– Нет, серьёзно, вы бывали шлюхой? Ваше сердце же не всегда принадлежало Мадонне?
Она тихо улыбнулась самой снисходительной из всех улыбок на свете.
– От этих разговоров вы не становитесь образованнее.
Я не унималась:
– А что тут такого? До моего рождения мама практиковала промискуитет, и то время было самым счастливым в её жизни. А сейчас-то на неё без слёз и не взглянешь. Вот и что плохого в том, чтобы быть счастливым?
– Сменим тему. Нино, вы надолго сюда? – Валентина теперь полностью от меня отвернулась.
– Да я, собственно, проездом, – ответил Нино. – Так, решил заехать, посмотреть, что да как.
– Вы довольны?
– Ну разумеется.
Валентину, владычицу щёток и мётел, другой ответ не устроил бы.
– А синьор Флавио намеревается посетить наши края?
– Отец сейчас в Риме. Может, к концу месяца заглянет.
Я встала и отчалила, и Валентина даже не бросила мне в спину осуждающего взгляда. Сидите, воркуйте, буржуазные вы мои.
Да она же ничего обо мне не знает! А о юности она вообще слыхала? И о том, что у юности должен быть размах? Общение, развлечения, прикосновения, какие хочешь и с кем хочешь, словом, все атрибуты свободной жизни. Мне шестнадцать, разве в этом я виновата? И то, что я внезапно хочу всего этого и прямо сейчас, в этом нет моей вины, этими желаниями полон и разогрет до предела воздух.
Кажется, что юность – возраст богов. Так и есть. Мы божества, против нас пытается сражаться человечество, но у смертных нет того, что есть у нас, – победоносная юность. А чем второсортна аморальность? У неё столько же прав, как у одной из двух вишен на ветке – червь сам выберет, которая вкуснее. Природа не делает ошибок, и человек от червя в этом смысле не отличается. В конце концов, в чьей-то зависти и неустроенности я точно неповинна.
Упиваясь высокомерием этой мысли, я ощущала себя безгранично правой в вопросе морали, хотя что я знала. Важным для меня был комфорт, который я находила в своей непоколебимой правоте, который мне нравилось находить каждый раз, когда мысли возвращали меня к маминой теперешней ничтожности. Ведь она начинала, в общем, как я. Но я-то понимала, что никуда не пропаду и буду правой, покуда буду верна себе и не впаду в состояние зависимости подобно маминому.
Всё это я тасовала-перебрасывала в голове, пока странствовала, заново исследуя рощи, склоны и тропы, как и прежде, проделывала это босой, и знакомый трепет подсказывал, что ничего здесь не изменилось. Весь пейзаж оставался таким же безмятежным, каким он был на моём последнем с ним свидании, но отчего-то я уже не получала от этого зрелища восторженного удовлетворения. Кажется, я нашла истину: круто поменялись мои интересы в жизни, и не осталось сил и соков в моих чувствах к обломкам того корабля, что вынес меня сюда, имя которому – детство.
Я встретила бук, стоящий одиноко над всей долиной, прислонила голову к его основанию и вытянулась, взору предстали листья, они были очень высоко, их ничто не тревожило, как и меня в тот миг. Я долго их разглядывала, переводила взгляд на небо, синее и высокое, потом обратно на густую зелень и незаметно для себя задремала. Пожалуй, я всё ещё была способна ощущать некоторую прелесть, мир, что дарила природа.
Вернулась я к полудню. Машины Нино не было, и, решив, что могу пользоваться бассейном, я облачилась в купальник и нырнула в нагретую воду. Уже потом заметила, как поодаль в стороне Валентина рисует маслом. На ней была шляпа с полями каких-то комедийных размеров, точно из глупого водевиля, там бы вся труппа уместилась, желая скрыться в теньке. Но таилась под этими соломенными кольцами Сатурна только одна тихая Венера.
Красота сорокадевятилетней женщины, с моей точки зрения, интереснее, чем, скажем, моя. В ней меньше банальности, и она более хрупка, хоть не столь незыблема уже. Но навряд ли со мной согласится даже сама Валентина, которой приходится прятать себя от солнца в длинные балахоны. Вообще теперь не представляю, что буду делать тут с ней ещё две недели, ведь, скорее всего, мы так ни в чём и не сойдёмся мнениями. Даже эта её картина. Из всего разнообразия деталей вокруг Валентина выбрала самое очевидное – пейзаж. Правильный, обязательный пейзаж – словом, квинтэссенцию самого примитивного, – чьи края и пропорции соблюдены, как ни поверни холст. Впрочем, чего ещё ждать от женщины, всю жизнь тонущей в омуте пошлых фраз вроде «как вы расцвели» или «вы не становитесь образованнее». Между нами – бездонная пропасть, дорогая синьора-синьорина.
И всё-таки – лето. Уносившее в знойные свои выси противную мелочь из моей головы. Лето, пахнувшее не свежестью, а нагретой землёй, оливками, цветами и тёплым хлебом. Стоял ослепительный день, вода была нежной и ласковой, такими же казались мне мои мысли, их было немного, все – о чём-то приятном. Наплескавшись, я растянулась на горячих плитах, кожа на спине и ногах поначалу обожглась, и мне понравилось это ощущение, тело очень быстро привыкло к раскалённой поверхности, я закрыла глаза. Я скучала, но не так уж сильно.
За обедом Валентина мне призналась:
– Я очень ждала нашей встречи с вами.
Я подняла на неё глаза, но, разумеется, меня нисколько не тянуло вернуть ей комплимент. Думаю, взгляда моего было достаточно. С её стороны было разумно дать мне поостыть после утренней беседы и не лезть до сих пор.
– Давайте сразу уясним правила хорошего тона. Прежде всего, мы не будем обсуждать с вами личные дела вашей мамы или вашего папы.
И тут я засомневалась – а может, это Валентине требовалось полдня, чтобы вернуть себе этот менторский размеренный тон? Может, вплоть до обеда там, под шляпой, сыпался такой фейерверк из глаз, что только чудотворные руки Девы Марии и уберегли поля из соломы от возгорания? Представить бы это, а лучше – увидеть.
– И мы, конечно, не станем говорить друг другу пошлостей, а в присутствии мужчины даже не будем о них помышлять.
Меня нисколько не убедило это «мы», которое как бы снисходительно нивелировало нас на будущие две недели.
– Что же тогда мы будем делать? – спросила я, не скрывая насмешки, понимая, что если сейчас позволю руководить собственными мыслями, то бессознательно превращусь в тесто.
– Запомните: женщина никогда не должна бездельничать.
А после этой фразы у меня резко пропал аппетит. Конечно, если вдуматься, моя раздражённость была несоразмерна причине, которая её вызвала; всё дело в лете – я не могла перестать о нём думать. У меня было столько дел.
Я попыталась сделать наш разговор хотя бы интересным:
– Вы хотите сказать, крёстная, что мы созданы исключительно для услужения мужчинам?
– Подобное предположение говорит лишь о том, что у вас на уме, – сухо заметила Валентина. – И ещё о вашей ограниченности. Вы должны уже сейчас работать над собой, должны развиваться не переставая, если желаете оставаться самодостаточным и цельным человеком, не зависящим ни от каких обстоятельств на протяжении всей жизни.
Вот куда её несло. Она – мужененавистница. Это ещё хуже, решила я. Валентина великодушно готовила меня к тому, что в сорок девять лет я могу остаться одна. Но до чего хорошо, что она не моя мать! У неё не было и не могло быть на меня серьёзного влияния, и она это понимала не меньше. На сердце приятно отлегло.
– Но мне не хочется быть цельной, – улыбнулась я. – Хочу быть глупой и безрассудной.
– Вы такая и есть, – сказала она, – и ваше стремление быть таковой здесь ни при чём. Тут у вас полная конгруэнтность?[2 - Конгруэнтность – равенство, адекватность друг другу различных экземпляров чего-либо или согласованность элементов системы между собой. В более широком смысле – целостность, самосогласованность личности вообще.].
Гадина! Дрянь! Я непременно закурю сегодня же! Буду дышать в её загорелое величественное лицо, в её, как сейчас, потемневшие от укоризны глаза, знающие словечки типа «конгруэнтности». И всё равно чувствовать, как отравляют меня разъедающие и гнетущие эмоции…
Я так и не удосужилась придумать что-то в ответ. Валентине, казалось, от этого было ни жарко ни холодно. У неё была цель – посадить семена.
– Я бы хотела поделиться с вами кое-каким опытом. Безусловно, мы не потянем всего за столь короткий срок. Поэтому предлагаю вам на выбор несколько занятий. Садоводство. Шитьё. Рисование. Молитвы. Девушкам вашего возраста следует развивать воображение в правильном направлении.
Мне вспомнился её пейзаж.
– Не люблю примитив, – ровно ответила я.
И Валентина без труда распознала укол в свою сторону. Я дала оценку её сорока девяти годам, сказала одной фразой всё, что о ней думала, дала понять, что думать вообще о ней не хотела. Она же по виду нисколько не оскорбилась – наоборот, скорее, утвердилась во мнении, что перед ней совсем ещё незрелое аморфное существо.
И всё-таки что-то заставило меня подчиниться, какое-то смутное чувство, жалящее очень тонкой иглой. Я не могу подобрать ему имени. Не смятение, не тревога – в них нет той остроты. Пожалуй, это больше напоминало по своей глубине страх, предвестник страха, и даже не страха, а лишь сотой его части, что, в конце концов, глупо, ведь у меня не было причин бояться своей крёстной – видимых, по крайней мере; здесь, вероятнее, подействовала некая монументальность её персоны, как бы громко это ни звучало.
Я ещё не раз обращусь к громким словам, без них не сложить представления о том, кто такая Валентина.
Как бы то ни было, в те дни я ошибалась по любому поводу. И насчёт крёстной в том числе.
Глава 3
Позади кресла Валентины на стене висела плашка с изображением Мадонны, чей лик был мягок и кроток, я невольно переводила взгляд с него на лицо Валентины и могу поклясться – сходство было впечатляющим. Обе эти женщины, а вернее сказать, их образы в ту минуту воплощали милосердие и покой, достигнутый через муки, но мне упорно не верилось ни в правдивость одной, ни в экзистенцию другой ввиду моего тогдашнего невежества.
Мы шили столовые салфетки, два набора – повседневный и праздничный. Сама не пойму, как оказалась замешанной в это. В нашем распоряжении была швейная машинка, а ещё лён, сатин, качественные нити. Я всё гадала, откуда у нашей кружевницы деньги на такую роскошь – рулонов был полный шкаф. Существовала она, с маминых слов, только на арендную плату и кое-какую ренту. А у синьора Флавио Валентина завелась подобно мыши, прибрав к рукам, как случайно обронённую и позабытую губку, гостевой домик – и бессрочное в нём обитание стало её вознаграждением за ведение хозяйства. И вдруг осенённая простой, но такой унизительной мыслью, я тихо возрадовалась: а Валентина-то и была, по сути своей, одинокой дряхлеющей мышью, забившей норку лоснящимися сокровищами – льном и сатином, находя в том высшее блаженство и оправдывая тем самым своё тусклое и позорное существование. Бедная, бедная моя синьора! Как сладко думать о вас в таком ключе!
Наша маленькая гостиная соединялась по-американски с кухней, косые лучи дня выхватывали из неё столбы пыли, поднятые взмахами отлежавших своё тканей, от них мои глаза слезились, я чихала и уже начинала задыхаться. В конце концов я не выдержала и подскочила к открытым дверям, вдыхая зной с улицы. Потом взглянула через плечо на Валентину, мою маленькую гадину, как я стала про себя её величать. Пыль её не брала, разумеется. Я затосковала по дому, но говорить об этом в открытую, чтобы подарить этой женщине лишний козырь, не собиралась.