– Он сказал?
– Д-д-да, мэм, – ответил я, заикаясь, но не менее почтительно.
– И где он?
– В-в-вы знаете, миссис Брикман.
– Мертв, вот где. Его больше нет, чтобы читать тебе истории. Теперь ты слушаешь мои истории. И они значат то, что я говорю. Понятно?
– Я… я…
– Да или нет?
Она наклонилась ко мне. Она была стройной, с нежным овальным личиком жемчужного цвета. Ее глаза были зелеными и острыми, как молодые шипы на розовом кусте. Длинные черные волосы она носила распущенными и расчесывала, пока они не становились мягкими, как кошачья шерстка. От нее пахло тальком и – еле уловимо – виски, эти ароматы с годами станут мне хорошо знакомы.
– Да, – сказал я как никогда тихо.
– Он не хотел проявлять неуважение, мэм, – вмешался Альберт.
– Я с тобой разговариваю?
Зеленые шипы ее глаз воткнулись в моего брата.
– Нет, мэм.
Она выпрямилась и обвела столовую взглядом.
– Еще вопросы?
Я думал – надеялся, молился – что на этом все и закончится. Но в тот вечер мистер Брикман пришел в спальню и вызвал нас с Альбертом. Мужчина был высоким, худощавым и красивым, по мнению многих женщин в школе, но я видел только его огромные черные зрачки. Он напоминал мне змею с ногами.
– Мальчики, сегодня вы спите в другом месте, – сказал он. – Идите за мной.
В ту первую ночь в тихой комнате я почти не сомкнул глаз. Стоял апрель, и гулявший по пустошам Дакоты ветер еще был холодным. Со смерти папы не прошло и недели. Наша мама умерла за два года до этого. В Миннесоте у нас не осталось ни родни, ни друзей – никого, кто знал бы или волновался о нас. Мы были единственными белыми мальчиками в школе для индейцев. Что может быть хуже? Но потом я услышал крысу и остаток долгой темной ночи до рассвета жался к Альберту и железной двери, подняв колени к подбородку, не скрывая слез, которые видел только Альберт и до которых все равно никому, кроме него, не было дела.
Между первой ночью и той, что я только что провел в тихой комнате, прошло четыре года. Я подрос, изменился. Прежний испуганный Оди О’Бэньон давно умер, как мама с папой. Нынешний Оди имел склонность к бунту.
Услышав, что в замке повернулся ключ, я сел на соломенной подстилке. Железная дверь распахнулась, и внутрь ворвалось утреннее солнце, на мгновение ослепив меня.
– Наказание истекло, Оди.
Еще не видя лица, я с легкостью узнал голос. Герман Вольц, старый немец, который заведовал столярной мастерской и был младшим воспитателем у мальчиков. Мужчина стоял в дверном проеме, на мгновение загородив слепящее солнце. Он смотрел на меня сверху вниз сквозь толстые очки с мягким и сожалеющим выражением на бледном лице.
– Она хочет тебя видеть, – сказал он. – Я должен привести тебя.
Вольц говорил с немецким акцентом, поэтому его «ч» и «ж» звучало как «ш», а «в» как «ф». Получалось: «Она хошет тебя витеть. Я толшен привести тебя».
Я встал, сложил тонкое одеяло и повесил его на приделанный к стене прут, чтобы им мог воспользоваться следующий ребенок, который займет эту комнату, зная, что скорее всего это снова буду я.
Вольц закрыл за нами дверь.
– Хорошо спал? Как твоя спина?
Часто заключению в тихой комнате предшествовала порка, и прошлый вечер не стал исключением. Спина болела от рубцов, но говорить о них не было смысла.
– Мне снилась мама, – сказал я.
– Правда?
Тихая комната была последней в ряду комнат в длинном здании, которое когда-то служило гауптвахтой форта. Остальные помещения – бывшие камеры – превратили в кладовки. Мы с Вольцем прошли по старой гауптвахте и пересекли двор по направлению к двухэтажному административному зданию из красного камня в окружении величественных вязов, которые посадил первый комендант форта Сибли. Деревья отбрасывали на здание тень, отчего внутри всегда царил полумрак.
– Значит, хороший сон? – спросил Вольц.
– Она плыла по реке в лодке. Я тоже сидел в лодке и пытался догнать ее, увидеть ее лицо. Но как бы быстро я ни греб, она все время оказывалась далеко впереди.
– Не похоже на хороший сон, – сказал Вольц.
На нем были чистый полукомбинезон и голубая рабочая рубаха. Его огромные руки, покрытые шрамами и порезами из-за работы, висели по бокам. На правой не хватало половины мизинца – результат происшествия с ленточной пилой. За глаза некоторые дети называли его Четыре-С-Половиной, но не мы с Альбертом. Столяр-немец всегда был добр к нам.
Мы вошли в здание и направились прямиком к кабинету миссис Брикман. Она сидела за большим столом, за ее спиной располагался каменный камин. Я несколько удивился, увидев в кабинете Альберта. Он стоял навытяжку рядом с ней, как солдат по команде «смирно». Лицо его ничего не выражало, но глаза говорили мне: «Осторожнее, Оди».
– Благодарю, мистер Вольц, – сказала директриса. – Можете подождать снаружи.
Развернувшись, Вольц положил руку мне на плечо мимолетным жестом, за который я был благодарен.
– Ты меня беспокоишь, Оди, – заговорила миссис Брикман. – Я начинаю думать, что твое время в Линкольнской школе подходит к концу.
Я не был уверен, что это значит, но не думал, что это так уж плохо.
Директриса была в платье своего любимого черного цвета. Я однажды слышал, как мисс Стрэттон, учительница музыки, говорила другой учительнице, что это потому, что миссис Брикман одержима своей внешностью и считает, что черный стройнит. Это действовало, потому что директриса напоминала мне не что иное, как длинную тонкую рукоятку кочерги. Ее пристрастие к этому цвету породило прозвище, которым пользовались все, когда она не слышала, – Черная ведьма.
– Оди, ты понимаешь, что я имею в виду?
– Не уверен, мэм.
– Несмотря на то, что вы не индейцы, шериф попросил нас принять вас с братом, потому что в государственном приюте не было мест. И мы это сделали по доброте душевной. Но для такого мальчика, как ты, Оди, есть другой вариант. Исправительный дом. Ты знаешь, что это такое?
– Знаю, мэм.
– И ты хочешь, чтобы тебя туда отправили?
– Нет, мэм.
– Так я и думала. Тогда, Оди, что ты будешь делать?
– Ничего, мэм.
– Ничего?