Народу, таким образом, было достаточно, но собственно писателей среди них не набралось и десятка. Ни один из авторов заметных, острых публикаций последнего времени не пришел. Никого не было и из журнала.
Хотя неплохие выступления были, я наслушался комплиментов в свой адрес – главным образом за «несгибаемость», «смелость» и так далее… – но в целом «обсуждение» мне не понравилось. Фактически ничего не говорилось по существу.
Арестованная видеопленка
Еще в год выхода «Пирамиды» при Центральном Доме литераторов Москвы был создан клуб под названием «Судьба человека».
Когда организатор клуба, писательница Лилия Беляева, узнала о моей богатейшей читательской почте, отвечающей проблемам, которые поднимались в клубе, она пригласила меня на одно из заседаний с просьбой выступить как раз с этой темой, а заодно и сказать о странном молчании прессы в связи с «Пирамидой» и проблемами, которые я поднимал в этой повести.
Теперь, в марте, по прошествии полугода после выхода, сказать я мог многое. Мне было обещано пятнадцать минут, и, чтобы сказать в это время как можно больше, я решил свое выступление заранее написать. Тем более, что хотелось процитировать как можно больше «вопиющих» писем. Главной мыслью выступления было: равнодушие властей к острейшим проблемам нашей судебной и пенитенциарной систем, «стена молчания» в ответ на многочисленные и вопиющие жалобы о нарушении законности и сейчас, в период так называемой «перестройки», тяжелое положение в тюрьмах и лагерях. О странном отсутствии официального резонанса на «Пирамиду» я, разумеется, сказал вскользь, но достаточно определенно, выразив попутно свое отношение к холопскому и вполне безопасному пинанию Сталина, на которого когда-то также увлеченно молились, и к сомнительным слезам раскаяния по поводу безвременной смерти Высоцкого. Некоторые из тех писем, которые я частично цитировал, уже приведены здесь, остальные приведу позже.
Человек семьсот, собравшихся в зале, слушали очень внимательно, несколько раз прерывали аплодисментами. В конце аплодисменты тоже были вполне впечатляющими. Можно было считать, что мое выступление прозвучало.
Оно, как видно, и действительно прозвучало, судя по телефонным звонкам, которые на другой день мне последовали.
– Это безобразие! – говорила, например, одна из звонивших, незнакомая до той поры женщина. – Почему молчание? Я читала Вашу повесть, она мне очень понравилась, но почему же критика молчит? Вы должны позвонить первому секретарю писательской организации и прямо его спросить: в чем дело?
Другая сказала так:
– Вы должны поберечь себя. Не надо выступать так остро. Ничего удивительного, что молчит критика – они боятся. Время смутное, потому и молчат. Но такие люди, как Вы, еще пригодятся. Я не одна, нас целая группа, мы все уважаем Вас и считаем, что Вам просто необходимо пока уйти в тень.
– Но ведь ничего такого особенного я не говорил, – возразил я. – Разве никто не знает об этих проблемах? Ведь их надо решать!
– Будьте осторожней, я вас очень прошу! Вы не знаете, видно, этих людей. А я знаю. Будьте осторожней, пожалуйста.
Встречу в клубе снимало Центральное телевидение. По словам председательницы, мое выступление тоже было снято, его предложили в передачу «Человек и закон». Однако пленку с видеозаписью арестовали.
Письмо Кургиняна
Письма я читал постепенно, извлекая их из общей кучи, когда выпадало свободное время. С маленькими было быстро, труднее – с большими. Некоторые написаны совершенно неразборчивыми каракулями, однако ясно, что не нарочно, так уж получилось, и приходилось расшифровывать их тоже. Я уже говорил, что были и переплетенные тома – жизнеописания, – к ним страшно подступиться, тем более, что не только письма нужно ведь читать: газеты и журналы становились все более интересными, хотя бы просматривать их просто необходимо.
И то, и другое можно читать в дороге. Как правило, я брал с собой журналы, газеты и несколько писем, когда приходилось куда-нибудь ехать. Однажды в электричке достал из «дипломата» толстое, большое письмо, бандероль, размером в машинописный лист и весом в полкилограмма. Аккуратно выведен адрес журнала, фамилия главного редактора и тут же, в скобках, просьба: «Передать автору повести «Пирамида». Письмо «авиа», заказное, с уведомлением. Обратный адрес: город Ереван, улица, дом, квартира, фамилия… Значит, никакая не зона. Впрочем, не обязательно. Многие письма из лагерей подписаны вымышленными адресами, о чем автор извещал меня в самом письме, внутри конверта, где честно сообщал свой истинный адрес.
Минут двадцать мне оставалось ехать, народу в электричке мало, читать никто не мешал, и я решил вскрыть это письмо-бандероль.
Внутри пакета была толстая стопка широкоформатных листов «в клеточку», исписанных мелким, убористым, но, к частью, очень аккуратным, разборчивым почерком, почти печатным. Всего семьдесят четыре страницы. На каждой из этих, рукописных, страниц слов умещалось явно больше, чем на машинописной, так что в общей сложности это письмо, по моей прикидке, содержит, как минимум, сто машинописных страниц, если печатать стандартно – через два интервала. Объем небольшой повести… Еще в том же конверте четыре нелинованных бумажных листа, соединенных скрепкой и исписанных другим почерком.
Читать? Или отложить до более благоприятного времени? Дело в том, что был у меня весьма мрачный период, настроение очень смутное, письма, как я говорил, положение усугубляли – от них шли мрачные «вибрации» страдания, боли, авторы умоляли о помощи, а я чувствовал свою беспомощность. Равнодушно относиться к письмам нельзя, помочь я ничем не могу. Отвечать… а что отвечать? Душеспасительные беседы и пустые обещания всем надоели, а что я мог предложить кроме этого? Мне бы самому кто помог. Уже ясно стало, что «звездный час» мой не состоялся, ничего нового моего печатать в журналах не собираются, новую законченную повесть мне уже вернули, хотя большинство тех, кто читал, назвали ее моей лучшей вещью, более сильной, чем «Пирамида». Совсем недавно пришлось испытать еще один удар, опять неожиданный, на этот раз со стороны издательства «Детская литература» в связи с макетом для книги о фотографии чудес природы – этакое мурло Парфенова-Милосердовой-Джапарова глянуло на меня во время визита к главному художнику издательства и ухмыльнулось нагло, свидетельствуя, что живо, живо все это, гораздо более живо, нежели тоненькие, хрупкие ростки «перестройки». А ведь уже знали в издательстве о «Пирамиде», хвалили ее, даже знаки уважения мне выказывали, и вот… Впрочем, подробнее об этом потом, а пока здесь, в электричке, было у меня настроение «погреба», мрачной дыры, безнадежности, несмотря на видимость победы – публикации «Пирамиды». Письма… А что письма? Поток их иссякает, помочь страждущим я ничем не могу, звонки с поздравлениями и комплиментами уже прекратились, остались только с просьбами, пресса молчит, и это теперешнее молчание гораздо хуже, чем раньше: раньше замалчивали всех, а теперь видимость гласности, даже раскаяния и сочувствия тем, кого раньше замалчивали, а значит те, кого замалчивают сейчас, на самом деле ничего не стоят, это не замалчивание теперь, а «справедливое отношение». Один из авторов интереснейшего письма, москвич – он был из тех, кого я пригласил на «обсуждение» в ЦДЛ, – тоже весьма возмущался замалчиванием, прямо об этом писал в одну из центральных газет, потом послал телеграмму даже, наконец, позвонил. И что же ему ответил сотрудник, назвавшийся Афанасьевым Юрием Дмитриевичем? А вот что: «Не создавайте нездоровый ажиотаж вокруг этой повести! Я читал ее, она не представляет никакого общественного интереса. Никакого! Поэтому газета о ней не пишет и писать не собирается». Вот так. Автор письма, Валерий Насыров, честно передал мне «полемику» с газетой – о нем и его письме тоже речь впереди…
Итак, теперь, в электричке, передо мной очередное письмо, весьма длинное. Наверное, опять жалобы на несправедливость судей, тяжелое положение, горе, горе, просьбы о помощи… Машинально я начал читать верхнюю страницу.
«25.10.1987 – г. Иркутск…»
Все ясно, подумал я. Никакой не Ереван. Наверняка зона.
«Здравствуйте, глубокоуважаемый Юрий Сергеевич!…»
Хорошо, хоть с отчеством. Значит, внимательно читал повесть. А то многие пишут просто Юрий, а дальше: «не знаю, к сожалению, Вашего отчества»… И начинают на все лады хвалить «Пирамиду». Хотя ведь в повести не раз упоминается отчество. Мелочь, конечно, а говорит все же о невнимательности.
«Мир, счастье и благополучие Вашему дому, процветание Вашему таланту, как высокоодаренному, цельному и бесстрашному журналисту-писателю, новых Вам творческих успехов на этом труднейшем поприще.
Пишет Вам КУРГИНЯН САНАСАР МАМИКОНОВИЧ, по национальности армянин. Отбываю наказание в Восточной Сибири в г. Иркутске, в спец. колонии № 3. У нас в зоне (колонии) отбывают наказания 1226 заключенных (зеки). Таких, как я, советский зек, «величают» – старый каторжанин, а по Валентину Пикулю – «безвестный каторжанин от сохи на время».
Мне сейчас 57 лет. Прошло девять лет со дня моего репрессирования. Срок наказания – 14 лет.
Я в зоне работаю при БАНЕ – в чайной. Назначили недавно. Так что и мы – советские зеки – имеем свою чайхану и, следовательно, чайханщика (sic!).
Этим я хочу подчеркнуть, что всех зеков до единого я знаю хорошо, с ними общаюсь, почти со всеми обмениваюсь мнениями по разным вопросам.
Итак, идея, мне думается, ясна…
Даю Вам честное слово, что под этим письмом с величайшим удовлетворением подписались бы все зеки до единого – 1226 человек и многие из работников администрации колонии, которые, к счастью, еще сохранили свой моральный облик и пока что не деградировали… Однако, из чисто тактических соображений, не даю им поставить свои подписи под этим письмом. Но Вы уверенно можете считать, что под ним, кроме меня, подписались одна тысяча триста человек.
Что заставило меня взяться за перо? Надежда на понимание. А непосредственным поводом стала Ваша повесть «ПИРАМИДА», опубликованная в журнале «Знамя» №№ 8-9. Одновременно хотим предельно обнажить наши ДУШИ перед Вами.
Вы, уважаемый ЮРИЙ СЕРГЕЕВИЧ, большой молодец!
Молодцы также члены редколлегии, в первую очередь, главный редактор журнала – гражданин…, который осмелился опубликовать эту повесть. Это грандиозная победа и автора, и журнала…»
Я сохранил и стиль, и метод написания – заглавными буквами и подчеркиваниями, – добавлю еще, что каждая буква выписана аккуратно, почти печатно, как я уже говорил, читать было так же легко, как машинописный текст. Если говорить о «вибрациях», то от первой же страницы исходили они вовсе не мрачные, скорее, наоборот. Впрочем, это видно, думаю, и из текста.
Писем с комплиментами было много, фактически все. Много было и по-настоящему содержательных писем. Но здесь с первой же страницы почувствовалось и нечто другое. Этот уважительно-приподнятый стиль, аккуратно выписанные буквы, число «потенциально подписавшихся» и это «обнажить наши ДУШИ»… Что такое «спецзона», я, правда, еще не совсем понимал… Но… Не пойдут ли после этого приподнятого, несколько экзальтированного начала обычные, рвущие душу, жалобы, просьбы? Скорее всего…
Конечно, все эти мысли и опасения проносились мгновенно, а я, тем временем, читал дальше:
«Это документальный шедевр не только о простом обыкновенном человеке, над которым «ВЫСШАЯ МЕРА» висела как ДАМОКЛОВ меч. Я могу уверенно сказать, что после прочтения «ВЫСШЕЙ МЕРЫ» уже имею полное представление о Вас, о ВАШЕЙ концепции. Совесть и порядочность у Вас неделимы. Вы энтузиаст и оптимист. Абсолютно правильно мыслите, что наша юриспруденция должна нести ответственность за извращение своих принципов должностными лицами, завороженными властью, безграничной властью над людьми, но лишенными совести и чести.
Вопросы, поднятые в повести, заставляют думать, искать! Это не просто повесть, а синкретический добротный труд, где и притча, и житие, и мир насекомых, и криминология, и юриспруденция, и философские размышления, и документальный рассказ о жертвах и палачах, о совестливых и добропорядочныхлюдях. И я не могу подобрать единственного эпитета повести. Слова «интересный», «хороший», «замечательный» в данном случае кажутся мне плоскими, заношенными, общеупотребляемыми, ничего не выражающими. Ваша повесть – это явление. Бесспорно. Вы разбудили общественное сознание. Свежесть мысли и слова, серьезный анализ доказательств. Вот что ценно! Ваша повесть была самым прекрасным подарком для тех советских ЗЕКОВ, которые безвинно страдают в гигантских тисках правосудия и содержатся в пенитенциарных учреждениях…»
Тут уже было нечто совсем новое. Пожалуй, ни в одном письме я не встречал такого точного понимания замысла моего. Не только в письмах – его не было и во внутренних редакционных рецензиях, и в отзывах редакционных работников (достаточно вспомнить хотя бы «редколлегию»!). Дело не в комплиментах – к тому, что они есть в каждом письме, я, повторяю, как-то даже привык. Здесь я увидел правильное прочтение, восприятие. Строчки письма словно как-то ожили, чуть не засветились для меня, комок подкатил к горлу и предательски защипало глаза. Одни только эти строчки, подчеркнутые – о жанре повести, – сказали мне как автору многое. После жестоких сокращений, безжалостной редакторской правки, лихого изъятия десяти журнальных полос, бесконечных упреков в чрезмерном внимании к «личной линии», странного равнодушия журнала и «единомышленников», так называемых «левых» литературоведов и критиков, так называемых «диссидентов», после этакого «блатного», бессовестного и глухого замалчивания даже теми, кто просто обязан был поддержать, разобрать повесть, подсказать, объяснить читателям то, что, может быть, им непонятно, после этой всеобщей официальной ПАРФЕНОВЩИНЫ (по фамилии Жоры Парфенова – моего квартирного соседа-хама, описанного в «Пирамиде») – иного термина не могу подобрать, разве что – бесовщина… Так вот после всего этого вдруг – ПОНИМАНИЕ, явно точное прочтение, какого невозможно лукаво изобразить, сымитировать, тут уж я как автор лукавца тотчас изобличу… Это было словно голос ОТТУДА – не из зоны, а, как говорят, «с неба»… Приятны, конечно, комплименты за смелость, мужество, честность. Но что они перед главным для писателя – ПОНИМАНИЕМ! Значит, прав я все же, не зря были сомнения, мучения, поиск, блужданье во тьме, попытки понять, передать, объяснить, помочь… Правда, пока еще это было лишь самое первое впечатление – я ведь только еще начал читать объемистое послание. И все же слова были очень приятны. И вовремя!
Но тут же царапнуло и сомнение. Вдруг и это все же только «торжественное» вступление на восточный манер, комплиментарная и умная, но все же лишь «обертка» для той неминуемой просьбы, которая теперь последует…
Господи, хоть бы не слукавил автор письма, хоть бы не скатился по всеобщему, так надоевшему уже обычаю на личную просьбу – и только на нее, – хоть бы на этот раз не постигло меня разочарование…
Все это промелькнуло в сознании в один миг, а я читал дальше.
«…А безвинно страдающих много… Ох, как много, если бы Вы знали… Сотни, тысячи. Осмелюсь констатировать: миллионы… Ничто для нас не могло быть приятнее этой поистине уникальной документальной повести. Особую радость нам доставила Ваша принципиальность, последовательность и подлинная гуманность. Вы – настоящий человек и писатель. Вы – не робкого десятка. В Вашей груди львиное сердце, а не сердце зайца, хотя, как справедливо подмечает армянская пословица, с заячьим сердцем жить легче и удобней – врагов меньше, и сон спокойный, и у начальства в почете, и дома, по житейским понятиям, – полная чаша.
Вы овладели нашими душами и умами. В стране идет перестройка. Освобождаемся от бюрократического самовластия, от хапуг и бракоделов.
Да здравствуют перемены. Повернулось колесо нашей жизни. Все мы приветствуем перемены, происходящие в стране. Но сейчас уже недостаточно только приветствовать перемены… Вы как писатель-гуманист исполнили свой гражданский долг. Вы – тот, кто подобно Чаадаеву, может сказать во всеуслышание, с чистой совестью:
«Слава Богу, я ни стихами, ни прозой не содействовал совращению своего Отечества с верного пути… Слава Богу, я всегда любил свое Отечество в его интересах, а не собственных».
Ваша позиция в повести – это позиция честная, мужественная, когда человек сознает, что нельзя остаться безучастным…»
Но кто же он, автор этого все же необычного письма, думал я, продолжая читать. Приподнятый «восточный» стиль – понятно. Но ясность мысли, точное понимание меня как автора, эрудиция – цитата из Чаадаева… И – за что он «репрессирован» на целых 14 лет? Прошло уже девять… Ничего себе. Ну, вот сейчас-то уж, после восторженного вступления пойдут просьбы. Понятно, конечно. Тем более, если человек не чувствует своей вины. Более, чем понятно. Но что же я-то могу, милые вы мои…