Он долго смотрел на изображение, его лицо застыло непроницаемой маской.
– Нет, это, видимо, мои брат и сестра, – наконец выдавил он. – Я их живых не застал, видел только на фотографии, и то очень давно… даже не припомню когда. Красивые! Похожи на маму. У мамы – она немка – были светлые волосы, пока их полностью не поглотила седина.
– У вас тоже была сестренка? Ее звали Евой?
Григорий Львович медленно покачал головой:
– Никогда прежде не слышал. Ева… Может, умерла в раннем возрасте, как и их первенец?
Соня опустила голову. Сочувствие и любопытство, встав по обе стороны, рвали на части. Сочувствие и воспитание призывали молчать, а любопытство подбрасывало новые вопросы. Сердце сжималось от жалости при взгляде на бедного учителя, растерянного, бледного, запутавшегося в глубинах детской памяти и страшно пугающегося призраков, которые все норовили выскочить из темных углов, накинуть петлю, нож или запустить когтистую лапу в горло. Но ум требовал ответов и настаивал, что без них сердцу не станет покойно.
– А почему фотокарточка датирована 1882 годом? – не выдержала Соня, приняв сторону разумного любопытства.
Прежде чем она произнесла вопрос вслух, загадка не казалась такой дикой и устрашающей. Она и не усмотрела в ней никаких математических тайн, мозг не сразу высчитал такое с виду простое и ясное уравнение.
– Вам здесь не может быть шесть лет.
– Почем вы знаете? – Данилов опять стал нервничать, предчувствуя недоброе.
– Вы родились в 1876-м. Это все знают, Григорий Львович.
– Я и забыл, что мой диагноз до сих будоражит умы, даже столь незрелые, как ваш и ваших подружек.
Соня проглотила шпильку.
– Вам было на этом фото шесть лет? – с недоверием переспросила она.
– Мне было на этом фото шесть лет. Да! – вспылил Данилов. И Соня инстинктивно сжалась. – Этот шестилетний младенец в кружевах с пухлыми щеками и розовыми губами, который только-только отпустил материнскую грудь, – очевидно я. Я! Вы это хотели уточнить?
– Что-то не складывается… – Соня нахмурилась, хлопая глазами, стараясь предположить причину такого странного разрыва в датах. Вынув раненую руку из смятого канотье и закусив основание большого пальца там, где зигзагом шла тонкая линия пореза, она опустила голову к карточке, принявшись пристально разглядывать ее. Она искала разницу в возрасте. Но дети были совершенно идентичны: два пухлощеких кругляша, здоровеньких и довольных. – Получается, вашей сестре тоже шесть лет?
– Почему вы так решили? У нее, может быть, абсолютно нормальный, соответствующий здоровому малышу возраст.
– Но вы же совершенно одинаковые! – Соня оторвала губы от руки и скривилась в усмешке.
Данилов подтянул альбом к себе, как обиженный ребенок, и, не ответив, стал вынимать одну фотографию за другой и глядеть на их оборотные стороны. Соня погрузилась в размышления.
– Что, если… – начала она осторожно, – по какой-то нелепой причине вам вовсе не двадцать пять, а девятнадцать?
Данилов посмотрел на нее исподлобья и не ответил, сочтя предположение Сони нелепым.
Она осторожно придвинулась к нему, стала рассматривать те фотографии, которые тот отбросил. На многих карточках была эта молодая пара со светлыми, волнистыми кудрями, в чертах коих Соня невольно угадывала схожесть с чертами учителя Данилова. Она, сама того не замечая, стала часто-часто поглядывать на него, отрывая взгляд от фотографий и вновь опуская глаза. Эти светлые нечесаные, взъерошенные волосы, которые тот носил в гимназию тщательно уложенными бриллиантином, скрывающим его настоящий цвет, почти цыплячий, солнечный, цвет луга, покрытого одуванчиками по весне. Эти широкие глаза василькового цвета, с янтарным ободком вокруг зрачка, обрамленные темными ресницами. Этот узкий овал лица с острым подбородком…
– Вы с вашими братом и сестрой тоже диво как похожи.
Данилов опять не ответил. Казалось, он не слышал Соню. С увлеченностью дитя, закусив губу и сведя брови, перебирал каждую фотографию, раскладывал их на стопки. Стопок вышло три.
– Здесь фотокарточки за три года, – сказал он наконец. – А одна фотография датирована 1881-м.
И протянул ее Соне.
Молодая пара выглядела еще моложе и прекрасней, возраст казался одинаковым. Он – высокий и статный, в черном пиджаке, полосатых щегольских брюках, шея повязана черным атласным галстуком, на ногах туго зашнурованные ботинки. Волосы убраны назад, кажутся темнее из-за бриллиантина, взгляд юный, почти детский. Она – в светлом платье, чуть располневшая, излучающая особый свет, заметный даже с фотографии, сидела на краешке стула с резной спинкой, руки уложила на большой живот. Улыбка озаряла ее лицо, совершенно детское. Казалось, ничто не может помешать такому счастью.
– Почему на этих фотографиях нет моих родителей? Почему всюду только мои покойные брат и сестра? И запечатлены они… как молодожены… Какой-то бред.
Данилов сел на пол, привалившись спиной к секретеру, уткнулся локтями в колени, лицо уронил в ладони. Потом опять опустился на колени и стал перебирать фотографии.
– Мне некому задать эти вопросы. Единственный человек, который может хоть что-то знать… наш приказчик Виктор Германович. Но он передал дела помощнику и слег с подагрой, а помощник совсем еще молод.
– Ваши кузены и кузины, тети, дяди, родственники, бабушки и дедушки?
– Никого нет, никого я не знаю. В нашем доме не было родственников уже больше десяти лет. Я еще ходил в гимназию, был слишком занят учебой, чтобы что-то понимать. Потом меня надолго отправили в Москву. Отец уже был болен, когда я вернулся, мать не впускала в дом никого, кроме доктора. Я не успел понять, что происходит. Дильсу, видимо, было приказано молчать о том…
Он вдруг обмер, заглотнув воздуха, поменявшись в лице. Поднял страшные глаза на Соню и выдавил, будто в приступе тошноты:
– Молчать о том, что мои брат и сестра жили супружеской парой!
На мгновение в кабинете стало тихо. Соня ничего не могла сказать, хотя все было более чем очевидно. Данилов продолжал с искривленным гримасой омерзения лицом смотреть в пустоту.
– Вы ув-верены? – прошептала девушка.
– На всех этих фотографиях только Марк и Ева. А Григорий и Ева – их дети. Они родили и воспитывали двух очаровательных малышей. Здесь вся ретроспектива их жизни от… зачатия и до трех лет жизни. Они живут и развиваются одинаково. Они – близнецы, как сами Марк и Ева.
– Ваши брат и сестра были близнецами?
– Да. Вы правы, Соня, кажется, теперь все сходится. Я – их сын… сын Марка и Евы, внук той, которая собственной рукой подписала все эти, тщательно укрываемые ото всех фотографии. И мне девятнадцать… дай бог, если стукнет летом.
Он встал, шатаясь добрел до окна, сначала наклонился, почти навис над подоконником, жадно втягивая ночной воздух, потом развернулся и сел рядом с горшком фиалок.
– Мои родители вступили в кровосмесительный брак, – глухим голосом констатировал он. Соня молчала, опустив голову. – Три года они жили счастливой обособленной жизнью. Почему же этого никто не знал? Никто не проведал? Почему это не стало скандалом? Три года! Посмотри, как они счастливы, они, наверное, принимали гостей, их обслуживал большой штат слуг.
– Шестнадцать лет прошло. Позабылось, – выдавила девушка затем только, чтобы сказать хоть что-то. Ей больше не хотелось ничего расследовать.
– Такое трудно позабыть. Подумать только… мои папенька и маменька мне на самом деле приходились дедушкой и бабушкой. Господи! Лишь сейчас это выглядит очевидным. Их дряхлость, их старомодные помыслы, слова, странные привычки… Какой позор! Уж лучше бы я оставался больным карликом… чем оказались больны мои настоящие родители. Ведь это болезнь! Болезнь, когда брат и сестра – вот так…
Его лицо исказила гримаса гадливости. Соня прикусила губу, по ее щекам катились слезы, она боялась ими обидеть учителя и потому прятала, опуская голову все ниже и ниже. В мыслях крутилось: «Бедный, бедный учитель, не многим старше меня. Как он мог отучиться таким в гимназии? А в университете? Как его таким приняли в преподаватели? Как он таким вообще мог сойтись с кем-нибудь в дружбе? Как мог бы найти возлюбленную? Будущую супругу? Родить детей?»
– Как это было? – будто слыша ее мысли, вскричал он. – Соня! – в его голосе было столько мольбы. – Соня, вы пришли играть в детектива. Расскажите мне! Как это было? Как вы себе представляете гнев Льва Всеволодовича? А может, он был согласен? Поговорите же со мной! Скажите хоть что-то! Они с маменькой ездили в то поместье с соснами и домом, она их сама, что ли, рассаживала перед камерой? Они ничего не сказали, когда узнали, что их дети поженились? А вдруг в их смертях следует винить моих дедушку и бабушку? Как они умерли? Я ничего не знаю. И не представляю, как узнать. А где маленькая Ева? Где их второй ребенок? Жива ли?
Он распалился, покраснел, вцепился пальцами в подоконник, выкрикивая слова в пустоту, а потом замолчал, замер, будто у куклы кончился завод, устало глядя перед собой. Соня ожидала, что он соскочит и начнет лупить обивку дивана рапирой, но Данилов, как каменный, продолжал сидеть, вцепившись в подоконник белыми пальцами, впав в долгие мучительные раздумья. В глазах проносились тайфуны и шквальные вихри. Он порывался что-то сказать, но не находил слов.
– Позор! Вся жизнь из-за этого наперекосяк, – прорезало тишину, и вновь слышно было, как он дышит, и тихое тиканье часов в унисон его тяжелому дыханию. Соня молча накручивала на палец грязный фартук. Ей нечего было сказать, не было даже мыслей, одно сожаление. И желание поскорее уйти.
– Получается… – срывалось с его губ; Соня вздрагивала, – в гимназию я поступил не в положенные двенадцать, а в неполные семь?
Пауза, шипение на треть оплавившихся свечей на шахматном столике. Реплики Данилова соскакивали с губ, как осыпающиеся со скал камни. Будто внутри его переполняло булыжниками и те скатывались, тяжело ухая в пустоту.
– Мне было восемь, – сказал он почти шепотом, – когда я стоял на подоконнике второго этажа Рижской Александровской гимназии, не проучившись в ней и двух лет среди сверстников, которым было по тринадцать. Я собирался покончить с собой. Потому что жить с отставанием в развитии стало невыносимо.