Прежде чем Нил успел ответить, заговорил мистер Армадэль. Появление доктора возвратило его к настоящему.
– Продолжайте, – сказал он, – как будто ничего не случилось.
– Я не хочу далее вмешиваться в вашу гнусную тайну, – возразил Нил. – По вашему собственному признанию, вы – убийца. Если это письмо должно быть кончено, не требуйте, чтобы я писал за вас.
– Вы дали мне обещание, – был ответ, сказанный с тем же невозмутимым самообладанием. – Вы должны писать вместо меня или нарушить ваше слово.
Мистер Нил молчал с минуту. Перед ним лежал человек, защищенный от ненависти своих ближних тенью смерти, человек, которого люди не могли более осуждать, который уже не мог бояться людских законов, который уже не был чувствителен ни к чему, кроме своего последнего, твердого намерения кончить письмо к своему сыну.
Нил отвел доктора в сторону.
– Одно слово, – сказал он по-немецки. – Вы по-прежнему утверждаете, что он может остаться без языка, прежде чем мы успеем послать в Штутгарт?
– Посмотрите на его губы, – отвечал доктор, – и судите сами.
Губы больного отвечали за него; чтение рассказа оставило уже на них свой след. Искривление углов рта, которое было уже приметно, когда Нил вошел в комнату, теперь обнаружилось самым очевидным образом. Произношение становилось труднее с каждым словом, которое произносил больной. Положение было безнадежное. После минутной нерешительности Нил сделал последнюю попытку отстранить себя.
– Теперь, когда глаза мои открыты, – сказал он сурово, – неужели вы осмелитесь заставлять меня сдержать слово, которое вы принудили меня дать вам слепо?
– Нет, – отвечал Армадэль, – я предоставляю вам свободу нарушить ваше слово.
Взгляд, сопровождавший этот ответ, задел гордость шотландца за самую чувствительную струну. Когда он заговорил, то уже сидел на своем прежнем месте у стола.
– Еще никто не говорил, что я нарушил мое слово, – сердито возразил он. – И даже вы не скажете обо мне этого теперь. Помните! Если вы принуждаете меня сдержать мое обещание, я принуждаю вас исполнить мое условие. Я выговорил себе свободу действия и предостерегаю вас, что я употреблю ее как сам заблагорассужу, как только освобожусь от вашего присутствия.
– Вспомните, что он умирает, – кротко умолял доктор.
– Садитесь на ваше место, – сказал Нил, указывая на пустой стул. – То, что осталось прочесть, я хочу прочесть при вас. Что остается написать, я напишу только при вас. Вы привели меня сюда, я имею право настаивать и настаиваю, чтобы вы остались свидетелем до конца.
Доктор без всяких возражений покорился своей судьбе. Нил взял опять рукопись и прочел остальное, не прерывая чтения.
– «Не сказав ни слова в свою защиту, я сознался в моей вине, не сказав ни слова в свою защиту, я расскажу, как преступление было совершено.
Я вовсе не думал о нем, когда увидел его жену, лежавшую без чувств на палубе. Я исполнил свое дело, бережно спустив ее в лодку. Тогда, только тогда мысль о нем воротилась ко мне. В суматохе, когда матросы с яхты насильно удерживали матросов с корабля, я имел случай незаметно отыскать его. Я не знал, уехал ли он в первой лодке или еще оставался на палубе. Я поднялся по трапу и увидел, что он выходит из каюты с пустыми руками и весь мокрый. Посмотрев на лодку с беспокойством (меня он не приметил), он понял, что есть еще время, прежде чем лодка отчалит.
„Еще раз!“ – сказал он сам себе и исчез, чтобы сделать последнее усилие отыскать ящик с драгоценными вещами. Злой демон шепнул мне на ухо: „Не убивай его как человека, а утопи как собаку!“ Он был под водой, когда я запер люк, но голова возвышалась над поверхностью, прежде чем я успел запереть дверь каюты. Я посмотрел на него, и он взглянул на меня, когда я запер дверь прямо перед ним. Через минуту я воротился к последнему матросу, оставшемуся на палубе. Еще через минуту было уже поздно раскаиваться: буря грозила нам гибелью, и гребцы на лодке спасали свою жизнь, спеша удалиться от корабля.
Сын мой! Я преследую тебя из могилы признанием, от которого моя любовь охотно избавила бы тебя. Читай далее, и ты узнаешь, для чего я это делаю.
Я ничего не скажу о моих мучениях, я не буду просить сострадания к моей памяти. Мое сердце страшно замирает, рука моя страшно дрожит, когда я пишу эти строки, это заставляет меня спешить кончить мой рассказ. Я уехал с острова, не осмелившись взглянуть в последний раз на женщину, которую я погубил так безжалостно, которой я сделал такой страшный вред. Когда я уехал, вся тяжесть подозрения, возбужденного смертью Ингльби, пала на экипаж французского корабля. Не было никакой причины обвинять в этом убийстве кого-нибудь из экипажа, но он состоял по большей части из бродяг, способных на всякое преступление. Всех их допросили. Только впоследствии услыхал я случайно, что подозрение наконец пало на меня. Одна вдова узнала по неопределенному описанию странного человека, находившегося в числе экипажа яхты и исчезнувшего на другой день неизвестно куда. Одна вдова знала, почему ее муж был убит и кто совершил это преступление. Когда она сделала это открытие, по острову разнесся ложный слух о моей смерти. Может быть, я был обязан этому слуху моим избавлением от судебного преследования, может быть (никто, кроме Ингльби, не видел, как я запирал дверь каюты), улик не было достаточно для того, чтобы дать повод к следствию. Может быть, вдове были неприятны открытия, какие могли последовать за публичным доносом на меня, основанным только на ее подозрении. Как бы ни было, преступление, сделанное мною втайне, осталось ненаказанным до сих пор.
Я уехал с Мадейры в Вест-Индию. Первое известие, полученное мной по приезде в Барбадос, было известие о смерти моей матери. У меня недостало духа возвратиться на прежнее место. Я не имел мужества решиться жить дома в одиночестве, подвергаясь мучению, чтобы мои страшные воспоминания грызли мое сердце и день и ночь. Не сходя на берег, не показываясь никому, я ушел на корабле так далеко, куда только он мог отвезти меня – на остров Тринидад.
Там я увидел в первый раз твою мать. Долг мой был сказать ей правду, а я вероломно сохранил свою тайну. Долг мой требовал не допустить ее до безвозвратного пожертвования своей свободой и своим счастьем для такого человека, как я. А между тем я оскорбил ее, женившись на ней. Если она будет еще жива, когда ты прочтешь это письмо, из сострадания скрой от нее правду. Я могу загладить мою вину только тем, что до самого конца не дам ей подозревать, за кого она вышла. Жалей ее так, как я жалел. Пусть это письмо будет священной тайной между отцом и сыном.
В то время когда ты родился, здоровье мое рушилось. Несколько месяцев спустя, в первые дни моего выздоровления, тебя принесли ко мне и сказали, что тебя окрестили во время моей болезни. Твоя мать поступила как все любящие матери – она назвала своего первенца именем его отца. Ты также Аллан Армадэль. Даже в то время, даже тогда, когда я еще находился в счастливом неведении и не знал того, что узнал после, меня мучило предчувствие, когда я смотрел на тебя и думал об этом роковом имени.
Как только я мог пуститься в путь, меня вытребовали в мое поместье в Барбадос. В голове моей промелькнула мысль – она, вероятно, покажется тебе странной – отказаться от условия, которое принуждало моего сына, так же как и меня, носить имя Армадэль, или лишиться армадэльского имения, но даже в то время слухи об освобождении невольников – об освобождении, которое теперь уже близко, – быстро распространялись по колонии. Никто не мог сказать, насколько упала бы ценность Вест-Индских имений, если бы эта угрожающая перемена случилась. Никто не мог сказать, если бы я возвратил тебе мое собственное отцовское имя и оставил тебе только мое родительское наследство, что ты не пожалел бы когда-нибудь об обширном армадэльском поместье, и, может быть, я слепо осудил бы на бедность твою мать и тебя. Заметь, как все роковые случайности скопились одна к другой! Заметь, как твое имя и твоя фамилия остались за тобой, вопреки моему желанию.
Мое здоровье поправилось на родине, но только на время. Я опять занемог, и доктора предписали мне ехать в Европу. Избегая Англии (ты догадываешься почему), я поехал с тобой и твоей матерью во Францию. Из Франции мы переехали в Италию. Мы жили то здесь, то там. Все было бесполезно. Смерть овладела мной, смерть преследовала меня, куда бы я ни поехал. Я легче переносил свою участь, потому что у меня была отрада, которую я не заслужил. Теперь ты, может быть, с ужасом будешь вспоминать обо мне, а тогда ты утешал меня. Только ты согревал мое сердце. Последние проблески моего счастья на земле давал мне мой маленький сын.
Из Италии мы переехали в Лозанну, откуда я теперь пишу тебе. Нынешняя почта принесла такие подробные известия, которых я еще не получал, о вдове убитого. Это письмо лежит передо мной, когда я пишу. Оно от друга моей юности, который видел эту женщину и говорил с нею, который первый сообщил ей, что слух о моей смерти на Мадейре был неверен. Он пишет, что не понял сильного волнения, которое она выказала, услыхав, что я еще жив, женат и имею маленького сына. Он спрашивает меня, не могу ли я это объяснить. Он говорит о ней с сочувствием – как о молодой и прелестной женщине, заживо похоронившей себя в одной рыбачьей деревне на девонширском берегу. Отец ее умер, ее родные отдалились от нее, не одобряя ее брака. Его слова пронзили бы меня в самое сердце, если бы не одно место в этом письме, которое овладело всем моим вниманием и принудило меня написать рассказ, заключающийся на этих страницах.
Теперь я знаю – чего я никогда не подозревал до тех пор, пока не получил от него письма, – теперь я знаю, что вдова человека, в смерти которого виновен я, родила ребенка после смерти ее мужа. Этот ребенок – мальчик, годом старше моего сына. Уверенная в моей смерти, его мать поступила так, как мать моего сына: она назвала своего сына именем его отца. И во втором поколении есть два Аллана Армадэля, как были в первом. Причинив смертельный вред отцам, это роковое сходство имен, вероятно, причинит такой же вред и сыновьям.
Безвинные люди, пожалуй, не увидят ничего до сих пор, кроме ряда событий, которые не могли привести ни к чему. Я, имея на совести смерть этого человека, я, сходя в могилу ненаказанный за преступление и не загладив его, вижу то, чего не могут различить люди безвинные: я вижу опасность в будущем, происходящую от прошлой опасности, – вероломство, возбужденное его вероломством, и преступление, порожденное моим преступлением. Неужели страх, потрясающий меня до глубины души, есть не что иное, как призрак, вызванный суеверием умирающего? Я заглядываю в книгу, уважаемую всеми христианами, и эта книга говорит мне, что грех родителей взыщется на детях. Я заглядываю в свет и вижу около себя живых свидетелей этой страшной истины. Я вижу, как пороки, заражавшие отца, переходят к сыну и заражают также и его, как стыд, обесславивший имя отца, переходит к сыну и обесславит его. Я оглядываюсь вокруг себя и вижу, как мое преступление созревает в будущем от тех самых обстоятельств, которые посеяли его в прошлом, и перейдет, как наследственная зараза зла, от меня к моему сыну».
Этими строчками кончалось письмо, на этом месте удар поразил больного, и перо выпало из его рук.
Он знал это место, он помнил эти слова. В ту минуту, когда замолк голос чтеца, больной взглянул на доктора.
– Я приготовил, что следует теперь, – сказал он, все медленнее произнося слова, – помогите мне досказать.
Доктор дал ему возбудительное лекарство и сделал знак Нилу повременить. Через несколько минут пламя угасающей души опять вспыхнуло в его глазах. Употребляя мужественные усилия для того, чтобы выговорить слова, он просил шотландца взять перо и произнес окончательные фразы рассказа, по мере того как память напоминала их ему одну за другой в следующих словах:
– «Пожалуй, не верь убеждениям умирающего, но я торжественно умоляю тебя: исполни мою последнюю просьбу. Сын мой! Единственная надежда, которую я оставляю тебе, зависит от одного великого сомнения – сомнения, властны мы или нет над нашей собственной судьбой. Может быть, свобода воли может победить судьбу человека, и, осужденные на неизбежную смерть, мы неизбежно стремимся только к ней одной, а не к тому, что ей предшествует. Если так, то уважай, если бы даже не уважал ничего другого, предостережение, которое я даю тебе из моей могилы: никогда, до самого дня смерти не допускай к себе ни одной души, которая прямо или косвенно имела бы какое-нибудь отношение к преступлению, совершенному твоим отцом. Избегай вдовы человека, которого я убил, если эта вдова еще жива; избегай девушки, злодейская рука которой устранила препятствие к этому браку, если эта девушка находится еще у нее в услужении, а более всего избегай человека, который носит одно имя с тобою. Ослушайся лучшего твоего благодетеля, если его влияние захочет сблизить тебя с ним. Брось женщину, которая любит тебя, если эта женщина будет служить связью между ним и тобою; скрывайся от него под чужим именем, поставь горы и моря между вами. Будь неблагодарен, будь мстителен, будь всем, что будет наиболее противно твоему кроткому характеру, скорее чем жить под одной кровлею и дышать одним воздухом с этим человеком. Не допускай, чтобы оба Армадэля встретились на этом свете никогда, никогда! Никогда!
Вот только таким образом ты можешь избавиться от опасности, если только можешь. Поступай так всю твою жизнь, если дорожишь твоей ненавистью и твоим счастьем!
Я кончил. Если бы я мог употребить не столь сильное влияние, которое будет на тебя иметь это признание для того, чтобы преклонить тебя к моей воле, я избавил бы тебя от открытия, заключавшегося в этих страницах. Ты лежишь на груди моей и спишь невинным сном ребенка, между тем как рука постороннего пишет тебе эти слова, по мере того как я произношу их. Подумай, как сильно должно быть мое убеждение, если я имею мужество на моем смертном одре омрачить всю твою юную жизнь с самого начала преступлением твоего отца. Подумай – и остерегайся. Подумай – и прости мне, если можешь».
На этом письмо кончалось. Это были последние слова отца к сыну.
Неумолимо верный к своей вынужденной обязанности, Нил положил перо и прочел вслух строчки, написанные им.
– Не нужно ли еще что прибавить? – спросил он своим холодным, твердым голосом.
Прибавлять было нечего. Нил сложил листки, вложил их в конверт и запечатал печатью Армадэля.
– Адрес? – спросил он, не расставаясь со своим безжалостным и деловым формализмом.
«Аллану Армадэлю-младшему, – написал он со слов, продиктованных умирающим. – Поручается Годфри Гэммику, эсквайру. В контору Гэммика и Риджа, Линкольн-Инн-Фильдз, в Лондоне».
Написав адрес, Нил ждал и думал.
– Ваш душеприказчик должен распечатать это письмо? – спросил он.
– Нет! Он должен отдать это письмо моему сыну, когда он будет в таких летах, что будет в состоянии понять его.
– В таком случае, – продолжал Нил, продумавший все вопросы с неумолимой аккуратностью, – я напишу записку, в которой и повторю ваши собственные слова, как вы сейчас произнесли их, и объясню, по каким обстоятельствам мой почерк появился на этом документе.
Он написал записку в самых кратких и ясных выражениях, прочел ее вслух, как читал предыдущее, подписал свое имя и адрес в конце, потом заставил подписать доктора как свидетеля всего происходившего и того положения, в котором находился мистер Армадэль. Сделав это, он вложил письмо во второй конверт, запечатал, как первый, и адресовал к мистеру Гэммику, прибавив к адресу «в собственные руки».
– Вы непременно желаете, чтобы я отправил это на почту? – спросил он, вставая с письмом в руке.
– Дайте ему время подумать, – сказал доктор. – Ради этого ребенка дайте ему время подумать. Одна минута может изменить его намерение.
– Я даю ему пять минут, – отвечал Нил, положив часы на стол, неумолимо точный до самого конца.