Оценить:
 Рейтинг: 0

Россия и современный мир №2 / 2014

<< 1 2 3 4 5 6
На страницу:
6 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
«Ускорение» и первые системные сбои

Как известно, лозунг перестройки был взят на вооружение М.С. Горбачёвым далеко не сразу. В апреле 1985 г. новый советский лидер на пленуме ЦК КПСС провозгласил курс на ускорение социального и экономического развития, т.е. сделал ставку на мобилизацию внутренних ресурсов системы, прежде всего за счет технологической модернизации и опережающих инвестиций в машиностроение. О фундаментальных реформах советской политико-экономической модели речь не шла – доминирующим был дискурс повышения эффективности и качества управления; о запуске механизмов материального стимулирования труда и ограниченной децентрализации управления Горбачёв начал говорить лишь через несколько месяцев (в частности, на XXVII съезде КПСС в феврале 1986 г.). Однако попытка вывести на новые обороты стагнирующую систему означала резкий рост внутреннего напряжения и усиление уже существовавших диспропорций. Так, в частности, инвестиционная накачка машиностроения и массированный импорт оборудования для этих отраслей привели к резкому росту бюджетного и товарного дефицитов, быстрому увеличению иностранной задолженности. При этом, однако, не находило разрешения одно из фундаментальных противоречий – недостаток рабочей силы по сравнению имеющимся количеством рабочих мест, следствием чего становились общее снижение эффективности позднесоветской экономики и затухающие темпы ее роста.

В отличие от вложений в сельскохозяйственное производство и пищевую промышленность, ставка на машиностроение не могла дать никакого краткосрочного эффекта с точки зрения массовых ожиданий. Напротив, гражданам Советского Союза следовало смириться с перспективой дальнейшего роста товарного голода. В этом отношении ресурс массовой поддержки растрачивался Горбачёвым наименее эффективным образом.

Еще одним политическим решением, способствовавшим системной дестабилизации, стала антиалкогольная кампания, развернутая в мае 1985 г. Эта кампания дала ряд краткосрочных позитивных эффектов в социальной сфере и демографии, в частности, привела к росту продолжительности жизни мужчин, непродолжительному сокращению смертности и снижению бытовой преступности [Халтурина, Коротаев 2006; Николаев 2008], но уже в 1986 г. серьезно разбалансировала союзный бюджет и спровоцировала рост теневой экономики. Если учесть, что за первый год пребывания Горбачёва у власти цены на нефть упали почти вдвое, а военные расходы неуклонно увеличивались, то станет ясно, что синергия всех этих процессов создала серьезнейшую перегрузку для советской экономики[42 - По оценке Н.И. Рыжкова, общий финансовый ущерб от антиалкогольной кампании составил 67 млрд руб. [Рыжков 1995, с. 101].]. Правда, в период между 1986 и 1991 гг. конъюнктура нефтяных цен несколько изменилась в более благоприятном для экспортно ориентированной экономики СССР направлении, а серия советско-американских соглашений по контролю, ограничению и сокращению ядерных и конвенциональных вооружений к началу 1990-х годов создала условия для снижения бремени военных расходов.

Поистине шоковым ударом, потребовавшим мобилизации огромных человеческих и материальных ресурсов, стала Чернобыльская катастрофа. Достаточно сказать, что в ликвидации последствий аварии на четвертом энергоблоке Чернобыльской АЭС участвовали более 600 тыс. человек, а экономический ущерб только за годы перестройки превысил 15 млрд долл. [Chernobyl’s Legacy 2006]. Однако связь между крупнейшей техногенной катастрофой и крушением Советского Союза далеко не исчерпывается социально-экономическими эффектами Чернобыля.

Характерную оценку сути Чернобыльской катастрофы дал один из видных деятелей польской «Солидарности» Адам Михник: «Польская забастовка в августе 1980 года была организована людьми, поляками. В Советском Союзе на наших глазах начинают бастовать неодушевленные объекты» [Доббс 2011, с. 95]. В этом суждении есть явная политическая передержка, но несомненно также, что Чернобыль – это очень советская история. Чарльз Перроу показал «встроенность» катастрофического исхода в дизайн сложных социотехнических систем и, по сути, на уровне внутрисистемных связей и связей «оператор – система» описал сценарий будущей трагедии. Однако конкретные обстоятельства – начиная с конструктивных особенностей реактора РБМК-1000 и проектных характеристик ЧАЭС и заканчивая действиями управляющего персонала – отражали характерные особенности советской технической и управленческой культуры. Более того, четкое разграничение технического и социального далеко не всегда возможно или оправданно. Весь «единый народно-хозяйственный комплекс СССР» уместно рассматривать как особую техносферу, включавшую в себя наряду с техническими объектами, инфраструктурой обслуживания и персоналом, также институты управления, планирования и координации, процесс принятия решений, за которыми в свою очередь стояли специфические политико-экономические интересы, идеологические и ценностные установки. Распад СССР означал не исчезновение, но дезинтеграцию и фрагментацию этой техносферы, разрыв институциональных и хозяйственных связей, необходимость крайне болезненного приспособления к новым экономическим и политическим условиям.

Ликвидация последствий Чернобыльской катастрофы стала, по сути, последним успехом советской мобилизационной социально-политической модели. Экстренная мобилизация ресурсов всей страны для ликвидации последствий Чернобыля обнаружила множество уязвимых мест, но система в целом все еще была в состоянии справляться с вызовами такого масштаба. Можно только гадать о размерах бедствия, если бы подобная авария на атомном реакторе произошла не в 1986 г., а спустя пять или шесть лет.

Социально-психологические последствия катастрофы 26 апреля 1986 г. обычно называют «чернобыльским синдромом», причем речь, как правило, идет о массовом восприятии техногогенных угроз и о реакции людей на информационные потоки, связанные с этими угрозами. Осознание просчетов в информационном сопровождении мер по ликвидации аварии на ЧАЭС, очевидно, послужило одним из стимулов к большей информационной открытости советской системы. Однако комплексные социально-политические эффекты Чернобыля еще ждут своего анализа. Один из них – до сих пор малоизученный – связан с резонансом требований экологической безопасности и подъема национализма в ряде союзных республик. «Чернобыльский синдром» трансформировался в этих республиках в «эконационализм» [Dawson 1996], создавший условия для появления общественных движений, которые теснейшим образом увязывали задачи охраны окружающей среды с национальными целями – достижением государственной независимости либо полноценного суверенитета в составе СССР.

В случае эконационализма следует отличать причину от повода. Нет никаких оснований утверждать, что мощный подъем сепаратизма в балтийских республиках был вызван реакцией населения на экологические последствия Чернобыля. Но еще в доперестроечные времена выступления в защиту окружающей среды, наряду с движением за охрану памятников истории и культуры, оставались в национальных республиках СССР одним из немногих легальных, пусть и весьма ограниченных, способов оппонирования жесткой централизации и партийному диктату. В 1986–1987 гг. демонстрация обеспокоенности угрозами «мирного атома» давала возможность подчеркнуть глубокое несоответствие между интересами местного населения и политикой союзного центра по размещению производительных сил. В Литве, например, внимание общественности, заинтересованной в экологической проблематике, было, прежде всего, сосредоточено на работе Игналинской атомной электростанции. Лидеры экологического движения указывали на то, что повторение аварии на АЭС, сопоставимой с Чернобылем, будет означать для литовцев национальную катастрофу. Общественный клуб, возглавляемый сотрудником Института физики Литовской академии наук З. Вайшвилой, предпринял исследование вопросов безопасности на АЭС, и весной-летом 1988 г. провел ряд митингов, пресс-конференций и открытых слушаний, получивших широкий общественный резонанс. Вместе с тем в эту дискуссию был привнесен национальный момент, связанный с тем, что обслуживающий персонал АЭС состоял преимущественно из нелитовцев, ранее работавших на других объектах атомной энергетики СССР. В частности, указывалось на неблагополучие в г. Снечкус, основную часть населения которого составляли работники Игналинской АЭС. Этот фактор в интерпретации некоторых представителей литовского экологического движения рассматривался как дополнительная причина для беспокойства и недоверия.

В середине 1988 г. большинство участников литовских экологических групп активно включились в работу Литовского движения за перестройку («Саюдис»), целью которого стало восстановление государственной независимости. В рамках достижения этой цели экологическая проблематика, включая вопросы функционирования Игналинской АЭС, стала одним из важных направлений активности «Саюдиса». В программном документе «Саюдиса», подготовленном к выборам депутатов в новый парламент СССР в марте 1989 г., экологические требования были сформулированы следующим образом:

«1. Экологическое положение в Литве особенно ухудшилось за последние десятилетия, когда Республика стала объектом хищнических интересов московских ведомств.

2. Расширение хозяйственной деятельности, не оправданное экономически, энергетически, демографически, с каждым годом все губительнее изменяет и отравляет природу, разрушает здоровье и жизнь народа, нарушает его генетический код.

3. Экологическое положение в Литве можно улучшить лишь с приобретением правового и политического суверенитета. Исключительной собственностью Республики необходимо объявить ее землю, недра, воды, морской шельф, леса, атмосферу, природные ресурсы.

4. При решении проблем окружающей среды необходима полная гласность.

5. Государственные природоохранные органы должны стать подведомственны не исполнительной власти, но Верховному Совету Республики.

6. Лозунг “Чистая природа – сильный Народ” должен быть претворен в жизнь» [цит. по: Ефремов 1990, с. 294].

Следует подчеркнуть, что соединение сепаратистских устремлений с экологическими лозунгами в ретроспективе событий периода перестройки выглядит как частный эпизод, как несколько новых штрихов к картине обвала сверхдержавы. Тем не менее понятно, что феномен эконационализма стал следствием угрожающего взаимоусиления процессов, каждый из которых уже являлся вызовом для системы. Одновременно эконационализм можно рассматривать и как признак того, что дестабилизация системы достигла нового качества, что катастрофическая развязка перестает быть просто одним из возможных сценариев, и что цена усилий, необходимых для ее предотвращения, может оказаться сопоставимой с социальной, политической и экономической ценой самой катастрофы.

Открывая ящик Пандоры

Первая и решающая историческая развилка периода перестройки может быть уверенно датирована рубежом 1986–1987 гг. К этому моменту стало очевидно, что стратегия преобразований в версии «ускорения» глубоко забуксовала. Первоначальный импульс был практически исчерпан, а массовые ожидания неопределенных положительных изменений вот-вот могли трансформироваться в глубокое разочарование новым лидером и его риторикой. Михаил Горбачёв, по всей видимости, отчетливо ощущал, что номенклатурная вертикаль – не столько эффективный инструмент его политики, сколько ограничитель. В свою очередь, представители нижнего и среднего слоев партийной и государственной номенклатуры, на первых порах испытывавшие энтузиазм не столько по поводу риторики Горбачёва, сколько в связи с перспективами карьерного продвижения, за полтора года убедились, что реальные проблемы, с которыми им приходится иметь дело, накапливаются как снежный ком, а московское руководство все чаще оставляет их с этими проблемами один на один.

Понимая необходимость серьезной коррекции курса, Горбачёв и его ближайшее окружение явно недооценивали серьезность экономического положения. По оценке Е.Т. Гайдара, союзное руководство стало осознавать взаимосвязь расстройства финансовой системы, денежного обращения и нарастания дефицита товаров на потребительском рынке лишь в конце 1988 г., т.е. в тот момент, когда финансы и потребительский рынок страны были фактически развалены [Гайдар 2006, с. 192]. Здесь, очевидно, сыграли свою роль неудовлетворительность экспертного обеспечения процесса принятия политических решений, ригидность системы и самоуверенность самого Горбачёва.

Иначе говоря, находясь перед исторической развилкой 1986–1987 гг. Михаил Горбачёв видел ее общие очертания, но явно не отдавал себе отчета в цене предстоящего политического выбора. По сути дела, это была последняя возможность перевести реформы на китайский путь. Конечно, различия в социальной структуре, уровнях индустриального развития и урбанизации, квалификации и стоимости рабочей силы не позволяли в СССР детально копировать реформы Дэн Сяопина. Однако их общий принцип – переход к рыночной экономике при сохранении жесткого политического контроля со стороны правящей коммунистической партии – вполне мог быть реализован в конкретных исторических обстоятельствах начала 1987 г. Разумеется, в качестве первого шага следовало снизить нагрузку на экономику, связанную с инвестициями в машиностроение и антиалкогольной кампанией, т.е. дезавуировать основные меры, инициированные Горбачёвым в первые месяцы после прихода к власти. Однако сам Горбачёв едва ли был способен пойти на такой шаг. К тому же признание правильности пути, по которому идут китайские коммунисты, было маловероятным в условиях, когда межгосударственные отношения СССР / КНР и межпартийные отношения КПСС / КПК еще не были нормализованы.

С подачи А.Н. Яковлева [Яковлев, 2008, с. 63–69] Горбачёв сделал выбор в пользу первоочередности политических преобразований. Январский (1987) пленум ЦК КПСС, посвященный кадровым вопросам, зафиксировал этот выбор. Использовав в докладе на январском пленуме термин «механизм торможения», Горбачёв фактически возложил ответственность за неудачи первого этапа перестройки на партийно-советскую номенклатуру. Намеченные на пленуме перетряска кадров на всех уровнях номенклатурной иерархии, внедрение альтернативности при избрании кандидатов в партийные и советские органы, «демократизация общественной жизни» [Горбачёв 1987] стали рассматриваться не только как шаги в сторону политических изменений, но и как инструменты решения экономических задач. При этом, стремясь рекрутировать в правящую корпорацию новых людей и повысить ее внутреннюю кадровую мобильность, Горбачёв фактически вел дело к дестабилизации опорного каркаса системы в целом. Следствием принятых решений становились снижение сплоченности номенклатуры, ее дифференциация и оформление внутрипартийных течений.

Радикализация процессов, запущенных на январском пленуме, стала возможной благодаря политике гласности. Сегодня, возвращаясь к событиям четвертьвековой давности, нельзя не признать, что достигнутая благодаря горбачёвской гласности свобода интеллектуального поиска и самовыражения является величайшим завоеванием, которое сохраняется даже в условиях консолидации во многих постсоветских государствах авторитарных и полуавторитарных режимов. Однако для прежней советской системы именно гласность сделала катастрофическую динамику необратимой[43 - Здесь стоит привести характерное высказывание В.В. Игрунова, в тот период активно участвовавшего в развитии неформального движения в СССР: «Мне стало ясно, что катастрофа неизбежна, когда было объявлено об отмене предварительной цензуры» [Игрунов 2012, с. 149].]. В этом смысле можно согласиться с тезисом М.Я. Геллера о том, что эпоха Горбачёва была «победой гласности и поражением перестройки» [Геллер 1997].

В 1987–1989 гг. с каждым свежим номером «Московских новостей» или «Огонька» происходило растабуирование проблем исторического прошлого и настоящего, а миллионы читателей начинали осознавать, что происходит не просто расширение «сферы дозволенного», но что в рамках системы либо по отношению к ней становится возможной принципиально иная модель социального поведения. Эффект был поистине опустошительным: не успевали умеренные сторонники системных трансформаций выстроить оборону под лозунгом возвращения к чистоте «ленинских идеалов социализма», как информационный вал с легкостью сметал этот редут. Многие из тех, кто еще в 1987 г. верил в возможность «демократического социализма», к 1989–1990 гг. превратились в убежденных антикоммунистов. Привнесение в общественно-политический дискурс моральных категорий и их использование для оценки политического режима вели к десакрализации и демонизации «отягощенной злом» системы.

Гласность радикально ускорила структурирование публичного пространства, она выступила в качестве катализатора процессов, которые впервые начали развертываться еще во времена хрущёвской «оттепели». В 1987–1990 гг. редакции газет и журналов представляли собой подобия политических партий, а дискурсы доперестроечной диссидентской среды мультиплицировались и наполнялись новыми смыслами благодаря появлению множества возможностей формальной и неформальной коммуникации.

Политическая поляризация охватила не только интеллигенцию и тот социальный слой, который с известной долей условности можно назвать советским городским средним классом, но и (с незначительным временны?м лагом) правящую номенклатурную корпорацию. Серьезные разногласия в высшем руководстве отчетливо проявились накануне июньского (1987) пленума ЦК КПСС [Горбачёв 1995, с. 348–359], но моментом начала полномасштабной поляризации стал демарш Б.Н. Ельцина в октябре 1987 г. Фактически Ельцин спровоцировал внутрипартийный кризис; его незапланированное выступление на Октябрьском пленуме стало первым случаем в правление Горбачёва, когда политическая повестка определялась не генсеком. Сам демарш был весьма симптоматичным: «посаженный» на Москву амбициозный провинциал за короткие два года сумел популистской риторикой и решительной кадровой перетряской привлечь к своей активности внимание не только столичных жителей; затем, однако, Ельцин отчетливо осознал невозможность добиться радикальных перемен в рамках существующей системы. Он мог пойти по пути укрепления коалиции с другими сторонниками радикальных реформ внутри партии (а они вплоть до запрета КПСС оставались недостаточно консолидированной группой), и таким образом усиливать давление на Горбачёва. Однако феноменальная политическая интуиция, которой обладал Ельцин, побудила его пойти по пути внутрисистемного бунта, сделать предельно рискованную ставку, которая, в конце концов, принесла ему баснословный выигрыш.

Политическая опала не стала для Ельцина политической смертью; довольно быстро он начал превращаться в центр притяжения как для наиболее радикальных сторонников реформ внутри партии, так и для формирующейся антикоммунистической оппозиции. Горбачёв с этого момента перестал быть фигурой, обеспечивающей консолидацию партии и общества. Он стал олицетворением центристской позиции, причем центристской не в смысле продуманной политической программы, а в смысле дистанцирования от политических крайностей. С конца 1987 г. его база поддержки и свобода политического маневра неуклонно сокращались. Однако на первых порах основные группировки внутри высшего руководства продолжали вести борьбу «за Горбачёва». Консервативная группировка ожидала, что после «казуса Ельцина» Горбачёв наконец-то «опомнится» и даст «задний ход». Когда выяснилось, что Горбачёв не решается окончательно отмежеваться от радикалов, консерваторы предприняли попытку подтолкнуть генсека к выбору ретроградного курса, организовав публикацию статьи Нины Андреевой «Не могу поступаться принципами» («Советская Россия», 13 марта 1988 г.) и скоротечную кампанию поддержки сформулированной в этой статье программы. Горбачёв, осознавая, что для него уже слишком поздно возглавлять кампанию свертывания им же начатых преобразований, предпочел на сей раз отмежеваться от Е. Лигачёва и других консерваторов. Ослабление позиций консерваторов продолжилось на XIX партконференции (28 июня – 1 июля 1988 г.). Но теперь каждая такая победа Горбачёва обеспечивалась тактическим маневрированием, формированием неустойчивых коалиций с представителями то одной, то другой группировки.

Сделав выбор в пользу первичности политических преобразований, Горбачёв не просто отодвинул на второй план экономическую реформу. Начиная с 1987 г. каждый новый шаг в сторону рыночной экономики оказывался осложнен необходимостью «вписываться» в быстро меняющийся политический контекст, а ожидаемый политический эффект от намечаемых экономических мероприятий поначалу побуждал Горбачёва и его окружение выбирать из возможных решений те, которые казались наименее рискованными и наиболее «проходимыми» через Политбюро и партийные пленумы. В результате экономические мероприятия даже после июньского (1987) пленума ЦК КПСС, посвященного экономической реформе, представляли собой набор паллиативных мер, осуществляемых избирательно и вне четкой последовательности. В таком виде эти меры приводили к дальнейшему усилению экономических и социальных диспропорций, к углублению общего кризиса системы. Замена директивного планирования на индикативное, расширение экономической самостоятельности союзных республик, перевод предприятий на хозрасчет и самофинансирование, выборность их директоров, снятие ограничений на рост заработной платы представляли собой набор действий, подрывающих основы функционирования командно-административной экономики, но не приводящих к запуску новой хозяйственной модели и – тем более – к достижению макроэкономической стабильности. В частности, заимствованная из опыта титовской Югославии практика выборности руководителей предприятий обернулась тем, что к руководству предприятиями стали приходить некомпетентные люди или авантюристы, сумевшие заручиться поддержкой трудового коллектива благодаря демагогии и мало-реалистичным обещаниям. Эти производственные руководители новой генерации, как правило, начинали свою деятельность с безудержного раздувания фонда заработной платы, под которое не было никакого дополнительного товарного обеспечения. В условиях кадровой чехарды расшатывалась и без того невысокая производственная дисциплина. Происходившее одновременно расширение финансово-хозяйственной самостоятельности предприятий создавало условия для серьезных злоупотреблений, а в первые годы после краха СССР – для перевода активов под полный контроль директоров или стоящих за ними групп (зачастую, криминальных).

В числе экономических мероприятий периода перестройки наиболее «рыночным» принято считать Закон «О кооперации», принятый 26 мая 1988 г. [см., например: Ясин 2002, с. 208]. Однако рамочные условия для развития этой формы предпринимательства определялись не только и даже не столько данным законом, сколько ранее принятым решением о прогрессивном налогообложении кооперативов. Статистические данные о росте кооперативного движения в последние годы перестройки, безусловно, впечатляют: на 1 января 1988 г. в СССР действовало 13,9 тыс. кооперативов, а на 1 января 1990 г. – 193 тыс.; численность работников выросла со 156 тыс. человек в 1988 г. до 4,9 млн человек – в 1990 г.; объем продукции в годовом исчислении в ценах тех лет вырос с 350 млн до 40,4 млрд руб.; в объеме ВНП доля кооперативов в 1988 г. составляла менее 1%, а в 1989 г. – уже 4,4% [Трудный поворот к рынку, 1990, с. 184]. Но необходимо учитывать, что 80% кооперативов были созданы при государственных предприятиях и фактически служили легальным каналом вывода ресурсов этих предприятий.

Экспансия кооперативов как никакая другая экономическая мера горбачёвского руководства способствовала разложению госсектора. В этом смысле данные о росте объема продукции кооперативов коррелируются с показателями спада производства в госсекторе, разумеется с поправкой на схемы «оптимизации» налоговой нагрузки за счет сокрытия прибыли кооперативов. Уход от налогов, доступ к дефицитным фондам снабжения, проводка через кооперативы сбыта продукции госпредприятий становились возможными благодаря формированию коррупционного симбиоза между кооператорами, менеджментом госпредприятий, местной партийно-государственной номенклатурой, чиновниками отраслевых министерств, представителями правоохранительных органов и криминальными структурами. По сути, в нерыночной системе появилось множество квазирыночных акторов, которые начали использовать множественные ее прорехи и законодательные лакуны для достижения максимальной прибыли. Эти акторы процветали на разложении старой, иерархически организованной командно-административной системы, но для становления новой, рыночной системы давали минимум – в лучшем случае стартовый капитал, специфический опыт и связи, необходимые для достижения прибыли в условиях распада советского государственного сектора и получения доступа к его самым лакомым кускам. Зато благодаря такого рода связям можно было обеспечить воспроизводство в качественно новых условиях связки «власть / собственность», освободив ее от политико-идеологических ограничений советской эпохи. Именно это и произошло впоследствии в результате осуществления гайдаровских реформ.

1987–1988 гг. можно считать решающими для судьбы СССР в том смысле, что в этот период были одновременно активированы несколько мощных механизмов ее разрушения – ликвидация идеологической монополии и цензуры, ослабление внутреннего единства КПСС и появление возможностей прихода в структуры власти людей, позиционирующих себя в качестве оппонентов режима, эрозия плановой экономики, подъем сепаратизма в ряде союзных республик и использование его активистами легальных способов борьбы за национальное самоопределение и независимость. Происходило взаимное усилие этих разрушительных процессов, нагрузки на систему возрастали с каждым месяцем. В то же время количество людей, социальных слоев и элитарных групп, продолжающих связывать свою судьбу со старым режимом, начало быстро сокращаться. И, напротив, множились ряды тех, кто в силу различных мотиваций – нравственных, идеологических, карьерных, националистических или материальных, – был заинтересован в крахе системы. Абсолютным же было большинство людей дезориентированных, смутно осознающих угрозу гибели коммунистического государства и связанного с ним привычного образа жизни, но уже не способных встать на их защиту.

Синергия дестабилизирующих процессов, в конце концов, достигла той стадии, когда негативные последствия любой попытки спасения системы с использованием насильственных методов начали перевешивать последствия самой системной катастрофы. «Откровением» в этом смысле для очень многих в Советском Союзе и за его пределами стал I съезд народных депутатов СССР (25 мая – 9 июня 1989 г.).

Чрезвычайно усложненный дизайн новых представительных органов власти СССР, формировавшихся по смешанному принципу (территориальные округа, национально-территориальные округа и квотированное представительство общественных организаций), очевидно, был задуман для того, чтобы гарантировать контроль со стороны партийного руководства. Такой контроль, в самом деле, был обеспечен, но с течением времени стало понятно, что двухуровневая модель «Съезд народных депутатов / Верховный Совет СССР» не столько гарантирует в быстро изменяющихся политических условиях всевластие КПСС, сколько способствует дисперсии властного ресурса. Ни съезд, ни Верховный Совет не становились самостоятельными центрами политического влияния, но при этом они вносили вклад в ослабление КПСС как монопольного центра принятия ключевых политических решений. Двухуровневая модель законодательной власти придавала съезду как политическому институту своеобразный ореол экстраординарности, а практика прямой теле- и радиотрансляции заседаний превращала это событие (по крайней мере, I съезд народных депутатов СССР) в идеальный информационный шторм. Медийный эффект прямых трансляций I съезда многократно превзошел те ожидания, которые связывали с реформой законодательной власти ее авторы. На потрясенную аудиторию советских массмедиа прямые трансляции обрушили целый вал тем, каждая из которых по отдельности была способна спровоцировать если не политический кризис, то острейшие дебаты. Американский журналист М. Доббс метко сравнил I съезд с вавилонским столпотворением [Доббс, 2011, с. 96], имея в виду известное предвидение маркиза де Кюстина: «…народы немотствуют лишь до поры до времени. Рано или поздно они обретают язык, и начинаются яростные споры. Тогда подвергаются обсуждению все политические и религиозные вопросы. Настанет день, когда печать молчания будет сорвана с уст этого народа, и изумленному миру покажется, что наступило второе вавилонское столпотворение» [Кюстин 1990, с. 167].

Именно на I съезде народных депутатов СССР по-настоящему «встретились» поднимающиеся националистические и сепаратистские движения союзных республик и народившаяся оппозиция коммунистическому режиму. По сути дела, между ними на съезде был заключен тактический союз, хотя народные депутаты от балтийских республик – наиболее сплоченная и организованная фракция противников единого союзного государства – подчеркнуто воздерживались от формального объединения с оппонентами режима, представлявшими «метрополию» (исключение было сделано только на индивидуальном уровне: эстонский депутат В.А. Пальм стал одним из пяти сопредседателей Межрегиональной депутатской группы наряду с Ю.Н. Афанасьевым, Б.Н. Ельциным, Г.Х. Поповым и А.Д. Сахаровым). Этот союз, влияние которого на распад СССР еще остается недооцененным, сохранялся вплоть до признания Москвой независимости Латвии, Литвы и Эстонии в сентябре 1991 г. Ясно также, что балтийская тактика борьбы за суверенитет, реализация которой предшествовала принятию Актов о восстановлении независимости балтийских государств, была с известными коррективами использована «Демократической Россией» для установления контроля над Верховным Советом РСФСР и избрания Б. Ельцина его председателем в мае 1990 г. А с принятием 12 июня 1990 г. Декларации о государственном суверенитете РСФСР была активирована последняя мина под единство союзного государства.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
<< 1 2 3 4 5 6
На страницу:
6 из 6