Полковник милиции Владислав Костенко. Книга 4. Репортер
Юлиан Семенович Семенов
Советский детектив (ИДДК) #4
Роман Юлиана Семенова «Репортер» – четвертая книга его знаменитого «милицейского» цикла. Действие разворачивается в непростые годы Перестройки. Полковник Костенко вступает в схватку с блоком коррумпированных бюрократов, готовых на любые преступления ради сохранения власти. В борьбе с этими расчетливыми паразитами без принципов сыщик не одинок. Плечом к плечу к Костенко стоят журналист Иван Варравин, инженер Василий Горенков и партиец Рустем Каримов. Что сильнее: преступные схемы доморощенных мафиози или законность и уважение к личности?
Юлиан Семенов
Репортер
Полковник милиции Владислав Костенко. Книга 4
© Семенов Юлиан (наследники)
© ИДДК
* * *
I
Я, Иван Варравин
Газета легко дала мне эту командировку, оттого что письмо было поразительное:
Молодые друзья! Я обращаюсь к вам, в комсомольскую прессу, после того, как отправил в Москву заявление: «Прошу освободить меня от должности Председателя Совета Министров нашей автономной республики и – одновременно – отозвать из Верховного Совета».
Я поступил так не потому, что чувствую за собою какую-то вину. Все проще: талантливый человек, которого я поддерживал, сидит в тюрьме по обвинению в особо крупных хищениях. Так как я еще не получил ответа на мое обращение, хотел бы встретиться с молодым журналистом и порассуждать вместе с ним о житье-бытье, покуда в моих руках находятся необходимые архивы. После этого журналисту следует обратиться в прокуратуру, а уж потом – в колонию, где отбывает срок Василий Пантелеевич Горенков. В его деле, как в капле воды, отражаются проблемы нашей сегодняшней жизни.
С уважением,
Каримов Рустем Исламович.
…С трудом протолкавшись сквозь аэрофлотовский тоннель, что ведет на посадочную площадку (как же мы умеем организовывать очереди!), я устроился возле иллюминатора. Нет большего счастья, чем наблюдать взлет, ощущая таинственность мгновенья отрыва огромной махины от бетона и переход людской общности в новое, небесное состояние, которое несколько десятилетий тому назад казалось утопией, несмотря на то, что еще в прошлом веке Жюль Верн старался такого рода сказку представить своим читателям вполне возможной былью…
Однажды моя подружка по газете Лиза Нарышкина выискала у Лескова поразительный пассаж о том, что Писемский литературное оскудение прежде всего связывал с размножением железных дорог, которые полезны торговле, но для художественной литературы вредны.
Теперь человек проезжает много, но скоро и безобидно, замечал Писемский, и оттого у него никаких сильных впечатлений не набирается, и наблюдать ему нечего и некогда – все скользит. А бывало, как едешь в Москву на «долгих» в общем тарантасе, да ямщик тебе попадет подлец, и соседи нахалы, и постоялый дворник шельма, а «куфарка» у него неопрятище, – так ведь сколько разнообразия насмотришься! А еще как сердце не вытерпит – изловишь какую-нибудь гадость во щах, – да эту «куфарку» обругаешь, а она тебя на ответ вдесятеро иссрамит, так от впечатлений просто и не отделаешься… И стоят они в тебе густо, точно суточная каша преет, – ну, разумеется, густо и в сочинении выходило. А нынче все это по-железнодорожному – бери тарелку, не спрашивай, ешь, – пожевать некогда; динь-динь-динь – и готово, опять едешь, и только у тебя всех впечатлений, что лакей сдачей обсчитал…
Лесков на это приводил в пример Диккенса, который писал в стране, где очень быстро ездят, однако видел и наблюдал много, и фабулы его рассказов не страдают скудностию содержания.
Сто лет как прошло, подумал я, а давешние споры не кончены: оренбургское литературное объединение бранит столичное – мол, не расстилаются перед изначалием, а ведь только через него можно сделаться писателем! Москвичи изучают теперь лишь Пастернака с Гумилевым да Мандельштама, перед классикой не немеют – стыд и позор! Странное мы сообщество, право! Постоянно боремся за единообразие, непременно хотим, чтобы лишь наше мнение сделалось всеобщим: я – прав, остальные – дурни или того хуже. Триста лет ига сменились тремястами годами собственного крепостничества. Многие у нас ныне сердятся, когда крепостничество называют рабством, мол, «клевета на народ», ан, увы, не клевета, а факт истории. Замалчивать историю то же, что лгать больному или туберкулезника лечить от простуды. Неосознанное предательство так же опасно, как и заранее спланированное. Да и четверть века – с двадцать восьмого по пятьдесят третий – тоже даром не прошли, родился стереотип нового страха, надежда лишь на того, кто все знает, все понимает и все умеет, ощущение собственной малости и незащищенности, разве такое можно оставлять вне исследования? Масоны – масонами, а история – историей: владелец типографии Новиков, брошенный матушкой Екатериною в каземат, был обвинен в масонстве, но против чего он выступал? Против самодержавия, за свободу мужику.
…Между прочим, отчего при полете в Варшаву – а это всего два часа – курить в салоне разрешается, а когда пилишь в Сибирь шесть часов, не моги?.. Салтыков-Щедрин? «Хорошо иностранцу, он и у себя дома иностранец»?
Я дождался, когда погасло табло, самолет пробил дождевые облака, распластался над белым туманом и словно бы остановился, набрав девятисоткилометровую скорость. Расстегнув свою сумку – чудо что за сумка, можно слона затолкать, – я достал конспекты и принялся – в который уже раз – систематизировать выписки.
Честно говоря, я не знаю, что у меня получится из того, что уже сделано: во всяком случае, методологически я сопряг эпизоды нашей экономической бестолковщины (а может, осознанного саботажа) с тем, что писал в свой последний год Ленин: «Всячески и во что бы то ни стало развить оборот, не боясь капитализма, ибо рамки для него у нас поставлены (экспроприацией помещиков и буржуазии в экономике, рабоче-крестьянской властью в политике) достаточно узкие, достаточно “умеренные”».
Словно бы ожидая возражений со стороны догматиков, Ленин идет дальше: «Нам надо не бояться признать, что… еще многому можно и должно поучиться у капиталиста».
Или: «Система смешанных обществ есть единственная система, которая действительно в состоянии улучшить плохой аппарат Наркомвнешторга, ибо при этой системе работают рядом и заграничный, и русский купец. Если мы не сумеем даже при этих условиях подучиться и научиться, и вполне выучиться, тогда наш народ совершенно безнадежно народ дураков».
Из плана брошюры о продналоге: «Свобода торговли для: а) развития производительных сил, б) для развития местной промышленности, в) для борьбы с бюрократизмом…»
То есть, выходит, личная инициатива противополагалась Лениным бюрократии? Значит, он искал экономические формы борьбы против нее, понимая, какая это страшная угроза для революции?
«Советские законы очень хороши, – пишет он далее, – потому что предоставляют все возможности бороться с бюрократизмом и волокитой, возможность, которую ни в одном капиталистическом государстве не предоставляют рабочему и крестьянину. А что – пользуются этой возможностью? Почти никто! И не только крестьянин, громадный процент коммунистов не умеет пользоваться советскими законами по борьбе с волокитой, бюрократизмом или таким истинно русским явлением, как взяточничество. Что мешает борьбе с этими явлениями? Наши законы? Наша пропаганда? Напротив! Законов написано сколько угодно! Почему же нет успехов в этой борьбе? Потому, что нельзя ее сделать одной пропагандой, а можно завершить, если только сама народная масса помогает. У нас коммунисты, не меньше половины, не умеют бороться, не говоря уже о таких, которые мешают бороться».
И – резко: «Мы живем в море беззаконности… Общий итог: местная бюрократия – есть худшее средостение между трудящимся народом и властью».
Как посыл для размышления – вопрос и вывод: «Каковы экономические корни бюрократизма?.. Раздробленность, распыленность мелкого производителя, его нищета, некультурность, бездорожье, неграмотность, отсутствие оборота между земледелием и промышленностью…»
А затем – о культуре: «От всеобщей грамотности мы отстали еще очень сильно и даже прогресс наш по сравнению с царскими временами (1897 годом) оказался слишком медленным. Это служит грозным предостережением и упреком по адресу тех, кто витал и витает в эмпиреях “пролетарской культуры”. Это показывает, сколько еще настоящей черновой работы предстоит нам сделать, чтобы достигнуть уровня обыкновенного цивилизованного государства Западной Европы… Мы не заботимся или далеко не достаточно заботимся о том, чтобы поставить народного учителя на ту высоту, без которой и речи быть не может ни о какой культуре: ни о пролетарской, ни даже о буржуазной».
А когда мы прибавили жалованья учителям? Лишь когда поняли, что эта профессия стала непрестижной. Только неудачники шли в пединституты, те, кто не смог попасть в другой вуз, а ведь именно в руках учителей – моральное здоровье народа, особенно если матери работают наравне с отцами. В течение более чем шестидесятилетия народный учитель получал месячный оклад, на который нельзя купить даже пару хороших зимних сапог, а уж о создании личной библиотеки и думать нечего – цена хорошей книги на черном рынке известна. Что же происходило? Головотяпское забвение ленинского наказа? Или осознанная ставка на торможение знаний? Значительно легче приказно управлять человеком, знающим лишь азбуку и навык счета. Лишь ученик, воспитанный эрудированным педагогом, может, более того, обязан спрашивать! А кто был в состоянии – в недавнем еще прошлом – ответить на вопросы культурной, подготовленной личности?
Но не только это забыли у Ленина. Никто серьезно не проанализировал его работу о Рабоче-крестьянской инспекции, в которой он, в частности, предлагал резко сократить штаты наркома Сталина: многочисленные контролеры-инспекторы подрывают – по Ленину – «всякую работу по установлению законности и минимальной культурности».
Ленин был намерен вынести вопрос о Народном комиссариате рабоче-крестьянской инспекции (штаты разбухли, права неограниченны) на съезд партии… Не успел. Другие – не захотели или не смогли…
…Не очень-то мы анализировали национальную проблему, скорее даже поступали в пику Ленину, словно бы ему назло. А ведь он писал в последних работах: «Мы, националы большой нации, оказываемся виноватыми в бесконечном количестве насилия, и даже больше того – незаметно для себя совершаем бесконечное количество насилий и оскорблений, – стоит только припомнить мои волжские воспоминания, как у нас третируют инородцев… Тот грузин[1 - Имеется в виду И. В. Сталин. (Здесь и далее прим. автора.)], который пренебрежительно относится к этой стороне дела, пренебрежительно швыряется обвинением в “социал-национализме” (тогда как он сам является настоящим и истинным не только “социал-националом”, но и грубым “великорусским держимордой”), тот грузин, в сущности, нарушает интересы пролетарской классовой солидарности, потому что ничто так не задерживает развития и упрочения пролетарской классовой солидарности, как национальная несправедливость, и ни к чему так не чутки “обиженные” националы, как к чувству равенства и нарушению этого равенства, хотя бы даже по небрежности, хотя бы даже в виде шутки…»
…Я начал снова и снова перечитывать последние ленинские тома после того, как наткнулся на стенографические записи его секретарей. Эти документы потрясли меня, сам по себе напрашивался вывод, что те месяцы, когда больной Ильич лежал в Горках, оказались временем его самой напряженной политической борьбы. Силы, увы, были неравные: он – болен, противники – полны силы.
Вспомним запись секретаря Ленина; сделана тридцатого января двадцать второго года:
24 января:
Владимир Ильич вызвал Фотиеву и дал поручение запросить у Дзержинского или Сталина материал комиссии по грузинскому вопросу и детально их изучить. Поручение это дано Фотиевой, Гляссер и Горбунову[2 - Горбунов, помощник Ленина, был расстрелян в 1937 году. Фотиева и Гляссер обречены на молчание до 1956 года.]. Цель – доклад Владимиру Ильичу, которому это требуется для партийного съезда. О том, что доклад стоит в Политбюро, он, по-видимому, не знал. Он сказал: «Накануне моей болезни Дзержинский говорил мне о работе комиссии и об “инциденте”, и это на меня очень тяжко повлияло…» В субботу спросила Дзержинского, он сказал, что материалы у Сталина. Послала письмо Сталину, его не оказалось в Москве.
Вчера, 29 января, Сталин звонил, что материалы без Политбюро дать не может. Спрашивал, не говорю ли я Владимиру Ильичу чего-нибудь лишнего, отчего он в курсе текущих дел? Например, его статья об РКИ указывает, что ему известны некоторые обстоятельства…
1 февраля (запись Л. А. Фотиевой):
Сообщила, что Политбюро разрешило материалы получить… Владимир Ильич сказал: «Если бы я был на свободе (сначала оговорился, а потом повторил, смеясь: если бы я был на свободе), то я легко бы все это сделал сам.»…
9 февраля (запись Л. А. Фотиевой):
Утром вызвал Владимир Ильич. Подтвердил, что вопрос о Рабоче-крестьянской инспекции он вынесет на съезд…
12 февраля (запись Л. А. Фотиевой):
Владимиру Ильичу хуже. Сильная головная боль. Вызвал меня на несколько минут. По словам Марии Ильиничны, его расстроили врачи до такой степени, что у него дрожали губы. Ферстер[3 - Немецкий врач, приглашенный из Берлина.] накануне сказал, что ему категорически запрещены газеты, свидания и политическая информация. На вопрос, что он понимает под последним, Ферстер ответил: «Ну вот, например, Вас интересует вопрос о переписи советских служащих». По-видимому, эта осведомленность врачей расстроила Владимира Ильича. По-видимому, кроме того, у Владимира Ильича создалось впечатление, что не врачи дают указания Центральному Комитету, а Центральный Комитет дал инструкции врачам.
5 марта (запись М. А. Володичевой):
Владимир Ильич вызвал около двенадцати. Просил записать два письма: одно – Троцкому, другое – Сталину…
Первое письмо начиналось так: «Уважаемый тов. Троцкий! Я просил бы Вас взять на себя защиту грузинского дела на ЦК партии…» Троцкий ответил отказом: «болен».