Веневитинов
Юлий Исаевич Айхенвальд
Силуэты русских писателей #34
«Это – один из тех поэтов, которые затеплили свои свечечки от пушкинского огня, но и побледнели в его ослепительном сиянии. Кроме того, самая жизнь Веневитинова промелькнула так быстро, так трагически быстро, что он не успел допеть своих песен, и те богатые возможности ума и таланта, которые таились в его избранной душе, не могли развернуться в яркое поэтическое дело. Перед нами – отрывок, несколько стихотворений, несколько статей, и по этим намекам должны мы теперь восстановлять прекрасный облик юного певца…»
Юлий Исаевич Айхенвальд
Веневитинов
Это – один из тех поэтов, которые затеплили свои свечечки от пушкинского огня, но и побледнели в его ослепительном сиянии. Кроме тою, самая жизнь Веневитинова промелькнула так быстро, так трагически быстро, что он не успел допеть своих песен, и те богатые возможности ума и таланта, которые таились в его избранной душе, не могли развернуться в яркое поэтическое дело. Перед нами – отрывок, несколько стихотворений, несколько статей, и по этим намекам должны мы теперь восстановлять прекрасный облик юного певца.
У него был перстень, найденный в «могиле пыльной», и мистически настроенный Веневитинов всегда носил его с собою как талисман, и этот же перстень надели ему друзья в минуты его предсмертной агонии – так обвенчали его со смертью. Но еще более перстня охранял юношу другой, духовный талисман: его поклонение красоте. Им оберег он себя от всякого дуновения пошлости («хорошо умереть молодым»…) и светлый ушел из мира, своей безвременной кончиной повергнув многих в искреннюю печаль, в какое-то горестное недоумение. «Душа разрывается, – писал князь Одоевский, – я плачу как ребенок». Пушкин пенял его друзьям: «Как вы допустили его умереть?» Старик Дмитриев «дрожащею рукою» написал ему эпитафию, где скорбно удивляется своей старости, погребающей молодость. Свой поэтический вздох на его могиле оставил Кольцов. Ибо с Веневитиновым умер глубокий внутренний мир, «душа, богатая собой», одетая в себя, – кристальное благородство помыслов и стремлений.
Он предчувствовал свою раннюю кончину. Внутренне обреченный смерти, молодой жених ее, с нею повенчанный перстнем-талисманом, он и вложил в уста своему поэту грустно-пророческие слова:
Душа сказала мне давно:
Ты в мире молнией промчишься!
Тебе все чувствовать дано,
Но жизнью ты не насладишься.
Поэт утешает в этом не себя, а соболезнующего друга; сам он соглашается с тем, что у судьбы для разных людей есть разные дары и если одному суждено «процвесть с развитой силой и смертью жизни след стереть», то другой умрет рано, но «будет жить за сумрачной могилой».
Веневитинов, этот Ленский нашей поэзии, «с лирой страствовал на свете»; но талисман красоты он не только любил – он его и понимал. Художник, он был и философ. Наше старинное любомудрие насчитывает его в числе своих приверженцев. Он хотел бы поднять покров «с чела таинственной природы» и погрузиться в «океан красоты». Молодая мысль его, воспитанная на Шеллинге, тяготела все выше и выше, и вот, благоговейный друг и слушатель Пушкина, он замечает ему, «доступному гению», что тот недоплатил еще своего долга Каменам, что Пушкин не склонился еще перед Гёте: после Байрона и Шенье ждет нашего русского Протея еще и великий германец.
Наставник наш, наставник твой,
Он кроется в стране мечтаний,
В своей Германии родной.
Досель хладеющие длани
По струнам бегают порой,
И перерывчатые звуки,
Как после горестной разлуки
Старинной дружбы милый глас,
К знакомым думам клонят нас.
Досель в нем сердце не остыло,
И верь, он с радостью живой
В приюте старости унылой
Еще услышит голос твой,
И, может быть, тобой плененный,
Последним жаром вдохновенный,
Ответно лебедь запоет
И, к небу с песнью прорицанья
Стремя торжественный полет,
В восторге дивного мечтанья
Тебя, о Пушкин, назовет.
Как известно, существует гипотеза, что именно на это стихотворение Пушкин отозвался своей «Сценой из Фауста» и что Гёте действительно назвал Пушкина – посвятил ему четверостишие. Но верно это или нет, во всяком случае знаменательно, что Веневитинов звал к Гёте, поэту мудрости, поэту глубины, что юноша указывал на мирового старика.
В пантеоне человечества есть у этого юноши и другие любимые герои, среди людей есть у него боги, и характерно, что он отожествляет их со своими личными, реальными друзьями. Он Шекспира называет верным другом и на каждого писателя смотрит как на своего собеседника. Если вообще писатель и читатель соотносительны, то в применении к Веневитинову это особенно верно, так как он всякую живую книгу считает написанной именно для себя. При этом книги не подавляют его духа; восприняв у Шекспира так много опыта, он не утратил непосредственной живости.
В его фантазии богатой
Я полной жизнию ожил
И ранний опыт не купил
Восторгов раннею утратой.
Не успев потерять восторгов, с ними прошел он свою недолгую дорогу. Чистое кипение, святая тревога духа слышится на его страницах, и его «задумчивые вежды» скрывали огненный и страстный взор. Искреннее любопытство к жизни, гимн ее цветам – и в то же время работа философского сознания: это соединение «разума с пламенной душой» наиболее существенно для молодого поэта, «в нем ум и сердце согласились», и такое согласие он и теоретически признавал условием творчества. Он уже все знает, но еще живо чувствует. Он все понял, но ни к чему не охладел. По его собственному выражению, он «с хладной жизнью сочетал души горячей сновиденья», и в этом именно – его привлекательность, его чары. Как философ, как мыслитель, он не может не заплатить дани пессимизму; но не отступит ли холод жизни перед горячей душою?
О жаре, об огне, о пламени, об Италии, «жаркой отчизне красоты», часто говорит в своих стихах горячая душа Веневитинова. Она посвящает себя лучшему, чем жизнь, – прекрасному, и оттого она горит. Жизнь может обмануть, «коварная Сирена», и поэт не поклонится ей:
Тебе мои скупые длани
Не принесут покорной дани,
И не тебе я обречен.
У него есть об этой жизни замечательные идеи и слова. Сначала у нее, ветреной, крылышки легче, нежели у ласточки, и потому она доверчиво берет к себе на крылья резвую радость и летит, летит, любуясь прекрасной ношей. Но, философ, Веневитинов знает, что радость имеет свою тяжесть. И жизнь стряхивает со своих утомленных крыльев резвую радость и заменяет ее печалью, которая кажется ей не столь тяжелою. Но и под ношею этой новой подруги крылья легкие все более, более клонятся.
И вскоре падает
С них гостья новая,
И жизнь усталая
Одна, без бремени,
Летит свободнее;
Лишь только в крылиях
Едва заметные
От ношей брошенных
Следы осталися,
И отпечатались
На легких перышках
Два цвета бледные:
Немного светлого
От резвой радости,
Немного темного
От гостьи сумрачной.
Жизнь, в конце концов, летит, медленно летит – одна, усталая, безразличная, без радости, без горести: но жизнь ли она тогда? И опять, значит, не хорошо ли, что умер Веневитинов, что не дожил он до смерти, до нравственной смерти?
Мы привыкаем к чудесам.
Потом на все глядим лениво;
Потом и жизнь постыла нам.
Ее загадка и завязка
Уже длинна, стара, скучна,
Как пересказанная сказка
Усталому пред часом дня.
Хороши только сказки не пересказанные.
Юный наш певец мог растеряться перед жизнью, перед ее сложностью и переменчивыми волнами, «не зная, что любить, что петь». Но, мыслитель и поэт, он скоро, после первых минут удивления, уверовал в то, что мир сам стройной системой, великим целым симпатически войдет в его, родственное миру сознанье, сольется в единый образ и из души его, приветливой души, исторгнет высокую хвалу, прекрасные гимны. Мир и сердце имеют одни и те же струны, – они поймут друг друга и сольются в песне поэта.
Веневитинов верит в поэта. Он рисует его образ умными и оригинальными красками, которые соответствуют его общему мировоззрению, стройно соединяющему элементы художества и философии. Поэт, вещатель слова, по своеобразной мысли нашего певца, молчит.
Тихий гений размышленья
Ему поставил от рожденья