– Я приехал (приехала) из… (назывался город). Вот, почитайте, пожалуйста, я потом позвоню, и если вы захотите со мной встретиться, я приду опять.
Я читал. Как правило, это жалоба, описание такого беспредела – за одно разглашение которого могли посадить в «психушку» (хотя через два года уже печатали в прессе). Человек приходил снова: «Помогите хоть советом, хоть чем…» Я только и мог – советом…
Иногда бывали заявления и такие:
– Скажите, что мы должны делать. Ведь ждать нельзя. Родина гибнет. Я не один, нас целая группа, мы ничего не боимся, устали ждать. Что делать, скажите!
Не мог же я советовать им поднять восстание. Не готов к нему наш народ, увы.
…Да, теперь все чаще и чаще мы оглядываемся не только назад, но и вокруг. В недоумении и печали спрашиваем себя: почему же так плохо живем?
А и правда, почему же это, а?
Выступление в Центральной библиотеке имени Некрасова
На выступления перед читателями приглашали много. Я и раньше выступал нередко – главным образом со слайдами и рассказом о «джунглях во дворе», то есть о фотографировании насекомых и других существ природы крупным планом, как автор «природоведческих» книг. Теперь приглашали как автора «Пирамиды».
Все приглашения невозможно было принять, их слишком много. Да еще никак не мог выйти из стресса в связи с потоком писем, звонков и недоумением от молчания прессы. А кроме того заканчивал повесть. Она должна была выйти как раз вслед за «Пирамидой». Я уже говорил, что она называлась «Карлики».
Вообще не хотелось терять время, ведь пришел, кажется, мой «звездный час». Ко скольким людям обращусь на выступлении – сто, двести человек? А сколько человек будут читать книгу? Так что соглашался на выступления я далеко не всегда.
Но в этой библиотеке решил все же выступить. Потому что приглашала и прямо-таки уговаривала милая женщина, заведующая филиалом, у которой я раньше выступал «с букашками» неоднократно.
– Я не смогу умереть спокойно, если Вы не выступите у нас, – приблизительно так говорила она и уверяла, что и она, и большинство читателей считают, что «Пирамида» непременно должна быть «напечатана самым массовым тиражом, экранизирована и выдвинута на Ленинскую премию». – Мы пригласим заместителя главного редактора журнала, заведующего отделом, это будет прекрасный вечер, – уговаривала она меня.
И я согласился.
Опасался, что будет мало народу. Письма письмами, звонки звонками, а пресса-то молчала. Хотя на все лады расхваливали другие вещи, вышедшие в последнее время. Особенно – чуть ли не заглушая все остальное – гремел роман, где – наконец-то! – выведен мерзавец-Сталин не в славе Генералиссимуса и не в позе светоносного Отца Всех Народов, благословляющего своих старых и малых сынов на труд и на подвиг, а – этаким коварным демоном Вельзевулом, догматиком террора, нацеленным исключительно на сугубо личное собственное всевластие, искажение великих принципов божественного предшественника – мудро ведь предостерегавшего соратников по священной борьбе: «Не пускать его в Генсеки!» А вот не послушали наивные соратники, пустили – туда, где «необъятная власть» – и поплатились за свою наивную, чистую доверчивость: один за другим, невинные коварно убиты… Был этот роман немедленно вознесен на недосягаемую высоту, прославлен… Удивляло, правда, не столько даже детское упоение читателей примитивным пониманием истории нашей, сколько снисходительное отношение властей к успеху романа. Удивляло, правда, лишь на первых порах, ибо скоро ясно стало: на основы роман не посягал ни в какой мере. Причиной всех безобразий в романе был Сталин, именно Сталин, его нечеловеческая жестокость, властолюбие, себялюбие, и вообще советская власть. А простые люди, особенно интеллигенция, конечно же, молодцы. Хоть и пострадали от Сталина крепко. Непонятным поначалу казался и невиданный, ну просто неудержимый интерес иностранцев к роману – его переводили наперебой, автор не успевал на родине побывать, как вновь ехал в какую-нибудь страну, чтобы благословить выход очередного издания. И это после Солженицына, после Шаламова, Гроссмана, Трифонова… Можно было понять: роман хорошо читался, это была профессиональная беллетристика, кроме того, его очень хорошо рекламировали, а реклама для Запада /и только ли для него?/ первое дело. У нас роман читали взахлеб. К тому же, из книги рекордов Гиннеса, опять же известно, что произведения не кого-нибудь, а Иосифа Сталина занимают одно из первых мест по количеству переводов на разные языки мира, и к самой его фигуре интерес во всем мире не угасает, так что…
Много писали и о других вещах, которые повествовали о горьком нашем прошлом, критики, казалось, соревновались: кто быстрее, ярче, комплиментарнее напишет о произведении, бичующем те самые годы, которые когда-то так неудержимо и радостно воспевались. «Успех Вашей книги необыкновенный, потрясающий…» – так начиналась, к примеру, одна из бесед критика с писателем антисталинской темы.
В этом дружном и громком хоре фактически ничего не было о «Пирамиде», хотя прошло уже больше двух месяцев после выхода второй половины, поэтому я и боялся, что народ на встречу со мной не придет.
Подозреваю, что того же опасалась и женщина-библиотекарь, которая меня приглашала, потому и решила она позвать представителей редакции популярнейшего журнала – зама и зава, – позвонила им сама и попросила меня подтвердить приглашение. Пригласил я также и адвоката Беднорца, одного из главных героев повести.
Народу пришло очень много – человек двести-триста, хотя зал не был рассчитан на такое количество, – и некоторым пришлось стоять.
Встреча прошла активно – мы все выступали, было много вопросов из зала. Но… По мере того, как шла встреча, я все больше испытывал странное чувство. Интерес присутствующих был не столько ко мне, автору повести, и к Беднорцу как к одному из ее героев, сколько к представителям редакции журнала, на страницах которого эта повесть была напечатана. Именно к ним было больше всего вопросов… Странно. Ведь афиша крупными буквами объявляла встречу именно с «автором «Пирамиды» и только мелким шрифтом «и редакцией журнала». И вопросы из зала, повторяю, касались больше планов редакции, чем повести и вопросов, поднятых в ней.
Три момента особенно запомнились: я тогда не придал им большого значения, однако потом, по прошествии времени, вспоминал именно их. Когда выступали представители редакции – зам главного и зав отделом, – то они тоже говорили очень мало о повести и почти ничего о проблемах, поднятых в ней, а все – о журнале, о планах на будущий год. Это первое. И аудитория, затаив дыхание, слушала.
Второе заключалось в том, что незадолго до этого – как раз тогда, когда я звонил заведующему отделом и приглашал его, он, в свою очередь, пригласил меня на будущую выездную встречу редакции и авторов журнала с читателями журнала в большом, очень престижном Научно-исследовательском институте в подмосковном поселке Черноголовка. Я тогда согласился и даже готов был отложить намеченную поездку в Ленинград, к друзьям. Через день, правда, заведующий позвонил и сказал, что встреча не состоится. А вот теперь, когда мы вместе шли из библиотеки, выяснилось, что она все же состоялась и в тот самый день, в который было намечено. А просто меня на нее решили не приглашать. Почему? Естественно, никто объяснять не собирался.
И, наконец, третье. Хотя за такие встречи с читателями библиотека обязана нам платить – на это специально отпускаются средства, – мы с заведующим отделом отказывались от оплаты. Тем не менее, женщина-библиотекарь вручила мне конверт с квитанциями – ему и мне. Ему – дорогая, полуторная, за так называемое «авторское выступление в одном отделении». Мне же – дешевенькая, ординарная, за простое выступление, в ряду других. «Какая мелочь! – воскликнут некоторые, прочитав эти строчки. – Вот что интересует его, оказывается, больше всего: деньги!» Да нет, господа. Не в деньгах дело, тем более что сумма-то мизерная, да мы оба то нее и отказывались. Тут другое, совсем другое. Не давали мне покоя перечисленные эти «нюансы», пока я не понял, наконец, почему.
«Я начальник – ты дурак!»
Вспоминаю время, когда я, мальчишка, можно сказать, тотчас по окончании Литинститута работал редактором на Центральном телевидении. Мы организовали прослушивание так называемых «самодеятельных поэтов» в одном из Домов культуры. Я чуть опоздал, и, очевидно по моей мальчишеской внешности, распорядитель-цербер на входе принял меня за опоздавшего поэта, загородил проход и готов был уже вытолкать в шею. Я спокойно вытащил и показал ему удостоверение редактора. Надо было видеть, как изменилось не только его лицо, но и осанка. Чуть ли не кланяясь, он бережно препроводил меня в зал. Только что «ваше превосходительство» не говорил.
Когда я называю пирамиду «кюстиновской», имею в виду, что Астольф де Кюстин ведь приехал в «Николаевскую Россию» из Франции, чтобы найти подтверждение своим роялистским взглядам. Он был сторонником абсолютной монархии, а во Франции в то время возникло и все больше утверждалось «представительское», то есть демократическое, парламентское правление, от которого, кстати, сам Астольф де Кюстин пострадал – революционеры прикончили и аристократического дядю его и отца. Однако то, что маркиз увидел в России, сделало его активным противником самодержавия. Ибо Россия была именно такой, как охарактеризовал ее наш поэт М.Ю.Лермонтов в знаменитом стихотворении:
Прощай, немытая Россия,
Страна рабов, страна господ,
И вы, мундиры голубые,
И ты, послушный им, народ…
Мы «проходили» это стихотворение в школе, с возвышенным пафосом читал его и я, отвечая на уроке литературы, в полнейшем убеждении, что теперь, в свободном Советском Союзе, все у нас по-другому. Только после окончания школы, когда Сталин умер, и потом состоялся знаменитый XX съезд партии, с зачитанным, но не опубликованным в прессе докладом Н.С.Хрущева «О культе личности», я, как и многие другие, начал думать, размышлять, сопоставлять… Потом был бурный период «осознания прошлого», светлой памяти «Шестидесятые», наконец, «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына, и вот теперь «перестройка». И чем больше я думал, сопоставлял, тем чаще вспоминались лермонтовские слова – уже в применении к настоящему… Книга де Кюстина попала ко мне много позже – в новом веке уже, – но медленно, медленно, однако все больше и больше я убеждался в том, как прав был Лермонтов. Вернее, как прав был бы он теперь с тем своим стихотворением, только «мундиры» у нас не голубые, а скорее штатские. Что же касается «народа», то все правильно.
Человек, видимо, так уж устроен, что становится убежденным в чем-то только тогда, если испытывает это «что-то» не на чужом, а на своем опыте. Я, конечно, и раньше наблюдал то, что вокруг происходит. Но ситуация, которая сложилась после выхода «Пирамиды», убедила меня в злободневности лермонтовских слов, как ничто другое.
Почему так угнетало меня молчание прессы? Разве так уж необходимо, чтобы появлялись рецензии в газетах и журналах, если читатели засыпали тебя восторженными, благодарственными, трогательными в своем доверии, письмами? Разве не успех у читателей – причем серьезных, не каких-нибудь восторженных, истерических дамочек, а людей явно мыслящих, явно чувствующих проблему, – разве не это главное? Это. Но… Во-первых, отсутствие официального признания, как уже говорил, не давало мне возможности помочь тем, кто ко мне обращался, и повлиять на решение насущных проблем, которые подняты в повести. Ведь именно туда, где проблемы решались, меня никто не пригласил НИ РАЗУ! Во-вторых… Да, именно это «во-вторых» стало в конце концов для меня самым мучительным. Я увидел, убедился на своем опыте, что мнение народа, граждан страны, ее ХОЗЯЕВ, ничего не значит для властей. Причем не только для самых верхов, а – для тех, которые передают наверх эти сведения, которые как раз и формируют АТМОСФЕРУ в стране. Гражданскую или рабскую. Атмосферу свободы, гласности или атмосферу молчания, которая не только не помогает властям действительно улучшать жизнь народа, а ровно наоборот – дает им «право» вести себя так, как им только заблагорассудится, заботиться о благополучии не тех, кто выбрал их, вознес на верх государственной пирамиды для того, чтобы они делали общее дело, а – о благополучии своем собственном, личном. Ну, и, конечно, о благополучии тех, кто им в этом способствует, помогая не обращать внимание на тех, кто поручил им дело правления и кто им платит. В Древнем Риме этих мастеров «затыкания глоток» народу называли «преторианцами». По-русски их можно назвать так: холуи. Опять, как в «Деле Клименкина»: не верховная судебная власть мешала исправлению судебной ошибки и не советская власть как таковая. А именно «среднее звено», больше всего озабоченное своим личным благополучием. То есть холуи. Хотя они, конечно, и прикрывались то «честью мундира», то «верностью принципам социалистической законности». Кто чем.
То же я наблюдал и теперь, начиная с Ваксберга.
Но даже его – как и Первого зама – я все же как-то могу понять. Не оправдать, разумеется, а понять. А вот женщину, пригласившую меня в библиотеку… Ну кто заставлял ее даже в выписывании квитанций на оплату за выступление так унижать меня – автора повести, из-за которой и была организована встреча? А вот ведь не удержалась. Кто я? Всего лишь автор, писатель. А кто он? Зав отделом журнала. Официальное лицо. Начальник.
Мелочь. Но какая же показательная!
И все, все, что было в связи с реакцией на «Пирамиду», свидетельствовало все о том же. Не тот, кто создает, пользуется официальным почетом и уважением в нашей стране, а тот, кто разрешает. Не мастер, не создатель духовных или материальных ценностей ценится у нас, а НАЧАЛЬСТВО. Как низко оплачиваются у нас всегда непосредственные производители. И как ублажают всегда начальство! Нерушимая, давящая, «кюстиновская» пирамида самодержавия высится в голове нашего человека. Начальник, властитель, «разрешитель» – вот кто у нас царь, бог, хозяин тел и душ… «Я начальник – ты дурак!»
…Я сидел на том собрании, созванном якобы ради меня и моей «Пирамиды», и все яснее ощущал: не на встречу со мной пришло столько народу. А на встречу с редакцией, с начальством. Я знал и зав отделом, и второго зама, представлявших сейчас начальство. Ни тот, ни другой не создали в сущности ничего, что могло бы представить их личности. Они были – начальство журнала. И только. Вместо них мог сидеть за столом президиума любой человек из присутствующих в зале, любой, если бы он был назначен на их место. И точно такое же почтение оказала бы ему аудитория. Потому что – начальство.
«Рукописи не горят»?
А письма все шли. Поток пока что не иссякал. Никогда ничего подобного я не испытывал. Люди обращались ко мне со своей болью, проблемами, обидами и благодарностью. Странное дело: их восторги, их комплименты повести и мне, ее автору, вызывали теперь главным образом горечь. Все это было прекрасно, но это не решало проблемы. Людей, которые писали письма, я ведь не видел, и никто, кроме меня или тех моих знакомых, которым я показывал письма, о них не знал. Оценивать резонанс литературных произведений мы привыкли все же по прессе, через средства массовой информации. И изменение атмосферы может произойти только через официоз, общественное мнение в нашей стране пока что, увы, эфемерно. Но официальная пресса о «Пирамиде» молчала.
И казалось, что письма приходят непонятно откуда, словно бы из другой галактики. Да, они были написаны разными – очевидно, подлинными – почерками, да, на конвертах обратные адреса из моей страны. Ну и что? Ведь это не люди все-таки, это всего лишь письма. А люди ходили по улицам мимо меня, люди взахлеб читали новые журналы и газеты, слушали радио, смотрели внимательно телепередачи. Жизнь шла своим чередом, информация была интересной, «острой», как никогда. О «Пирамиде» ничего.
В своих вещах я был в общем-то уверен, иначе бы не писал. Поддерживали мою уверенность и близкие мне люди, которые все или почти все у меня читали. Но что толку, если вещи эти, написанные для многих людей, по-настоящему не работают. Нет, вообще-то они работают вроде бы. Наверное работают. Вот книги. Вот журналы с «Пирамидой». Вот письма о ней. И все же это только книги и только письма. Истинного присутствия их в обществе, в котором я живу и ради которого делаю свое дело, не ощущалось.
Понимаю, понимаю, что мог в своих вещах ошибаться, а близкие мне люди, знакомые с ними, тоже могли попасть под мое влияние и переоценивать их. И молчание прессы, и трудность публикации вполне могли бы быть справедливыми, если бы… Если бы я не видел, что то же самое происходит с другими. По большому счету черное все равно называется белым, а белое черным, все смешалось в моей стране…
Неопубликованные рукописи старели, а письма, при всей их искренности и несомненной ценности, были все же как соль на рану. То же и телефонные звонки. Разве они от граждан страны? Они от частных лиц. Граждане о вещах гражданских говорят не только в частных письмах, в кулуарах приватно или по телефону. О том, что их по-настоящему взволновало, они говорят всем, везде. Тем более, если то, что их взволновало, касается именно всех. И они не только говорят, но и делают. Настоящих дел что-то не было видно.
К кому-то упреки несправедливы, верно. Некоторые пытались. Ведь в письмах, к примеру, бывали даже неопубликованные, но вполне готовые к печати рецензии. С просьбами, чтобы я помог их опубликовать. Я – а не они сами, увы… Как они себе это представляли? Чтобы я «пробивал» их рецензии про себя самого?
Так что в сущности молчали мои «соратники», «единомышленники», «сограждане». По-настоящему не молчали, может быть, лишь те, кто в тюрьме, но их голоса бились в колючей проволоке.
Что толку, к примеру, что теперь вовсю трубили о Булгакове, называя его «непревзойденным мастером», крупнейшим, талантливейшим! Его-то самого уже давно нет. Трубят не о Булгакове – трубят о тех вещах, которые ему все же, несмотря ни на что, удалось создать и – выплеснуть в никуда, в молчащую тогда, скованную животным страхом страну. Самого-то Булгакова «граждане» затравили так, что страшно теперь читать его письма, теперь, конечно, опубликованные. Живой Булгаков не представлял, похоже, никакого интереса и никакой ценности для живших одновременно с ним соотечественников, кроме, может быть, его самых близких родственников и друзей. Достоинство живого человека, творца, его мысли, желания, чувства не представляли, по всей видимости, никакого интереса для Родины-матери, олицетворенной и воплощенной в его «сослуживцах», «согражданах», живших в его время «специалистах». Его задушили, извели, уморили предки тех, кто теперь так восторгается его произведениями – духовным продуктом, который он произвел вопреки всему. С ним обошлись ничуть не лучше, чем когда-то с Христом – и он очень прозрачно намекнул об этом в своем прекрасном, однако весьма печальном романе. Да, рукописи, может быть, и не горят. Но ведь у писателя, кроме рукописей, есть еще и жизнь («личная линия»). Он ведь тоже человек. А не просто производитель рукописей «для народа». Рукописи, может быть, и не горят (хотя и это очень сомнительно – о тех, что сгорели, мы просто не знаем). А человек? Ведь для того, чтобы создать рукописи, нужен все же тот, кто их создает. Почему же мы эту мелочь не принимаем в расчет?
Кстати, статью под таким названием: «Рукописи не горят!» написал еще до своего назначения в журнал ни кто иной, как Первый зам. Он вообще очень любил писать (и выступать) о классиках нашей литературы. Кстати, живи он тогда – во времена Достоевского, Блока, Булгакова, Бунина и других, о которых выступал и писал, – интересно, как отнесся бы он к разным не нравящимся ему их «линиям» (в том числе «личным»)? И намного ли лучше губить рукопись редактурой, чем ее просто сжигать? Кстати, если я не ошибаюсь, именно он, Первый зам, считавшийся хорошим литературоведом, написал в одной из своих статей: «Булгарин не травил Пушкина, он просто давал ему «ценные указания».
Да, все яснее становилось, что и теперь гласность у нас очень своеобразная, хитро и тонко дозированная – псевдогласность. А это лучше ли честного и недвусмысленного безгласия? Анестезия духа народного просто-напросто стала более утонченной, прикрытой фиговым листком псевдогласности. А уж об истинной свободе слова нечего и говорить.
О необходимости немедленных перемен говорилось на все лады и достаточно громко. Разговоров хватало. А вот конкретных действий не было совершенно. Никаких. Хотя заканчивался четвертый год «перестройки». Ни одного толкового, действенного закона не было принято. Те же, что с помпой публиковались, несли лишь пародию на перемены. В них было столько трусливых оговорок, противоречий, что возникал вопрос: неужели сочиняли и принимали их нормальные взрослые люди? На кого рассчитаны лукавые, детски-наивные формулировки, противоречащие одна другой, выдаваемые за серьезные государственные законы?