– В чем ты видишь смысл экономической реформы?
– В честной и справедливой оплате, которая бы подвигала людей на труд, на творческий труд. В честном распределении национального дохода. В привлечении иностранного капитала, достаточного для того, чтобы дать стране энергию. Ты ездила по республике и видела, что у нас практически нет механизированного труда, женщины и дети работают на солнцепеке вручную, в то время как все это же можно делать машинами…
– А чем ты займешь людей, если сможешь провести экономическую реформу, то есть от ручного труда перейдешь к машинному?
– Побережье… Наше побережье может стать таким курортно-туристским местом, равного которому мало где сыщешь…
– А после того, как вы застроите побережье?
Санчес хмыкнул.
– Что касается того времени, когда мы построим то, над чем работают сейчас архитекторы и скульпторы, это будет уже вопрос следующего десятилетия, а я прагматик, я обязан думать о ближайшем будущем; те, кто в нашем правительстве занимается проблемами перспективного планирования, думают о далеком будущем…
– Кто работает над проектами?
– Архитекторы Испании, Югославии и Болгарии.
– А отчего не Франции и Италии?
– Опыт испанцев, болгар и югославов более демократичен – так мне, во всяком случае, представляется…
– Кто будет финансировать энергопрограмму?
– Европейские фирмы, заинтересованные в широких контактах с развивающимися странами.
– Но ведь американские фирмы ближе?
– Мы пока что не получили от них предложений… Одни слова… Тем не менее мы готовы рассмотреть любое деловое соображение с севера, если оно поступит.
– Кто в Европе проявляет особый интерес к сотрудничеству с Гаривасом?
– У нас есть довольно надежный партнер в лице Леопольдо Грацио. Впрочем, я бы просил тебя не упоминать это имя, я не до конца понимаю всю хитрость взаимосвязей китов мирового бизнеса, конкурентную борьбу и все такое прочее, так что, думаю, имя Грацио не стоит упоминать в твоем интервью. – Санчес вопросительно посмотрел на своего помощника Гутиереса. Тот кивнул. – Во всяком случае, – добавил Санчес, – до той поры, пока я не проконсультирую это дело с ним самим… А еще лучше, если это сделаешь ты, я дам тебе прямой телефон…
– Спасибо. Я непременно ему позвоню, как только вернусь в Шёнёф.
– Я дам тебе прямой телефон его секретаря фрау Дорн, которая, если ей звонят именно по этому телефону, соединяет с Грацио, где бы он ни был: в Лондоне, Палермо или Гонконге.
– Хорошо быть миллионером.
– Честным – трудно.
– А разве есть честные?
– Я считаю, да. Это люди, ставящие не на военно-промышленный комплекс, а на мирные отрасли экономики…
– Мне кажется, что коммунисты отнесутся к твоему утверждению без особой радости.
– Во-первых, я говорю то, что думаю, не оглядываясь ни на кого. Во-вторых, надо бы знать, что Ленин призывал большевиков учиться хозяйствовать у капиталистов.
– Среди членов твоего кабинета есть коммунисты?
– Насколько мне известно, нет.
– Ты говоришь: «Мы – это национальная революция». Нет ли в этой формулировке опасности поворота Гариваса к тоталитарной националистической диктатуре армии?
– Ни в коем случае. Национал-социалистская авантюра Гитлера была одной из ярчайших форм шовинизма. Его слепая ненависть к славянам, евреям, цыганам носила характер маниакальный. А наша национальная революция стоит на той позиции, что это верх бесстыдства, когда белые в Гаривасе считали себя людьми первого сорта, мулатов – второго, а к неграм относились так, как это было в Северной Америке во времена рабства – не очень, кстати говоря, далекие времена. Шовинизм основан на экономическом неравенстве, бескультурье, предрассудках и честолюбивых амбициях лидеров или же несостоявшихся художников и литераторов. В нашем правительстве бок о бок работают негры, белые и мулаты.
– Ты позволил мне задавать любые вопросы, не правда ли?
«Я всегда позволял тебе это, любовь моя, – подумал он, – а ты чаще всего задавала мне только один: „Ты любишь меня? Ну, скажи, любишь?“ А я отвечал, что не умею говорить про любовь, я просто умею любить, а ты шептала: „Женщины любят ушами…“»
– Да, я готов ответить на все твои вопросы, – сказал он, добавив: – Впрочем, я оставлю за собой право просить что-то купировать в твоем материале…
– В вашем кабинете нет разногласий?
– В нашем кабинете есть разные точки зрения, но это не значит разногласия.
– Позволь напомнить тебе строки Шекспира… Когда Кассий говорит Бруту:
…Чем Цезарь отличается от Брута?
Чем это имя громче твоего?
Их рядом напиши – твое не хуже.
Произнеси их – оба
Так же звучны.
И вес их одинаков.
Санчес пожал плечами.
– Тот не велик, кто взвешивает свое имя… Сравнивать кого-либо из государственных лидеров двадцатого века с Цезарем неправомочно, ибо он был обуреваем мечтой осуществить на земле полнейшее прижизненное обожествление… Это особая психологическая категория, присущая, как мне кажегся, лишь античности… Все остальное – плохое подражание оригиналу… Впрочем, меня в Цезаре привлекает одна черта: больной лысый старик, он не боялся смерти; этот страх казался ему неестественным, противным высоте духа… Словом, Брутом в наш прагматический век быть невыгодно; в памяти поколений все равно останется Цезарь, а не его неблагодарный сын…[1 - Существует версия, по которой Брут был внебрачным сыном Цезаря. Упоминания об этом предположении есть в книге Плутарха «Избранные биографии» и в примечаниях к книге Гая Светония Транквилла «Жизнь двенадцати цезарей».]
– Брут был республиканцем, полковник Санчес… Он чтил римлянина Цезаря, но Рим был для него дороже…
«Женщина всегда остается женщиной, особенно если любит, – подумал Санчес. – Она относится к любимому только как к любимому, в ее сознании не укладывается, что мои слова сейчас обращены не к ней одной, а ко многим, а ведь как же много среди этих многих врагов… А для матери Цезарь был и вовсе хворым мальчиком, а не великим владыкой умов и регионов…»
– Если говорить об объективной – в ту пору – необходимости монархизма, о трагедии Брута, который поднял руку на личность, а она беспредельна, то я должен буду отметить, что он выступил не против своего отца императора Цезаря, но за свободу республики… Ведь не во имя тщеславия Брут поднял нож…
– Ты его оправдываешь? – спросила Мари Кровс.
– Я размышляю, а всякое размышление складывается из тезы и антитезы.
– Это термины Маркса.
– Взятые им у Гегеля, а тот в коммунистической партии не состоял, – улыбнулся Санчес.
– Что ты считаешь главным событием, побудившим тебя вступить в ряды заговорщиков?
– Я никогда не примыкал к заговорщикам… Видишь ли, мне кажется, что заговор обычно рожден посылом честолюбия, в нем нет социальной подоплеки… Несправедливость в Гаривасе была вопиющей, несколько человек подавляли миллионы… К людям относились, как к скоту… Знаешь, наверное, впервые я понял свою вину перед народом, когда отец подарил мне машину в день семнадцатилетия и я поехал на ней через сельву на ранчо моего школьного друга. Его отец был доктором с хорошей практикой, лечил детей диктатора… И мы с моим другом в щегольских костюмчиках поехали в школу, а учитель Пако сказал тогда: «Мальчики, я вас ни в чем не виню, только запомните, тот, кто пирует во время чумы, тоже обречен». Мы тогда посмеялись над словами Пако, но вскорости арестовали отца моего друга из-за того, что внук диктатора умер от энцефалита, и мои родители запретили мне встречаться с сыном отверженного… А я испанец, со мной можно делать все, что угодно, но нельзя унижать гордость кабальеро… Словом, я ушел из дома, и приютил меня учитель Пако, а жил он в бидонвилле с тремя детьми и больной теткой… Безысходность, всеобщая задавленность, в недрах которой все ярче разгорались угольки гнева, – вот что привело меня в нашу революцию…
Гутиерес посмотрел на часы, стоявшие на большом камине.