За эти дни Иван приобрёл привычку заглядывать к художнику, словно в извинение своего безудержного ухлёстывания за Ольгой. Но на самом деле он не мог толком сказать, почему ему нравилось навещать москвича, кроме того, что страшно интересно было с ним разговаривать. А ещё вернее – смотреть, как Ростислав рисует, слушать, что он говорит, и изредка вставлять ответные реплики.
Едва поселившись в номере Дома трудящихся, Капитонов, к лёгкому неудовольствию администрации, сколотил подрамник и натянул холст. Очевидно, с тем расчётом, чтобы увезти его потом с собой в Москву. И начал картину.
Ивана удивляло, что художник пишет свою картину, закрывшись в номере. А не ходит по улицам и не приглашает никого позировать, как вроде бы полагается художникам.
Капитонов пояснил, что сейчас рисует вещь, которая у него уже в голове, а для этого не нужны натура и натурщики. Иван возразил, что художник должен рисовать жизнь, которую видит вокруг. Капитонов возразил, что уже увидел и держит это внутри. Прищурился и сказал:
– Послушай, Ваня, ты ведь с Ольгой только у Степана познакомился. И она не твоя девушка.
Будь кто другой на месте художника, Ваня умер бы сейчас со стыда. Но ему как-то легко общалось с Капитоновым. Ваня рассмеялся, рассмеялся и Капитонов, перестав рисовать и озорно глядя на приятеля.
– Чего бы ты хотел? – спросил Ростислав.
– От кого?
– От Ольги.
– Я бы хотел жить с нею, – неожиданно признался Иван Капитонову в том, в чём до сих пор не признавался себе самому.
В голове у него загудело от волнения.
У Капитонова тоже, видимо, потемнело в глазах. Он качнулся, прижимая палитру с кистями к испачканной красками рубашке.
– Знаешь, так даже лучше, – сказал Ростислав наконец, поворачиваясь к картине и быстро-быстро накладывая мазки.
Может, Иван ничего не понимал в искусстве, но пока он не мог ничего разобрать на холсте. Объяснений художник не давал, и удовольствие, получаемое Иваном от созерцания работы, заключалось главным образом в том, что ему нравился цвет, в который холст красился. Сине-лиловый. Иван посопел.
– Прости! Не могу я тебя звать Рориком, хоть режь меня. Можно называть тебя Славой?
Капитонов быстро кивнул, уходя в работу.
Старые томсоновские часы, оставшиеся в номере Дома трудящихся от меблированных комнат дореволюционных времён, издали поразительные по жути звуки, будто полопались струны рояля.
– Мне пора идти, – встрепенулся Иван, взглядывая на циферблат и поправляя ремни. – Сегодня в Парке Железнодорожников выставка…
Капитонов, не отрываясь от работы, поднял брови.
– …День цветов.
– А-а!
– Будет очень красиво. Приходи, посмотришь. Там уже весь парк уложили цветами, говорят. Тебе будет интересно. Всё в разных пятнах. Как на картинах этих, как ты говорил…
– Импрессионистов?
– Наверное.
– Придётся сходить. Передавай привет Ольге! – улыбнулся Слава, метнув на Ивана из прищура морщин лукавый взгляд.
– Обязательно, – нетерпеливо бросил Иван, направившись к двери мимо раковины, которая могла быть и душем, если опустить её и задвинуть занавеску. Но чего-то помедлил, вернулся. Взял новенькую книгу, лежавшую у Капитонова на стуле.
– Современная испанская поэзия, – прочёл Иван заглавие и раскрыл. – «Алмаз».
Острая звезда-алмаз,
глубину небес пронзая,
вылетела птицей света
из неволи мирозданья.
Из огромного гнезда,
где она томилась пленной,
устремляется, не зная,
что прикована к вселенной.
Охотники неземные
охотятся на планеты -
на лебедей серебристых
в водах молчанья и света.
Вслух малыши-топольки
читают букварь, а ветхий
тополь-учитель качает
в лад им иссохшею веткой.
Теперь на горе далекой,
наверно, играют в кости
покойники: им так скучно
весь век лежать на погосте!
Лягушка, пой свою песню!
Сверчок, вылезай из щели!
Пусть в тишине зазвучат