Зина быстро взглянула на часы, которыми было охвачено тонкое загорелое запястье. «Ей же еще играть, – спохватился Клим. – А я отвлекаю…»
– Он поговорит с вами. Конечно.
– Я пойду вниз, – он начал подниматься, но тут же тяжело осел, сбитый с ног приливом головокружения.
Она опять беззлобно расхохоталась:
– Давайте-ка я вам помогу!
– Что-то я…
– Ничего-ничего, бывает! В нашей среде обычное дело.
Наконец Клим смог ощутить ее руки. Сжав их, он с сожалением подумал, как жаль, что нельзя посидеть вот так хоть немного – прикасаясь к красивой женщине. Потом, повинуясь порыву, который оказался настолько больше его самого, что справиться с ним не было никакой возможности, прижался губами к ее ладони. И, мгновенно очнувшись, забормотал, оправдываясь:
– Спасибо, что вы сыграли в моей пьесе.
Она присела, потому что Клим так и не встал, и, заглянув ему в лицо, серьезно сказала:
– Клим, я так рада, что мы наконец познакомились. Спасибо, что посидели со мной. Я ведь ужасно трушу перед каждым спектаклем! Просто трясусь вся… Хотя, может, это и незаметно…
«А вот теперь я чувствую запах, – обрадовался он и еще раз незаметно втянул воздух. – Но это не духи. Если б можно было придвинуться поближе… Совсем близко… Если б можно было…»
Клим через силу посмотрел в ее темные, широко открытые глаза и удрученно признался себе, что никогда не посмеет коснуться губами ее лица. Разве что во сне…
Глава 4
Пока не начался спектакль, Клима мучительно тянуло убежать из дворца и отсидеться на той облепленной симпатичными паразитами березе. Там он смог бы перевести дух и успокоиться, пока сердце окончательно не раскрошилось о грудную клетку. Его ладони затосковали о гладкой прохладе уже мертвого ствола, но он сунул их под колени, чтоб не зудели, поближе к сиденью, которое было совсем не театральным, а обычным – пластмассовым и скрипучим, как в любой провинциальной киношке.
Это презрительное слово – «провинциальность» – не выходило у Клима из головы все то время, пока он дожидался начала спектакля. Он уже проклинал себя за то, что связался с этим провинциальным, да еще и непрофессиональным театром, в котором даже «прима» выглядит обычной женщиной (внезапно это перестало казаться ему достоинством!). Да и пьеса, которую Клим отдал им на растерзание, если уж говорить начистоту, была такой же провинциальной и любительской. Потому что таков был и сам Клим.
Отдавливая свои разгоревшиеся ладони, он продолжал ругать себя последними словами и цеплял одно за другое, только бы не слышать, о чем говорят вокруг. До тех пор, пока не погасли лампы, ничто на свете не заставило бы Клима отвести глаза от числа «14», выведенного белой краской на спинке переднего сиденья в шестом ряду. Столь сильно он не волновался уже так много лет, что абсолютно забыл это противное ощущение, когда трясется каждая жилка. И от этой внутренней тряски вестибулярный аппарат отказывает напрочь, и начинает подташнивать, как на судне в штормовую погоду. Клим никогда не бывал на море, но такое состояние испытал в юности, когда путешествовал со своими сокурсниками по Ладоге. До той поры он и не подозревал, что на озере могут быть волны. Почему-то это казалось ему чем-то противоестественным. Клим с детства знал, что волны – порождение морской стихии. Иначе и быть не может.
Ни с того ни с сего вспомнив об этом, Клим вдруг успокоился, будто из этого давнего открытия сам собой напрашивался вывод, что в мире много несообразия, и поэтому провинциальная «Шутиха» вполне может оказаться самой глубокой точкой на карте театральной жизни. Глубокой, словно каньон, а не как болото.
Но это болото опять нагнало его, едва начал слабеть свет. Иван не пренебрег звуковыми эффектами, чтобы создать атмосферу, и зал наполнился бульканьем, кваканьем и почавкиванием. От этих звуков Клим мгновенно впал в транс и не мог ни шевельнуться, ни кашлянуть, подавленный осознанием, что для всего уже поздно. Уже не остановить, действие пошло…
И вместе с ним пошли его герои, которые выходили на сцену гуськом, ступая боязливо и неловко, будто пробирались по не особенно надежной тропинке через трясину. Клим не знал музыки, которая зазвучала, придавая шествию характер ломаного танца, но ему уже казалось, что он слышал эти звуки, когда писал свою пьесу, только забыл немного и не смог бы напеть. Но Клим вообще с детства обладал только хорошим чувством ритма, а не слухом. Оттого ему и доверили ударник из кастрюль, обтянутых целлофаном…
«Зачем я об этом-то ей рассказал?! – ужаснулся Клим, вспомнив, и поймал себя на том, что яростно мнет брюки. – Разве ей может быть интересно, что происходило с посторонним человеком тысячу лет назад? Да и не в этом даже дело! Теперь ей трудно будет воспринять меня всерьез… Драматург, стучавший по кастрюлям… Эти проклятые кастрюли так и будут стоять у нее перед глазами! Ну и ладно… А зачем мне понадобилось, чтоб она относилась ко мне всерьез? Пьесу они уже поставили… Другой я никогда не напишу…»
Цепочка на сцене вдруг распалась, и одна маленькая фигурка вырвалась и забилась в сумасшедшем брейк-дансе, пытаясь оттолкнуться от затягивающей жижи, от всего этого болота, что составляло жизнь и мальчика, которого Клим уже узнал, несмотря на то, что он был в маске, и его родителей, и самого Клима. Только в отличие от них, у Клима даже не хватало стойкости радоваться этой жизни.
Кто-то рванулся за пытающимся ускользнуть ребенком, и Клим, только благодаря какому-то чутью, угадал, что это Иван, хотя даже белый «ежик» не пробивался сквозь серую, похожую на противогаз, маску с огромными пустыми глазницами.
«Вот каким ему увиделся Кузнечик, – с удивлением понял Клим и обрадовался. – Вот молодец! Я так не придумал бы… Господи, неужели я в нем не ошибся?!»
Втащив маленького Комарика в строй, Кузнечик продолжил свое нервозное шествие, и хотя во всех движениях бился лихорадочный страх, Клим с восхищением сказал себе, что давно не видел такой мужской пластики. В ней не было ничего жеманного, неестественного. Может быть, на взгляд профессионала, Иван танцевал грубовато, но Клим не был профессионалом и испытывал восторг обычного зрителя.
Он так засмотрелся на Ивана, что не заметил, когда и как на сцене появилось ослепительно белое изваяние. То, что это – женская фигура, обернутая узкими полосами полотна, Клим догадался, только когда Комарик начал разматывать его, описывая стремительные круги.
«Неужели там живая женщина? – замерев, Клим следил за превращением. – Какая фигура, с ума сойти! Разве такое бывает в природе?»
Но едва последние полосы опали к ногам, как Лягушка осела в отвратительной, вульгарной позе, и Клим вздрогнул, пораженный находкой Ивана: вот она – обманная видимость красоты… А вокруг нее уже легко порхали изящные стрекозы с прозрачными крыльями. Они беззастенчиво осматривали корчившуюся у их ног Лягушку и, отворачиваясь, хихикали в кулачки. Клим почувствовал, что сейчас зазвучит его текст…
До самого занавеса он силился угадать, над чем же смеялись те зрители, которых ему не довелось узнать. То, что он видел, не отзывалось в зале смехом. Вернее, временами он вспыхивал, но Лягушка тут же поднимала огромные черные глаза, полные такой боли, что смех застревал в горле. Так он и копился там весь спектакль, и к концу Клим уже с трудом мог продохнуть.
Где-то позади него раздался тихий всхлип, но он не посмел обернуться, чтобы не спугнуть чье-то пробуждение, ради которого и написал эту пьесу. Ради которого когда-то кем-то и был создан театр…
Аплодисменты колотились в нем нежданной, немыслимой радостью: «Господи, спасибо тебе! Это именно то, что…» Клим не мог солгать: «Я задумывал». Ведь это было больше того, что он в действительности задумывал. Он не решался сказать: «О чем я мечтал», потому что даже вообразить не мог ничего подобного. И этих всхлипов, которые уже теснились вокруг, заглушая самые громкие аплодисменты, он тоже не сумел бы представить.
Клим почувствовал, что не может оставаться на месте. Он был переполнен настолько, что это необходимо было выплеснуть куда-нибудь на кого-нибудь… И Клим, сидевший рядом с проходом, торопливо пошел: сначала к сцене, потому что именно там находились люди, сотворившие чудо с его скромной, маленькой пьесой. Потом спохватился: «Не могу же я подняться к ним!» – и почти побежал к выходу из зала.
В эту минуту Клим и помыслить не мог о том, чтобы встать на сцене рядом с актерами, которые теперь казались ему семейством добрых волшебников. Что он имеет на это право… Он даже не слышал, как они звали его. Как Иван кричал, указывая рукой, все еще обтянутой чем-то зеленым: «Вот он!» Клим думал только о том, как пробраться за сцену, где найти этот нужный коридорчик и потайную дверцу, за которой, как известно, всегда ждут чудеса.
Выбежав в фойе, особенно холодное, после наэлектризовавшегося зала, Клим рванулся направо, но, увидев длинный, разоренный стол, застыл, едва справившись с силой, которая гнала вперед.
«Там не может быть той дверцы», – убежденно сказал он себе, одним взглядом окинув поваленные бутылки, похожие на отработанные гильзы, и остатки еды на тарелках, расставленных так, будто ими играли в шашки.
Он обернулся и в противоположном окне увидел верхушку той самой черемухи, по которой ползал Жоржик, когда они встретились. Закат, возвещавший о приближении ночи, заставил ее цветки стыдливо порозоветь, и теперь издали она была похожа на сакуру, которую он видел только на экране и даже не надеялся когда-нибудь приблизиться к ней в жизни.
Клим внезапно успокоился. «Вход к ним может быть только там», – решил он и уверенно пошел на зов дерева, которому дано одновременно узнать и подлинную красоту, и подлинное уродство. Он повернул в короткий коридор без окон, спустился по трем ступенькам, прислушиваясь к тому, как сердце сильно, ощутимо бьется в груди, но уже не так холерично, как в зале, и наконец оказался перед дверью, затянутой черным дерматином. Она ничем не напоминала волшебную, да и выглядела мрачновато, но Клим уже знал, что не ошибся.
Не обнаружив никакой таблички, которая приглашала бы или запрещала войти, он осторожно приоткрыл дверь. Но тут же беззвучно прижал ее, услышав яростный крик Ивана:
– И не смей больше выкидывать такие номера! Нашлась тут Ермолова!
«О господи», – только и сумел выдохнуть Клим, оцепенев от неожиданности. Ему с трудом удалось заставить себя поверить в то, что показавшееся ему чудом Ивана привело в бешенство. Он вспомнил, что говорила Зина о порядках в их театре, и его внезапно охватили жалость и обида за нее, шагнувшую против воли мужа-режиссера.
«Это я ее подтолкнул, – он в раскаянии кусал губы, не зная, как поступить. – Наговорил ей… Мне-то ничего, а она теперь будет расплачиваться…»
Растерянность уже медленно преобразовывалась в желание защитить, но как, Клим еще не придумал. Он знал только, что действовать нужно по возможности быстрее.
Шумно выдохнув, словно собирался еще выпить, он снова толкнул дверь и сразу увидел Ивана. Тот стоял посреди квадратной комнатки, из которой выходили еще три двери, и отдавал распоряжения кому-то невидимому, находившемуся в соседнем помещении. Сценический костюм Иван уже снял, но одеться до конца не успел и был в одних светлых брюках и легких коричневых сандалиях.
Забыв все, что собирался сказать, Клим смотрел на него, не веря своим глазам. До сих пор он полагал, что такие мужские фигуры произрастают только на голливудской почве. Заметив его, Иван вскинул руку и расстроенно воскликнул:
– Ну, как вам это нравится?! Черт-те что с хвостиком! Я обещал своим друзьям веселый вечерок, а Зинаиде вздумалось довести всех до слез. И ведь ни слова не изменила в тексте! Как ей это удалось? Вот чертовка… Вы что-нибудь понимаете, Клим?
– Я понимаю, что вы все гениальны, – выпалил Клим, опасаясь, что если Иван еще хоть полминуты будет вести себя как обычный человек, то он уже не сумеет сказать того, что копилось в нем весь спектакль.
– Да ну? – насмешливо отозвался Иван и присмотрелся к нему повнимательнее. – Да вы тоже расчувствовались, как я погляжу! Клим, это же ваша пьеса! Вам-то чего над ней плакать? Сами же и напридумывали…
– Я не над ней… И я совсем даже не плачу! Я не знаю… Это было потрясающе! Как она играла…
Надев наконец рубашку, Иван спокойно согласился:
– Это да. Зинаида еще и не такое может. Ей бы в профессиональном театре играть. Или в кино…