, что он обращался с ней сейчас, как герой-любовник со своей бывшей. А она не была его бывшей. Она была его ребенком. Дочерью! И в ту отчаянную минуту у нее вдруг промелькнуло в голове, что Бог – сущность вовсе не бесполая: он тоже мужчина. И так же ненавидит ее, Иру. Так же, как вот этот, ее самый первый, самый главный мужчина. С него ведь все началось…

Попытаться заговорить и расплакаться? Разораться? Завыть по-бабьи, а потом выбежать вон, давясь истерикой и невысказанными словами, чтобы остаток жизни рыдать ночами в подушку из-за этих бесполезных, бессмысленных слов, которые навсегда останутся только в ней одной?

Была бы Ирочка героиней романа, она бы неспешно встала, соблазнительно шурша подкладом своих заморских тряпок, оглянулась, прошлась по комнате на громко стучащих каблуках, провела рукой по деревянным инкрустациям фамильного шкафа, обнаружила бы на одной из полок, за стеклом, скажем, какую-нибудь медаль «Порт Стршеков» (такая имелась у них дома, только вот как она попала к ним с матерью – она не знала), взяла бы ее в руки и спросила: «Откуда она у вас?» Хозяин нехотя, слово за слово, но обязательно разговорился бы о Стршекове…

Однако в комнате, где она сейчас находилась, ничего подобного не наблюдалось. Ничего, за что можно было бы зацепиться взглядом, пошутить, сыронизировать – и перекинуть мостик: слишком уж очевидное запустение проглядывалось у этого последнего пристанища, слишком… безразличное. Ни оленьих рогов, ни турецкого ковра, что остались в квартире у матери после исхода этого человека – ни даже вида из окна: на шпиль, на башню, на балясину какой-нибудь крыши.

Между тем, ища и не находя точек соприкосновения, оглядывая памперсы, шприцы, перезрелую засохшую мяту на полу, под буфетом на газетах, гречку напополам с мусором в прозрачных пакетах, Ира понимала, что Наталью сегодня вечером ждет приятное открытие: комната тянула метров на двадцать пять – миллиона два на самом деле.

Однако молчание слишком затянулось; необходимо было что-то ответить. Очень хотелось сказать правду: «Я полагаю, что вам очень трудно было до меня добраться, поэтому мне не оставалось ничего другого, как прийти самой» (ответ в стиле Ирочки Пропастиной – барышни из французского пансиона) – конечно, ни в коей мере не имея в виду состояние здоровья этого человека. За такие дерзости, произнесенные тихим, маловыразительным голосом, но заставляющим смолкнуть всех вокруг, Ирочку очень ценили на совещаниях… А все ж таки лучше было, как всегда, промолчать.

И вдруг он спросил ее сам:

– За наследством пришла?

От неожиданности и ненависти (к себе, к себе!) Ира вдруг взяла и кивнула. И, как будто этого было недостаточно, уточнила, от злости:

– Да.

Как будто аккуратно выстрелила. И улыбнулась. Кажется, у нее получилось.

– Мать жива?

Впервые в жизни выстрелив, она оказалась не в силах выговорить ни «да» ни «нет» – и неожиданно для себя самой вдруг помотала головой.

– Умерла?!

В глазах у него сверкнул огонек, любопытство, что ли. А Ира Личак тут же превратилась в Ирочку Пропастину и долго разглядывала этого отвратительного грузного человека из-под ресниц – так она всегда вела себя в присутствии мужа, чтобы он не догадался, какие именно мысли бродят у нее в голове. Полученную новость человек напротив переосмысливал как нечто чрезвычайно важное, основообразующее, у него даже как будто брови зашевелились от многозадачности происходящего в голове процесса. А потом в глазах его засветилось что-то вроде удовлетворения. Словно… Словно теперь, раз она уже проделала этот путь, ему, умирающему каждый день и каждую ночь, должно быть менее страшно двигаться дальше по тому туннелю, уже такому узкому и темному – совсем не то, что в начале, – последнему из пути, который ему предстоял.

Вернувшись домой, Ира сразу же прошла к ней, к той, которую только что предала, а потом еще и похоронила. Скользнула неслышно в дверь, на цыпочках, придержав складки платья, прошмыгнула мимо кровати и тихонько опустилась на стул у окна за письменным столом. Мать сидела на постели в белом вафельном халате, в своей обычной позе нога на ногу, пучок у нее на голове подрагивал от чересчур эмоциональной и, кажется, никогда не прекращаемой работы мысли; незрячие глаза глядели в выключенный экран телевизора, покрытый слоем пыли. Губы ее энергично шевелились; она что-то выговаривала своим всегдашним собеседникам: дочери или внуку, стоящим перед ней здесь же, в комнате, на ковре, или подчиненному в своем институте, сидящему напротив нее в ее кабинете, или соседям в своей дырявой дачной пристройке, которую она храбро именовала верандой… Время от времени она пересаживалась на кровати так, чтобы левое ухо, которое еще хоть что-то способно было слышать, находилось поближе к двери, – проверяла, не идет ли Ирочка, ее красавица, не хотела пропустить шелест ее платья…

С некоторых пор мать безвылазно жила в этой своей келье, ни за что не желая выйти на кухню или посидеть вместе со всеми в гостиной, и Ира подозревала, что мать попросту боится свекрови… Чтобы ее мать кого-то боялась, пусть даже втайне?! Это казалось нелепицей.

Да, вот так мать, еще при жизни, сделалась иконой, которую Ира молча, с благоговейным изумлением, рассматривала всякий раз будто видела впервые.

А ведь еще недавно, пока мать не ослепла окончательно, она нажимала на кнопку «Пуск» у телевизора, вставала вровень с тридцатидюймовым экраном, будто бы к барьеру – и включала передачу с тем же названием, непременно чтобы лицом к лицу с героями дня, и даже говорила с ними на равных – так, будто находилась там, в студии – или опять на совещании в своем проектном институте: жестко, отрывисто, гневно – о геноциде русского народа и о предательстве великой страны, энергично встряхивала рукой и восклицала: «Гады!» В прошлом большой начальник оборонного предприятия, она не выдержала натиска новых времен, так и осталась где-то в девяносто первом, на баррикадах, митингах, внеочередных планерках. Верная идеалам молодости, с восторгом рассказывала ничего не понимающему внуку о Фиделе, о Кеннеди, о Карибах – или о студенческом сплаве на плотах по Чусовой.

Ира боялась матери лет до тридцати. Нет, больше, пока мать полностью не ослепла и не заточила себя в этой комнате. Эта женщина, анемичная голубоглазая блондинка с прозрачной кожей, каким-то непостижимым образом была сотворена из стали: узнав об измене мужа – ни минуты не помедлив собрала чемодан с мужниными вещами и вечером, открыв дверь на его звонок, она просто протянула ему в открытую дверь этот чемодан. «Остальное получишь после развода», – тоном, не терпящим возражений, изрекла она. Отец Иры, по мнению многочисленных зрителей, все сделал «правильно»: чемодан повез не к любовнице, а к матери, и все время до развода прожил у свекрови.

– Я хотела, чтобы он пришел с повинной и заверил меня, что подобного больше никогда не повторится. А он хотел вернуться как ни в чем не бывало, – с горечью объяснила мать повзрослевшей Ире.

Мать, женщина с железными нервами, не ограничилась разводом – она подала на мужа в суд! И судилась с ним. Целых семь лет. Одна, без адвоката. Отвоевывала квартиру, машину, гараж, дачу. Когда ей казалось, что у нее из-под носа угоняли машину, она с отчаянием утопающего хваталась за фужеры, единственный подарок свекрови на свадьбу, за какое-то зарядное устройство (в списке значился как «мало бэу»), гэдээровский чайный сервиз, когда уплывал гараж – цеплялась за шкуру горного козла, книги по искусству, телевизор, проигрыватель и другие ценности, приобретенные ею на ее средства в браке с «этим человеком». Все свои заявления, повторные, в вышестоящие инстанции, мать подписывала примерно так: «Я надеюсь, что советский суд, постановления партии и правительства о материнстве и детстве в силах и обязаны защитить инвалида вместе с девятилетним ребенком и восстановить справедливость. Во всяком случае очень хочется в это верить!», а выступления превращала в показательные уроки актерского мастерства. Неизвестно, насколько отца трогали ее речи, являлся он на заседания суда через раз, через два, принося с собой какие-то справки, объясняющие невозможность его присутствия на прошедших заседаниях.

Вне здания суда мать чувствовала себя актрисой, которой не давали ролей – разумеется, по распоряжению сверху. (Примерно в то же время ее «предательски» сократили из родного института.) У нее все валилось из рук, она проезжала нужные остановки, забывала накрасить второй глаз, именно ее сумку срезали карманники в вагоне метро – а в ней лежали только что купленные лакированные босоножки для дочки и последняя двадцатка… Зато в этом случае мать проводила вечер не дома, где ничто не имело смысла – главного-то зрителя не было! – а во внутренних помещениях станции метро «Посторонним вход воспрещен». Там она блистала на импровизированной сцене и своим артистизмом захватывала работниц метрополитена настолько, что ее не хотели отпускать: ее угощали чаем с печеньем, ей сбрасывались копеечкой, обещали чьи-то туфли, давали бумажки с номерами телефонов, чтобы помочь бабушке с лекарством, а дочке с одеждой на зиму, да и потом, когда очередь доходила до заявления по всей форме в компании дядечек в форме с погонами – вниманием мать тоже не была обделена.

Да, в доме без мужа матери, казалось, нечего было делать.

Дома она, как одержимая, хваталась за спицы и орудовала ими словно рапирами – предполагалась, что мать вязала шаль сложного рисунка. Семь лет вязала – столько же, сколько длился суд. То ли мать все время ошибалась с петлями, то ли она, как сказочная героиня, ночью тайно распускала работу – для Иры это так и осталось загадкой…

И снова Ира ничего не понимала. Ни тогда, ни теперь. Мать-то оказалась, наоборот, счастливейшей из женщин: дня не проходило в течение тех семи лет, что она вязала шаль и декламировала свои речи перед зеркалом, готовясь к очередному заседанию суда и бесконечным пикировкам с судьей, адвокатом отца и правозащитниками со стороны, чтобы в их квартире не раздавалось вечернего звонка с последующим многозначительным молчанием в трубку. Конечно, это звонил «он». «Этот». (Мать отучала Иру от слова «папа», как отлучают трехлетнего ребенка от груди.)

– Опять звонил «этот», – говорила маленькая Ира, когда звонок случался в отсутствие матери, и у той сразу же тускнело лицо.

Ничто не приносило матери удовлетворения больше, чем эти звонки. Ведь иногда отец, наверняка выпив, набирался куража и прерывал свое молчание! Мать, торжествуя, почти сразу же бросала трубку, успев, однако, резануть его каким-нибудь эффектным словесным пассажем – на это она была большой мастерицей. Не зря ее все так боялись в ее проектном институте, в профкоме, в подъезде, в садоводстве.

Отца Ира не помнила – так она привыкла думать и говорить. То ли это был некий особый дар судьбы, то ли усилия матери милосердно стерли из ее памяти игры и разговоры, вместе с чертами лица, оставив в ней просто высокого черноволосого человека, с бородой, в шляпе, с легкомысленно вложенными за лацкан пальто кожаными перчатками. Фотографии, оставшиеся в доме, три короба, дорисовывали в ней этот образ, однако с каждым разом она почему-то не досчитывалась отцовских снимков. Зато появлялись новые, аккуратно обтравленные по краям вышивальными ножницами – бывшие групповые снимки. Мать вырезала отца из их с Ирочкой жизни, словно выполняла упражнение, подсказанное ей каким-нибудь горе-психологом.

Когда семилетняя война закончилась, звонки мало-помалу прекратились. И тогда измученная подлинным молчанием мать разворачивала Иру к себе и, больно сжимая ее плечи, заглядывая в глаза, жадно спрашивала (трясла):

– Скажи, а если этот вот сейчас позвонит в дверь, а за дверью будет стоять велосипед? Ты назовешь его папой и уйдешь вместе с ним?

Ира делала страшное лицо:

– Как ты могла такое подумать! – И решительно, гневно мотала головой.

Но велосипеда ждала. Он вставал у нее перед глазами почти каждый день – новенький рыженький «Школьник», как у Катьки Этчиной, которая бросала его прямо на дороге напротив своего дачного участка, и в конце концов какая-то проезжающая по их линии машина наехала на него и покорежила новенькую хромированную дугу руля. Только это его в глазах Ирочки нисколечко не портило: он все равно казался ей самым чудесным велосипедом на свете!

И Ирочка даже сейчас не смогла бы ответить себе, отчего, ну отчего ей было так мучительно сложно, пряча глаза, в двести восемьдесят шестой раз прошелестеть в сторону Катьки Этчиной: «Можно прокатиться на твоем велосипеде? До шлагбаума и обратно?» Всякий раз приходилось собираться с духом минут десять, прежде чем открыть рот и задать вопрос, ответ на который был известен заранее.

Для человека, никогда не имевшего собственного велосипеда, взрослая Ирочка каталась превосходно.

О другом мужчине мать как будто не помышляла. Она говорила, всем и каждому, что не намерена более готовить, стирать, гладить, чистить, мыть, убирать – и получить новый удар в спину. Однако мать была женщиной эффектной, жизнерадостной, любознательной (Ира явно пошла не в нее), так что мужчины сами собой тянулись к ней. Они ей меняли половицу в коридоре, забивали гвоздь в стену, доставали рубероид для прохудившейся крыши на даче, возились с электропроводкой, устанавливали смеситель в ванной и, конечно же, бесконечно чинили ее сильно бывшую в употреблении машину, пока она не превратилась в груду металла и ее не разнесли на запчасти. Их было много, этих мужчин, очень много: Сергей Александрович Первый, Сергей Александрович Второй, дядя Володя, дядя Коля, дядя Олег, дядя Саша, дядя Валя, дядя Толик… Часами они сидели в их кухне и уходить, как будто, не собирались. Мать с ними было не узнать: пригубив из бабушкиного хрусталя белого шипучего напитка, она усаживалась на стиральную машинку там же, в кухне, и начинала болтать ногами, словно девчонка, и весело, заразительно смеяться. Ира их ненавидела. Каждого.

Сергея Александровича Первого иначе чем под шофе Ира не видела. Старший научный сотрудник, солидный, в очках, с дорогим портфелем (и всегда в нем оказывался коньяк «пять звездочек»), он подходил к дому матери уже навеселе. Кафедральным басом травил байки из своего отдела и смотрел на мать безотрывно, жадно, как большой жирный кот – на сметану, а однажды – Ира сама видела в окно – почему-то долго простоял во дворе, под деревьями, но так и не решился подняться в квартиру. «Да люблю я тебя, Ларка, люблю!», – услыхала в другой раз Ира его жаркий шепот в прихожей и какую-то возню: как видно, мать упрямо выпроваживала Сергея Александровича Первого до дому до семьи.

Сергей Александрович Второй, аккуратный, подтянутый, с худосочной бородкой, между прочим, совершенно не пьющий и даже не женатый, потчевал мать книжками по экстрасенсорике и позитивистской психологии, которые в многочисленных вариациях большими тиражами продавались в те незапамятные времена на каждом углу – и шли нарасхват, словно пирожки.

Дядю Володю Ира однажды обнаружила, вернувшись из школы, в своей комнате развалившимся поперек кровати – голова его покоилась на валике, и при виде Иры он даже не счел нужным принять положение сидя. Ира застыла на пороге, исподлобья глядя на грубо сколоченного мужика с огромными лапищами и претензией на умственное превосходство, явно просматривающееся в выражении его лица. Ничего страшного вроде бы не произошло: постель была заправлена, гость был совершенно одет… Но почему в Ирочкиной комнате?!

Вечерами Ира, ворочаясь в постели, усилием воли пыталась отодвинуть от себя голоса за стенкой, когда дядя Коля, сосед, в очередной раз вызвавшийся починить ножку гэдээровского кухонного стола, тестируя результат проделанной работы, в запале от горячительного напитка, хлопал по столу своей ладонью рабочего человека так, что в серванте вздрагивала посуда (а вместе с ней и Ирочка за стенкой):

– Ну вот, распрекрасный стол, прям хоть сейчас любовников клади!

И Ирочка снова вздрагивала.

Когда стол реанимировали в следующий раз, другой шутки в запасе у дяди Коли не оказалось, он повторил ту единственную, и Ирочка, бывшая тут же, на кухне, злорадно, из-под ресниц, посмотрела на мать, не знавшую, как вести себя в присутствии дочери и этого неандертальца на их кухне, тем более что последний извлек из внутреннего кармана жилетки бутылку и опять-таки с грохотом, победно, водрузил ее в центр вновь отремонтированного стола. Бедняжка мать, конечно же, была удручена манерами этого пропойцы и перспективой провести вечер в его компании, но другого «мастера» взять было негде.

Благодарение небу, очень скоро дядя Коля перестал появляться у них в доме. Как выяснилось, нелады с законом вновь привели его на зону.

Много позже, когда мать закончила иметь дела с мужчинами (или это они закончили иметь дела с ней), она говорила, что не выходила более замуж, «чтобы не навредить Ирочке».

И вдруг вспомнив «о своем высоком происхождении», «о высоком предназначении своей дочери», она принялась учить Иру уму-разуму – согласно своей собственной морали и благоприобретенному опыту:

– Меня нельзя бросить! Меня можно только потерять! – Так восклицала она, приоткрывая перед Ирочкой завесу непонятных, таинственных отношений между женщиной и мужчиной.

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
3 из 8

Другие электронные книги автора Татьяна Викторовна Шапошникова