– Так, значит, ты – Олег, хрен моржовый, – обратился он к долговязому. – Ты стрелял первый, как я понял! Была цель – девочка, не так ли? Ждал, когда она с матерью подойдет к фонарному столбу, и выстрелил. Фонарный столб был ориентир, и дураку ясно. Вторым стрелял ты, Вовочка-совочка, слюнявая мордочка, и стрелял в меня, когда я был у столба. Так?
– А хоть бы и так! – исступленно крикнул долговязый, и в ощеренных зубах появилось что-то дикое, хищное, и запятая белокурых волос запрыгала на взмокшем лбу. – Ты откуда такой взялся в кителе? Нет, я бы не промахнулся! Врезать тебе надо было! Уйди отсюда, лучше уйди! Мы тебя не знаем, и ты нас не знаешь! Думаешь, давить нас будешь, демобилизованный! На тебя тоже найдем кой кого!..
– Давить? Вас? Сопляков? – Александр бросил незакуренную сигарету в блюдце на столе, неторопливо вынул из заднего кармана ТТ, выщелкнул магазин, осмотрел его, вновь вщелкнул в рукоятку, сказал: – Жаль, конечно, патроны. Они у меня тоже на счету. Давить, говоришь? Да, давить я вас буду. Вашим же способом. Вот тебе, долговязое мурло, и тебе, толстяк, прострелю правую руку, а тебе, клоун из дерьмового балагана, сверну скулу, чтобы поменьше улыбался.
Он поочередно переводил глаза с одного на другого, с трудом сдерживая сжатую пружину гнева; пугающее его самого безжалостное чувство к ним не выпускало его из острых когтей.
– А ну-ка, миледи, дуй в туалет и запрись там, пока мы говорить будем! – И Александр махнул пистолетом испуганно порхнувшей в сторону передней темноволосой девицы, скомандовал: – Ну, ты, Олег, долговязая орясина, ты первый! Клади правую руку на стол! Чтоб на всю жизнь запомнил… Ну! Быстро! Око за око!
Долговязый Олег стоял, не шевелясь, лоб его залоснился, покрылся каплями пота, такими же крупными, какие висели на подбородке у толстого, кадык сделал движение вверх и вниз, словно удушье сдавливало.
– Ну? – поторопил Александр, почти наслаждаясь его страхом, в то же время чувствуя опасную озлобленность этого пацана, отравленного, по-видимому, сознанием своей физической силы и дерзостью какого-то опыта. – Клади руку на стол, говорят! – Повторил он жестко. – Получишь дырку – и квиты с девочкой, так, считай, Господь Бог велел! Ну? Что стоишь и лупишься? В штаны напустил, птенец желторотый? Ну-ка ты, Вовочка, толстый, пока у тебя рука целая, пощупай у него штаны, мокрые, видать!
– Не надо! Не надо! – вскрикнул веснушчатый паренек и затряс головой, кривя рот кашляющим плачем. – Не надо!.. Не надо! – захлебывался веснушчатый. – Олег, дурак такой, напился и хотел перед девчатами героем, уркой показать себя! Мол, кто из вас может убить человека! А Лидка высмеивать его начала и говорит: «Слабо». Он и стал у окна…
– Молчи! Трус! – крикнул Олег отрывисто. – Пожалеешь!..
– Кто такая Лидка? – перебил Александр.
– Убежала… когда он выстрелил.
«Это та, вероятно, которую я встретил на лестнице», – подумал Александр и спросил с неостывающей злостью:
– Где малокалиберку взяли?
– Малокалиберка моя, – сипло выговорил Олег, едва разлепляя губы. – Отец подарил, моя… собственная.
– То есть?
– Отец подарил. Моя собственная.
– Где отец?
– На Урале. В Свердловске. А что? Я здесь с теткой живу.
– Отец кто?
– Директор военного завода.
– А ты здесь стреляешь из окон? Ну, что с тобой делать? Что со всеми вами, гаденыши, делать? Изуродовать вам лапы, чтобы на всю жизнь запомнили? Чем вас иначе научишь? А ну, ты, снайпер дерьмовый, прострелить тебе лапу на память?
Александр видел, как синеватая бледность расползлась по длинному лицу Олега, стиснутые губы опять разлепились и запрыгали, он выговорил шепотом:
– На! Стреляй! – и выкинул перед собой правую руку с растопыренными пальцами. – Хрена! Хрена!..
– Не надо стрелять! – вскрикнул веснушчатый и заплакал, дергаясь своей жиденькой фигуркой. – Мы не будем больше! Олег храбрится перед нами! Он тронутый и пьяный! Не надо стрелять!
– Виноваты мы, дяденька, – глухо пробормотал толстый, переваливаясь с ноги на ногу.
– Заткнитесь, трусы! Пожалеете!.. – взвизгнул Олег угрожающе. – Пупок лизать будете, предатели, лягаши!
И Александр вдруг почувствовал едкую брезгливую усталость от этой наигранной мальчишеской истерики наверняка знакомого с блатным миром Олега, преодолевающего в себе страх нелепым вызовом, и гадливо сказал:
– Где научился? Бритвы не хватает, пацан. Следует визжать и угрожать бритвой. Подойди-ка поближе. Хочу лучше рассмотреть твою наблатыканную истерику.
– И подойду! Китель демобилизованный! Не испугаешь!.. – выкрикнул Олег и сделал шаг к Александру, смело качнув широкими плечами. – И подойду! Выстрелишь?
– Эх, дурак ты, дурак, – с досадой сказал Александр и быстро втолкнул пистолет в задний карман брюк, затем правой рукой сильным резким тычком ударил парня в переносицу, зная, что удар этот жестоко кровав, испробован не раз в драках, – и парень, икнув горлом, падая спиной, отлетел к окну, врезавшись поясницей в паровую батарею. Он схватился обеими руками за подоконник и так стоял, зажмурясь, оскалив зубы от боли, а из ноздрей текли по подбородку яркие, торопливые струйки, капали на белую футболку, расплывались пятнами.
– Пожалеешь еще, подожди… найдется на тебя кое-кто… – прохрипел Олег, размазывая под носом кровь и разглядывая ее на дрожащих пальцах.
– Если еще скажешь слово, изукрашу, как Бог черепаху, – сказал Александр, не испытывая ни жалости, ни сожаления. – Всех вас, сосунков, я запомнил. Поэтому знайте, что я существую. На этом пока кончено. Ну? Запомнили, что есть закон в мире: кровь за кровь… Считайте это законом войны.
Олег, отклоняясь затылком к стеклу, молча вытирал платком бегущую кровь из носа, толстый угрюмо к тупо смотрел под ноги, веснушчатый же пытался поймать взгляд Александра, силился заискивающе улыбнуться, при этом втягивал в себя воздух, всхлипывал с облегчением, и странным показалось, что он только что умолял и плакал – слез сейчас не было на его пестрых от конопушек щеках.
– Ясно, кажется, – сказал Александр и прошел в угол комнаты, поднял с ковра малокалиберку. – А эту пукалку я возьму с собой. Вот ты, конопатый воробушек, держи винт и заверни-ка мне его в газеты и бечевкой замотай. Повторять не надо?
«Какой-то идиотизм и безумие, – подумал он, точно очнувшись. – Я шел по улице, потом девочка с окровавленной рукой, кричащая женщина, потом щелчок в фонарный столб… И я в чужой квартире, вижу этих глупых сосунков. Нет, не совсем так. Этот долговязый Олег с мускулистой грудью убьет, не моргнув…»
– Жива ли ваша куколка? – сказал Александр, проходя в переднюю, и постучал в туалет. – Вы в порядке, красавица?
– Н-нет, я не могу, меня тошнит, – послышался жалостный давящийся голос. – Пожалуйста…
– Черт с вами, сидите и тошните, – разрешил, усмехнувшись, Александр. – В другой раз пейте меньше. Ну, ну, игрушку мне, – приказал он, видя, как веснушчатый с показной старательностью обматывал бечевкой завернутую в газеты малокалиберку. – Давай сюда, сорочье яйцо.
– Почему сорочье? – подобострастно изобразил внимание веснушчатый.
– Конопат, как сорочье яйцо.
Он взял укутанную в газеты малокалиберку, постоял некоторое время на пороге передней, сказал:
– Всех вас, сосунков, пожалел. Если что-нибудь наподобие этой гнуси произойдет в районе Зацепы, знаю, где искать шпану интеллигентскую. Пока, снайперы дерьмовые!
Он медленно спускался по лестнице, еще неуспокоенно обдумывая, что произошло, и уже сознавая, что был чересчур циничен, жесток в столкновении с «интеллигентской шпаной», которую встретил впервые после возвращения из армии. Он все чаще понимал, что его офицерского порыва, былой солдатской непримиримости не хватит на то, чтобы к чертовой матери перевернуть тыловую жизнь послевоенной Москвы, сделать так, как он хотел бы, – порой смешно и даже опасно выглядело его желание справедливости, жажда ушедшего в прошлое товарищества, чего он искал в родном городе и не находил, то и дело ожесточаясь, готовый ввязаться в любую драку. Но всякий раз, когда он, уже остыв, вспоминал о своей неудержимой вспыльчивости, бросавшей его в очередную схватку, он чувствовал в этом нечто неестественное – неужели здесь, дома, без войны сдавали нервы и он стал бездумно рисковать, больше, чем в разведке? Что все-таки толкало его на это? Тоска по прошлому? Одиночество? Разочарование после возвращения домой?
В полутемном подъезде Александр остановился, покрутил в руках сверток, соображая, что делать с ним. Потом вышел из прохладной полутьмы на улицу, сплошь тихую, налитую зноем, завернул во двор, тоже пустынный, умертвленный пекущим солнцем. Тут он нашел помойную яму сбоку сараев, не колеблясь, приподнял крышку и бросил в зловонное нутро, в кишащее червями месиво завернутую в газету малокалиберку.
Глава пятая
К концу долгого летнего дня он не знал, что делать с собой – то ли окунуться опять в хаотическую толчею Дубининского рынка с его криками, руганью, пьяным хохотом и пьяной пляской под гармонь в людской гуще, с распаренными хорькообразными мордами спекулянтов, напористо снующими в толпе, с развратно подведенными глазами дешевых проституток, покуривающих у стен пропахших мочой ларьков, с фальшиво-азартными картежными играми, навязчивым гаданием и слепыми шарманщиками, то ли шататься по Замоскворечью, по его переулкам и тупичкам, по Овчинниковской, Озерковской и Шлюзовой набережной, то ли зайти в кинотеатр на дневной сеанс наугад попавшегося фильма, «взятого в Берлине в качестве трофея», или дойти через пышащую жаром асфальта Серпуховскую площадь до Парка культуры, где веяло свежестью от прудов, сесть на скамью под огромными липами на берегу и здесь, у зеленой воды, думать о каком-то золотом времени, счастливом, навсегда утраченном утре, о какой-то отепленной весенним солнцем школьной стене, вблизи которой он и кто-то еще с ним, неизмеримо теперь далекие, сидят в полукруге перед футбольным мячом, многие из тех, с кем он был в отношениях юности, верной, чистой, хотя и соперничающей, но во всех смыслах товарищеской, ибо никто не прощал ни трусости, ни предательства, ни мелкого фискальства «маменьких сынков», как называли их тогда в школе, может быть, потому, что отличались они, домашние мальчики, аккуратными костюмчиками, выглаженными курточками, чистыми ногтями; кроме того – завернутыми в бумагу бутербродами на завтрак и добросовестно выученными уроками. Он рос в Замоскворечье, признавал неписаные нравы задних дворов и голубятен, и опрятная старательность и даже тщательно причесанные волосы вызывали у Александра и его окружения неизбывное презрение. Его уличной свободе голубятника завидовали безмолвной завистью, а он снисходительно принимал подсказки по алгебре и геометрии, но всегда брал верх по географии и истории, самолюбиво отвергая и вместе уважая тех в классе, кто мог знать больше его.
Он, вернувшись, оказался в пустоте.
В тот месяц – жаркий июль сорок первого года, когда их всех, едва сдавших экзамены за девятый и десятый классы, через райком комсомола призвали на рытье окопов под Смоленском, он не мог на секунду предположить, что сама судьба окажет ему величайшее предпочтение – из всего класса она оставит его в живых. Наверное, это было не точно: кто-то числился в живых из его одноклассников, но где они? В плену? В других городах? В Москве он не нашел их. Но не все было оборвано со школой, потому что в первые дни своего возвращения он зашел в райком комсомола за какой-то справкой для домоуправления и тут узнал, что несколько одноклассниц оставались в Москве, работая в госпиталях, затем поступили в институты, в том числе и Вероника Гречанинова, вернувшись из эвакуации с родителями, теперь, оказывается, училась в строительном институте.
Она жила на Большой Татарской в пятиэтажном доме времен конструктивизма, широкие лестницы были заполнены через огромные окна светом – и здесь, на лестничной площадке, однажды провожая Веронику из школы, он попробовал вдруг обнять ее, но с таким неумением и робостью, что она, раздвинув глаза, засмеялась, откинулась спиной к двери, торопливо стуча в нее каблуком, удивленная его полупоцелуем, каким-то неуклюжим прикосновением то ли к щеке ее, то ли к виску. «Вот это да! Вот это Ромео!» – сказала она и спиной толкнула приоткрывшуюся дверь, исчезая в полутемной передней. Дверь захлопнулась, а он успел услышать: «До свидания, душа моя!» Где она взяла эти слова – «душа моя»?
Он чувствовал ее превосходство над собой, ее иронию, когда на уроках физкультуры она, особенно высокая в синем спортивном костюме, балетной, чуть покачивающейся походкой приближалась к нему, стоявшему наизготове перед турником, двумя пальцами трогала его мускулы и, неизвестно зачем поддразнивая его, говорила весело: «Сашенька, хватит ли твоих бычьих бицепсов сделать вельоборот? То есть солнышко… Не приземлись, ради Бога, на макушку, не опозорься перед нашими девочками».