Прозвенел звонок, все расселись, но шум, по обыкновению, не утих.
Данилов поднялся, принялся призывать к порядку своим тихим и беспомощным голосом: «Внимания! Прошу тишины и внимания!» Никто, разумеется, не обратил на него никакого внимания.
Кроме Сони.
Теперь она не могла равнодушно взирать на его несмелые преподавательские потуги, с тревогой смотрела в лицо. Григорий Львович перехватил этот тревожный взгляд и, наверное, расценил его как беспокойство за отнятый дневничок.
– Я отдам его сразу после экзамена, – отрезал он, чуть наклонив голову.
В сердце Сони всколыхнулось пламя ярости. Что?! Это ведь не ранее чем через три недели!
Данилов развернулся на каблуках и, одернув полы тужурки, двинулся к доске. Четверть часа под общую возню, вскрики, хихиканье и щебетание он писал что-то мелом. Соня молча записывала: это была экзаменационная программа. К экзамену теперь следует отнестись серьезней.
Закончив, учитель вернулся к кафедре, стал шарить руками поверх бумаг и табелей, что-то ища, потом сдвинул брови. Соня продолжала следить за Даниловым из-под плеча Даши, неизменно восседавшей перед ней. Он полез в портфель и замер с запущенной в него рукой. Его лицо окаменело, медленно стала сходить краска со скул, глаза сделались большими и прозрачными. Соня никогда не видела его с таким лицом. Это было лицо человека, приговоренного к эшафоту. Не удивление, не страх, но неизбежность, горечь и смирение читались в нем. А еще какое-то дикое торжество. Соня могла поклясться, что если он не разразится сейчас диким хохотом, то самое меньшее поднимет на кого-нибудь указку, выпростанную из своего портфеля, как шпагу из ножен.
Он стоял так минуту. Никто, кроме Сони, не замечал странного выражения лица учителя. Он будто попал рукой в ведро с водой, которая вмиг превратилась в лед, или в его сумке оказался аллигатор, сжавший его кисть челюстями.
Медленно портфель стал соскальзывать с руки Данилова, как большая варежка, пока не обнаружилось, что он сжимает револьвер. Да, самый настоящий револьвер. И не какой-нибудь, а русский «смит-вессон», которым были вооружены все военные и полицейские чины России. Соня хорошо это знала, поэтому в своей миниатюре про самоубийство учителя истории указала именно эту марку огнестрельного оружия.
Дальше все пошло как во сне, а точнее, как по написанному… в треклятом дневничке.
Он стал тянуть оружие вверх, и один за другим гасли девичьи голоса. Ненужный портфель скатился с кафедры. Веером до первого ряда парт легли тетради, брошюры, бювар, брякнули об пол стальные перья.
Стискивая челюсти и сильно сжав револьвер с двух концов, он стал разглядывать его. Потом поднял глаза на замерших в немом ужасе девушек, неумело преломил ствол и высыпал на кафедру шесть патронов. Те высыпались на разложенные табели, два гулко ухнули прямо на пол и в звенящей всеобщим страхом тишине покатились под парты к ногам учениц.
Он поймал ладонью четыре оставшихся, застыл, держа в одной руке револьвер, другую – прижимал к кафедре, будто пойманного зверька удерживал.
А потом принялся вкладывать патроны обратно в гнезда. Один за другим, как гасли голоса учениц, Григорий Львович вкладывал патроны в барабан, в конце, щелкнув, распрямил ствол.
Он смотрел не на девушек, боявшихся пошевелиться и наверняка вообразивших, что безумец начнет палить по ним, он смотрел сквозь заднюю стену, увешанную картами, историческими схемами и портретами греческих философов, писанных углем. В глазах застыло прежнее выражение горькой неизбежности, рот перекосило, в лице появилась совершенно новая для него гримаса: уголки губ сползли вниз, подбородок был поджат и дрожал.
Сейчас стрельнет, сейчас пальнет.
Рука поднималась все выше, ствол тянулся к виску, будто это самая гармоничная и естественная на свете пара – висок и дуло револьвера. И непременно, когда оба эти предмета находятся рядом, их необходимо приставить один к другому – таков закон природы.
Но дуло остановилось на уровне скулы. В мыслях не дышавшей от ужаса Сони мелькнуло предположение, что учитель намерен прострелить себе сонную артерию. Тотчас отозвался внутренний Дюпен, похваливший за удачную мысль, ведь, пробив сонную артерию, умереть проще, чем стрелять в височную кость. Даша бы непременно присоединилась к мнению Сониного Дюпена.
Пальцы Данилова ослабли, ствол «смит-вессона» стал опускаться.
Данилов положил револьвер поверх табелей. Сел на край стула, опустив руки на колени, как гимназист, и несколько минут приходил в себя, шумно дыша и хлопая ресницами. Краска на лицо возвращалась пятнами, яркими, как цветы гибискуса, на висках выступили капельки пота. Он был похож на перепуганную девицу, и нипочем не скажешь, что минуту назад на девушек смотрел мужчина, решительно настроенный пустить себе пулю в висок. Его лицо изменилось на какое-то время до неузнаваемости, будто телом овладел дух Наполеона Бонапарта, узника острова Святой Елены, или Ганнибала, готового вести войска в наступление. И Соня почему-то обрадовалась, подумав, что глубоко-глубоко внутри учителя запрятан сильный духом герой, ловко прячущийся под маской труса и недотепы, ощутила приятную радость за большую победу человека, переставшего быть чужим.
А сейчас он сидит и в недоумении хлопает ресницами, скорее всего, тоже удивляясь своей новой ипостаси.
Потом он спохватился, принялся поднимать с пола бумаги, что вылетели из портфеля, делал это неспешно, чтобы унять дрожь в руках.
Соня не сразу обратила внимание, как лицо его изменилось вновь, пятна сошли, глаза заблестели испугом: Данилов вынул из общей кучи бумаг небольшой клочок с наклеенными на нем буквами, вырезанными из бумажных афиш, и, держа его перед собой, вернулся за кафедру. Недвижимо он просидел еще минут пять, читая и перечитывая положенный перед собой таинственный манускрипт.
Потом поднялся и вышел. Девочки взорвались возмущенными выкриками. Соня, не теряя время, бросилась под шум и сутолоку к кафедре.
«Помоги себе, – плясали уродливые буквы, вырезанные из театральных афиш. – Умри с миром. Или тебе помогут».
Она прочитала и скользнула обратно к парте, тут же прошептала странное послание сначала Даше, развернувшейся к ней, а потом и Полине, которая так побледнела, что, кажется, лишилась своих веснушек.
– Кто-то из наших, думаете, подложил ему револьвер? – спросила она; ее губы с трудом двигались и посинели, как от холода.
– На меня подумают, – всхлипнула Соня.
– Почему?
– Да я вчера про него написала рассказ… как он стреляется.
Девочки дружно охнули. Даша, знавшая больше, сочувственно поцокала языком. Но сразу же обратила к Соне затылок, ибо вошли несколько учителей и начальница гимназии.
Данилов подвел их к кафедре и показал сначала револьвер, а потом протянул письмо.
И делегация с мертвенно-белыми, вытянутыми лицами покинула кабинет, прихватив и то и другое.
Данилов не вернулся, чтобы закончить урок. Вместо него явилась начальница гимназии, Анна Артемьевна, холодным, равнодушным голосом объявила, что шутника, подложившего оружие в портфель учителя, непременно сыщут, и если это окажется одна из учениц Ломоносовской гимназии, то ей не придется ни экзамены сдавать, ни свидетельства получать, ни танцевать на выпускном балу.
– Попрошу о случившемся не разглашать в ваших же интересах. Ваше будущее свидетельство об окончании гимназии значительно потеряет в весе, если история с револьвером всплывет наружу. Это в лучшем случае. В худшем же – гимназия будет закрыта, штат расформирован. Не думаю, что ученицы из учебного заведения с такой репутацией будут приняты куда-либо доучиваться.
Покинула естественно-исторический класс начальница целиком и полностью уверенная, что выпускницы будут молчать даже под смертельными пытками.
Глава 3. Старый альбом
Домой Соня вернулась сама не своя.
В голове горело одно: «Иди к нему и обо всем расскажи сама, уговори прочесть дневник, кинься в ноги и умоляй поверить, что не ее это рук дело – настоящее оружие и дрянная записка».
Плохо удавалось держать лицо при проницательном отце. Он, если приглядится, все поймет, и придется Соне выложить как есть историю о измышленном ею самоубийстве учителя. Узнает Каплан, какая у него кровожадная и жестокая дочь, занедужит и… умрет от горя. Соня громко всхлипнула, утерев две крупные слезинки, вдруг повисшие на ресницах.
Но, к счастью, Николай Ефимович был столь занят заказами, что едва поднял голову, когда вошла дочь. А тут еще и почетный мировой судья города господин Камарин явился, заказами которого всегда приходилось грузить подводу – дело хлопотное. Соня поздоровалась, не поднимая головы, и пронеслась в кухню.
Как в тумане она принялась разжигать очаг, дважды опалила себе пальцы, прежде чем смогла справиться с огнем. «Его, быть может, прямо сейчас убивают…» – истошно вопил внутренний голос.
Накрыв на стол, она спустилась за отцом. Тот махнул рукой, мол, занят, после. Камарин все еще был здесь, глядел, как прибывший с ним денщик перетаскивает свертки от прилавка к двери.
– А может, я быстро, пока солнце не село, разнесу остальные заказы, что ты успел собрать? – спросила Соня.
– Ты сделаешь это, доченька? – Он поднял голову, глянув с надеждой сначала на дочь, а потом на стекло витрины, очевидно, проверяя, достаточно ли на улице светло.
– Да, конечно, папенька, с радостью. Тем более что и сама не голодна. Только ты меня не жди, – она подхватила три подписанных свертка и уже была в дверях, ловко не столкнувшись с груженным книгами денщиком, – если раньше семи не вернусь. Последней зайду к Настасье Даниловне, она может меня сразу без чая не отпустить. Наверняка так и будет, как в прошлый раз и позапрошлый. У нее такая чудная левретка, просто прелесть, а не собачка. Я опять с ней заиграюсь, позабуду о времени. Ты не жди! Еда на столе.
Сделала книксен Камарину, нацепила канотье и выбежала на улицу, уже соображая план обхода по адресам. Порылась в карманах фартука, который так и не сняла, впрочем, как и форму, вынула копеек десять, решила взять извозчика до Московского форштадта, оставить заказ жене аптекаря Фролова, потом бегом добраться до улицы Попова – там книг ждал старый профессор из Политехнического – и закончить пробег у Настасьи Даниловны, которая проживала по адресу Тургеневская, 16. Разумеется, ни на какой чай Соня оставаться не собиралась, по набережной бы добралась до Рынка, а там и Господская за углом.
Но как бы Соня ни спешила, у калитки особняка Даниловых она, запыхавшись, остановилась, когда вовсю сверкали фонари, а солнце падало за Двину, последними лучами отчаянно цепляясь за крыши, бельведеры и шпили города.
Окошко на втором этаже башенки справа горело, как и прежде, свет озарял горшок с фиалками, лепнину потолка и повисшую безжизненным крылом гардину. Но был ли еще жив хозяин дома?