– Я – радуга, – прошептала она.
– Молния бьет дважды.
Я пал пред ней на колени, ярым псаломщиком охватил алтарь ее чресел. Но она, словно в пляске лимбо[46 - Индийский танец. Танцующие должны сильно выгибаться назад.], подалась вперед и поглотила меня. Радуга превратилась в тигрицу. Я чувствовал, как пульсирует ее плоский живот.
– Не двигайся, – шепнула она, в ритме сердца сокращая потаенные мышцы.
Я едва не закричал, когда блаженство достигло зенита.
Епифания примостилась у меня на груди. Я ласково потерся губами о ее влажный лоб.
– А с барабанами еще лучше, – промурлыкала она.
– Вы, что же, при всех это делаете?
– Бывает, что в человека вселяются духи. Когда танцуешь банду или на бамбуше. Тогда мы пьем и пляшем всю ночь и любим друг друга до утра.
– А что такое банда и бамбуше?
Епифания с улыбкой тронула мои соски.
– Банда – это танец во славу Гуэде. Священный танец, злой и бешеный. Его всегда танцуют в хонфоре общины. Хонфор – это храм.
– А Ножка говорил «хамфо»…
– Это одно и то же, просто диалекты разные.
– А бамбуше?
– Бамбуше – просто вечеринка. Это когда община хочет немножко выпустить пар.
– Вроде церковного пикничка?
– Ага. Только интересней.
В тот день мы были как блаженные нагие дети. Мы смеялись, бегали в душ, опустошали холодильник, говорили с богами. Епифания поймала на радио какую-то пуэрториканскую станцию, и мы плясали, обливаясь горячим потом. А когда я предложил пойти куда-нибудь поужинать, моя мамбо с лукавым смешком заманила меня на кухню и там перемазала нас взбитыми сливками. Даже у Кавано Джимми Брильянт и его пышногрудая Лил не едали ничего слаще.
Когда стемнело, мы подобрали с пола разбросанную одежду и перебрались в спальню. Мы нашли в чуланчике несколько свечей, в их мерцании тело моей девочки светилось изнутри, как спелый плод. Хотелось попробовать ее всю.
В перерывах мы разговаривали. Я спросил Епифанию, где она родилась.
– В роддоме на Сто десятой улице. Но до шести лет я жила у бабушки на Барбадосе. В Бриджтауне. А ты?
– Есть такое место в Висконсине, ты, наверно, о нем и не слышала. Под Мэдисоном. Хотя теперь-то, наверно, это уже часть города.
– Похоже, ты туда не часто выбираешься.
– Я там не был с тех пор, как пошел в армию. А было это на другую неделю после Пёрл-Харбора.
– Почему? Неужто там так плохо?
– А мне туда не к кому ездить. Родители погибли, когда я в госпитале лежал. На похороны не смог приехать, рана не пустила. А когда комиссовали, дом уже забываться стал. Так вот и получилось.
– Ты у родителей один был?
– Да. Я был приемный, но от этого они меня еще больше любили.
Я говорил, как бойскаут, дающий клятву верности. Вера в родительскую любовь заменяла мне патриотизм. Она одна оказалась не подвластна времени, стершему даже их черты. Как ни пытался я вспомнить прошлое, всплывали только размытые фотографии.
– Висконсин… То-то ты у нас специалист по церковным пикникам.
– Ага, а еще по кадрили, по старым колымагам, по благотворительным кондитерским ярмаркам, по сельским молодежным клубам и пивным пирушкам.
– Что это за пивные пирушки?
– Это что-то вроде бамбуше для старшеклассников.
Епифания уснула у меня на груди, а я еще долго смотрел на нее. Ее круглые грудки чуть вздымались в такт ее дыханию, в свете свечей темнели шоколадные соски. За ее веками скользили тени снов, ее ресницы вздрагивали. Сейчас она казалась мне маленькой девочкой. Ее лицо было невинно, оно было так не похоже на страстную маску тигрицы, стонавшей и бившейся в моих объятиях.
Это безумие. Нельзя было сходиться с ней. Ее тонкие пальцы умеют держать нож. Она не моргнув глазом приносила в жертву животных. Если это она убила Ножку и Маргарет, то я себе не завидую.
Я не помню, как я заснул. Просто медленно погрузился в сон, мучимый нежностью к девочке, которой должен был опасаться. Вооружена и очень опасна – прямо как в полицейской ориентировке.
В ту ночь меня посетила вереница кошмаров, полных яростной злобы и гнетущей пустоты.
Я потерялся в неизвестном городе. Улицы были пусты. Указатели на перекрестке ослепли. Ни одного знакомого дома. Очень высокие здания без окон.
Потом я увидел вдалеке человека, клеящего к глухой стене части большой афиши. Из разрозненных кусков понемногу складывалось целое. Я подошел поближе. С афиши глядел Луи Цифер: злая улыбка карточного джокера растянулась во всю стену, как оскал мистера Тилью из «Стипль-чеза». Я окликнул расклейщика, и тот со смехом обернулся ко мне, сжимая в руке длинную кисть. Это был Цифер.
Афиша распахнулась, как театральный занавес, и за ней открылась бесконечная череда поросших лесом холмов. Цифер бросил кисть и ведерко с клеем и убежал внутрь. Я не отставал, гнал его сквозь кусты, как зверя. Потом он пропал, и я понял, что заблудился.
Я пошел по звериной тропе, петлявшей между парков и долин. Потом остановился, чтобы напиться из ручья, и увидел на берегу след каблука, отпечатавшийся во мху. Секунду спустя тишину прорезал крик.
Крик повторился еще и еще, и я побежал на него. На той стороне небольшой опушки медведь терзал женщину. Я рванулся туда. Огромный зверь трепал свою обмякшую жертву, как тряпичную куклу. Я узнал залитое кровью лицо. Это была Епифания.
Не раздумывая, я бросился на медведя. Зверь встал на дыбы и ударом лапы свалил меня наземь. Я видел, как медвежьи черты превращаются в знакомое лицо: сквозь клыкастую, перемазанную слюной и кровью морду проступил лик Цифера.
Когда, отброшенный далеко назад, я поднял голову, все сомнения исчезли: это был он. Нагой, он уже не терзал Епифанию, он овладевал ей в высокой траве, и она стонала. Я подбежал к нему, схватил за глотку и оттащил в сторону. Мы боролись в траве рядом с Епифанией. Он был сильнее меня, но я держал его за горло. Я сжимал руки, покуда лицо его не почернело от крови. Где-то за спиной кричала Епифания. Ее крики разбудили меня.
Я сидел у нее на бедрах в коконе сбитых простыней. В ее распахнутых глазах застыли боль и ужас. И я сжимал ее горло обеими руками, смертельной хваткой, и она уже не кричала…
– Господи!!! Ты жива?
Я слез с нее, и она, задыхаясь, забилась в угол кровати.
– Псих! – крикнула она между приступами кашля.
– Иногда я сам так думаю.