Питер Джонс страдальчески хмыкнул, покачал головой; телохранитель вырвал у негра трубку и протянул хозяину.
– Здравствуй, Том, – прежним, бодрым голосом проговорил сэр Питер. – Я, видимо, разбудил тебя? Прости, но мне нужно, чтобы ты завтра же вылетел сюда со всеми материалами. Ты понимаешь меня? Не совсем? Так вот, наш молодой друг включил счетчик. Мы проигрываем темп. Я жду тебя, Том.
Питер Джонс протянул телохранителю трубку. Тот опустил ее на рычаг.
– Дай-ка мне стакан крутого кипятка, сынок, – попросил Джонс негра.
– У нас нет чистого кипятка, сэр. У нас только горячий кофе.
Джонс вздохнул; телохранитель помог ему подняться; шаркая ногами, старик пошел к своей огромной машине, провожаемый грустной песней Чарли Чаплина.
…Поддерживаемый под локоть телохранителем, Питер Джонс опустился на сиденье машины, и в это как раз время зазвонил белый телефон. Телохранитель снял трубку, выслушал говорящего, прикрыл мембрану ладонью:
– Помощник министра здравоохранения мистер Лодж, сэр.
Питер Джонс молча протянул руку к трубке:
– Дорогой Кони, здравствуйте! Нет, я звоню с юга. О-о, чувствую себя прекрасно! Слушайте, поскольку вы пропустили два заседания нашего совета акционеров, я начну против вас драку. Или же найдите для меня время утром, вместе позавтракаем. О’кэй? Спасибо. Встретимся в Берне-Хаузе.
…В ресторане Бернс-Хауз было тихо и пусто, всего два гостя – помощник министра здравоохранения Кони Лодж и сэр Питер.
– Кого это должно убедить, сэр Питер? – задумчиво спросил Лодж, выслушав старика.
– Это должно испугать, Кони.
– Опять-таки – кого?
– Общественное мнение.
– Общественное мнение делают, сэр Питер. И на удар, который мы обрушим на Дейвида Ли, его «Мисайлс индастри» ответит встречным ударом.
– Бесспорно. Только когда? Фактор времени за нами, да и потом им труднее пугать людей, чем нам. Я и наша корпорация – это самолеты. К нам уже привыкли, самолеты сделались бытом. А ракеты, которые заражают окружающую среду особенно в южных штатах, я подчеркиваю – в южных штатах особенно, – такое не может не содействовать рождению страха.
– Думаете, это помешает «Мисайлс индастри» получить семь миллиардов долларов в конгрессе?
– Вряд ли. Однако это поможет нам получить не меньше. Мы обязаны думать о будущем: тень в пустыне создают саженцы, которым год от роду. Создать тень, – сэр Питер усмехнулся, – аналогично понятию бросить тень, в нашем жестоком деле, во всяком случае. Если вы сможете сориентировать серьезных ученых на такого рода кампанию страха, мои газеты выпустят залп против Дейвида Ли. Немедленно.
– Необходимо выступление двух-трех сильных научных обозревателей, сэр Питер, – задумчиво откликнулся Лодж. – Нужны звезды. И эти звезды должны так и такое рассказать Америке – и не одним лишь южным штатам, на которые вы всегда ставите, но и северным тоже, – что новая ракетная индустрия Дейвида Ли может принести нашей стране, чтобы люди содрогнулись от ужаса. Лишь получив повод такого рода, я смогу начать официальное расследование.
Во весь экран – огромное сердце Питера Джонса. Профессор Бинн оторвался от рентгеноскопа, взглянул на коллег:
– Он обречен. Он может умереть сейчас, здесь, на столе.
– Странно, что он еще ходит. У него лоскуты, а не сердце. Сколько ему? – спросил один из собравшихся на консилиум.
– Восемьдесят. Как вы относитесь к операции на митральном клапане? – ответил профессор Бинн.
– Сколько он стоит?
– Не менее трехсот миллионов. Впрочем, никто этого не знает точно. Но если его выберут на третий срок, он будет стоить миллиард, в этом я не сомневаюсь.
– Выберут его или не выберут – какая разница: он проскрипит полгода. Это максимум.
Бинн отошел от рентгеноскопа к селектору, стоявшему на белом столе, выключил страшную пульсирующую фотографию старческого сердца, нажал кнопку селектора – прямая связь с другим кабинетом, где на хирургическом столе под рентгеном лежал Джонс, – и сказал:
– Одевайтесь, Питер, мы идем к вам.
– Могу я попросить горячего чаю, Бинн?
– Можете. По-прежнему ничего не болит?
– Нет. Ну а если честно: как мои дела?
– Все нормально, Питер. Но бой против Мухаммеда Али вы не выдержите.
Питер Джонс усмехнулся:
– Это меня не волнует. Я его куплю. Он упадет от моего удара в первом раунде. Я ведь стою триста миллионов или вроде этого, не так ли?
Стремительно-испуганные взгляды профессоров; глаза всех устремлены на кнопки микрофонов селекторной связи с соседним кабинетом.
Бинн усмехнулся:
– Я не вру моим пациентам, коллеги. Я их злю. Именно это придает им импульс силы… Да, я позволил ему услышать ваши слова… Для других это может быть шоком, а для сэра Питера всего лишь хорошая психотерапия… Пошли, он ждет…
«Верьте первому впечатлению, но при этом вчитывайтесь в каждое слово документа»
Славин изредка бросал на профессора Иванова быстрые взгляды, особенно в те моменты, когда тот неторопливо просматривал свои записи, сделанные на маленьких листочках плотной, чуть желтоватой бумаги. Крупная голова несколько асимметричной формы казалась вбитой в крепкие плечи – так коротка была его мясистая шея, покрытая бисеринками пота; в зале, где шла защита диссертации соискателем Макагоновым, было душно, но не настолько, чтобы так уж потеть (видимо, крепко пьет, подумал Славин). Говорил профессор командно, порою раздражался чему-то, одному ему понятному, и тогда его голос, и без того тонкий, срывался на фальцет.
– Все мои критические замечания, – продолжал Иванов, – которые я не мог не высказать, ни в коем разе не меняют позитивного отношения к работе соискателя. Мы наработали порочный стиль: если уж хвалить, то, что называется, взахлеб, чтоб ни одного слова поперек шерстки: ура, гений, люди – ниц! Не верю я такой похвале! За ней угадывается неискренность, а в конечном счете полнейшее равнодушие к делу… Жаль, что в нашем ученом совете такого рода настроения по-прежнему бытуют… Как и все мы, я глубоко уважителен по отношению к Валерию Акимовичу Крыловскому: патриарх, всем известно… Но зачем же, – Иванов обернулся к председательствующему, – объявлять выступление Валерия Акимовича с перечислением всех его званий, лауреатств и титулов? Зачем это трясение золотом прилюдно?! Что это за византийщина такая?! А между тем работу соискателя, столь нужную оборонной технике, мурыжили два года! Пока собрали все мнения, утрясли планы, разослали рецензентам… Два года вон! Я извиняюсь перед соискателем за эту замшелую дремучесть процедуры вхождения в науку и прошу его, как человека молодого, не битого еще, не впадать в равнодушный пессимизм. Жизнь – это драка. Увы. Особенно в науке. Пора научиться угадывать таланты, а не строить для них специальную полосу бега с преодолением препятствий. Что создает спортсмена, то губит ученого. Я поздравляю соискателя: он сказал свое слово в науке. Это не перепев знакомых истин, не собрание чужих цитат и схем, это – новая идея, браво!
…Инспектор управления кадров долго листал личное дело Иванова, потом закурил «Приму» и задумчиво заметил:
– Знаете, товарищ Славин, честно говоря, этого человека я не понимаю… Да, все говорят, талантлив, да, пашет за двоих, но моральный облик…
– То есть?
– С женою не живет, снимает где-то квартиру, женщины вокруг него вьются, как мошкара; застолья, тяга к светской жизни, понимаете ли: зимой горные лыжи, летом водные, заигрывание с молодыми, кто только-только начал делать первые шаги в науке… А выступления на собраниях? Крушит всё и всех, как слон в лавке, никаких авторитетов… А ведь ему не сорок, а пятьдесят семь, пора б остепениться…
Славин осмотрел кадровика: в черном костюме, галстук тоже черный, повязан неуклюжим треугольником; рубашка туго накрахмалена, поэтому – из-за августовской жары – воротничок подмок, казался неопрятным, каким-то двуцветным, бело-серым. Смешно, подумал Славин, отец рассказывал, как в конце двадцатых за галстук чуть ли не исключали из партии как буржуазных перерожденцев, а сейчас на тех, кто без галстука и жилета, смотрят как на хиппи. Времена изменились!
– Почему Иванову не подписали характеристику на выезд в Венгрию, на конгресс по радиоэлектронике? – спросил Славин.
– Потому что выговор с него еще не снят.
– За что?
– За грубость и бестактность по отношению к коллеге по работе.