– Вы кушайте, кушайте, – сказала Прасковья Федоровна, как говорят капризным, хворым детям.
Он опять, но уже будто благодарно рассмеялся, однако лицо его не переменилось, складки и вмятины не разгладились.
Шебалин вздохнул.
– Сдается, больны вы, Сергей Петрович. Вам бы полечиться. Понимаю, не время, однако ж…
– Болен? – переспросил Дегаев. – Вы полагаете, болен? – Он опустил веки, веки были почти синими. – Если и болен, так одними мигренями. От этого не умирают.
Прасковья Федоровна осторожно убрала графин, принесла чаю.
– Помните? – сказал Дегаев, быстро и трезво взглядывая на Шебалина. – Помните, Миша? Мы как-то о терроре с вами… Я тогда промолчал, а теперь скажу. Верю в террор, признаю. Да вот какая штука… Вот скажите мне: иди и убей! – Он поежился. – Не могу! – И ударил кулаком по столу. Ударив, сник, сказал чуть слышно: – Кровь, страдания… Не могу.
Это «не могу» вдруг всколыхнуло и подняло в Шебалине что-то недоброе к Дегаеву, Шебалин почувствовал останавливающий взгляд Прасковьи Федоровны, но упрямо мотнул головой.
– Страх виселицы?
Он ждал колебаний, раздумий, а Дегаев ответил быстро, как вытолкнул:
– Да!
Потом добавил:
– Расстрел – это другое, Миша. Совсем другое.
– Напрасно, – возразил Шебалин все с тем же недобрым чувством к Дегаеву. – Я читал: при повешении смерть мгновенная, а когда расстрел – не всегда.
Дегаев заспорил. Руки его двигались, как потерянные, но глаза уж не бегали – стекленея, вперились во что-то такое, чего не различали ни Шебалин, ни Богораз. Он не докончил фразы, осекся, тяжело дыша. Потом вымученно усмехнулся:
– Ну что ж… Мне пора, прощайте. – И уже в прихожей спокойно напомнил: – Они придут в первом часу.
Они пришли в первом часу – Блинов, Сизов, Флеров… Еще приходили, называя пароль, и ускользали в ночь, рассовав прокламации по карманам пальто, по карманам пиджаков.
Дождь убрался. Небо прояснело, город встал, черный и четкий, в мерцании куполов и шпилей.
4
Далеко от Столярного переулка, от канала и Кукушкина моста отцокивали донские жеребцы – казаки окружали Волково кладбище… Полицейский резерв в мокрых, потяжелевших шинелях располагался в помещении Ямской пожарной части, где пахло сытыми битюгами и брезентом и воинственно блестела яркая медь.
Особый наряд жандармерии раздирал зевотою рот в зале ожидания Варшавского вокзала…
От Столярного переулка в стороне, в стороне от Кукушкина моста, на Невском проспекте, в третьем этаже доходного дома, Георгий Порфирьевич Судейкин читал свежую прокламацию.
Он сидел, небрежно распустившись, без сюртука, притомившийся за день. Яблонский, сняв пиджак, прохаживался по комнате, иногда останавливаясь позади Судейкина и взглядывая на его массивный, круглый затылок, на мощную, столбом, шею.
Обернись в ту минуту инспектор секретной полиции, он бы дрогнул под сверлящим взглядом своего главного агента и союзника, но Георгий Порфирьевич не оборачивался, а читал прокламацию, читал тургеневский «Порог». Дочитав, задумчиво удивился:
– Ох, как верно!
– Что «верно»? – спросил Яблонский.
– Да вот тут, про эту вот девушку. Видел я таких, не одну видел. Все грозит: и тюрьма, и забвение, и голод, сама смерть грозит, и она это знает. Однако вот же: «Я готова…» Странные люди, право, – продолжал он с уважительным недоумением, – никак не пойму их. А верите, батенька, у меня к ним ненависти нет, вот чтоб душой ненавидел, нет этого. Да коли по чистой совести, куда-а они выше наших-то. Ку-уда-а! Нет, что ни говори, достойные люди.
– С такими мнениями, – съязвил Яблонский, – вас бы в Исполнительный комитет…
– Э, у меня ставки всегда верные, батюшка, – серьезно возразил Судейкин. – А ихнее дело – табак. Пропащее. А только не хотят они того в расчет принять, что кончилось.
– Так-таки и кончилось?
– А как же? Старики – тю-тю, молодые, сами изволили говорить, плохонькие новобранцы. – Он подумал. – А еще вот что. Тут, может, и не в них корень. Тут, может, время минулось?
– Время, Георгий Порфирьевич, такие курбеты выкидывает – диву даешься.
– Так-то оно так, а все ж… Впрочем, теории эти не мой конек… Вы что ж? Отужинать не желаете ль?
– Нет, – вяло отказался Яблонский, – я ужинал. А вас и угостить нечем: без хозяйки дом сирота.
– Ничего, хозяйку свою скоро выпишете. Жива-здорова? Не на сносях ли, случаем, а?
– Подите к черту! – внезапно вскипел Яблонский.
– Полно, полно, – урезонил подполковник. – С чего это взвились? Я, можно сказать, душевно… А знаете ль что? Мы вам, батенька, денщика определим. Малый на примете, отличный малый! Сейчас это он в Озерках, в ресторации, половым. Намедни явился: просит определить в услужение. Отличный малый. И фамилия – гром: Суворов! – Судейкин рассмеялся. – Ну как?
– Угу… – Яблонский покачивался на носках штиблет. – Понимаю. Очень вас понимаю, милейший Георгий Порфирьевич. – Он пихнул кулаки в карманы брюк. – Шпиона приставить хотите? А? Шпиона?
– Ну вот, опя-я-ять, – благодушно протянул инспектор. – И что это, прости господи, на вас наехало? Как подменили, право. Надо ж: «шпиона»! А зачем? Мы ж в сердечном соглашении, а? Вы вот не открываете, где типография, я и не лезу. Понимаю – надо вам, и не лезу. А ведь давно мог бы проследить. Так, что ли? Ну вот, а вы: «шпиона». Нехорошо-с! А денщик вам нужен. Вы как белка в колесе, а Суворов-то, смотришь, все бы в аккурате.
– «В аккурате», – проворчал Яблонский, выпрастывая руки из карманов, прохаживаясь по комнате и уже думая, кажется, не о денщике-соглядатае с громкой фамилией. – У кого и впрямь в аккурате, так у мсье Судейкина Георгия Порфирьевича.
Судейкин смекнул, откуда ветер дует.
Недавно, после удачных маневров в Красном Селе, император Александр Александрович, пребывая в отменном расположении духа, согласился с Плеве, что давно уж пора обласкать инспектора полиции высочайшей аудиенцией.
Георгий Порфирьевич возлагал чрезвычайные надежды на личное свидание с государем. Судейкину оно даже во снах являлось. Бессчетно примерял он и взвешивал все, что скажет, все, что должен поспеть сказать в краткой аудиенции. Но, в сущности, Георгий Порфирьевич не на словеса уповал, а на общее и непременно выгодное впечатление, которое он сумеет сделать на царя. И тогда-то уж карьере его даны будут такие шпоры, что, смотришь, и без убийства министра Толстого, дела хлопотного и рискованного, обойдется.
Но вышло не совсем так, как он предполагал. И даже вовсе не так. Георгий Порфирьевич посейчас не прощал себе эту дурацкую робость. В назначенную минуту инспектор в мундире и при всех крестах, твердопружинным, в корпусе еще заученным шагом прибыл на высочайшую аудиенцию. «На него можно иметь влияние, – повторял мысленно, – и все будет в порядке». И вот император был перед ним, эдакая мясистая громадина. Блекло-голубые глаза уперлись в подполковника. «Ого, братец, ты, однако, как коломенская, – проговорил Александр своим ровным простецким голосом и подал Судейкину руку. – Здравствуй. Много наслышан о тебе. Ты молодцом. Старайся!» Тут бы и ухватить счастье за подол, а он, дурак, оробел, точно институтка, и петуха пустил: «Рад стараться, ваше императорское величество!» Государь колыхнул толстыми щеками – и был таков. Ничего Судейкину не оставалось, как повторять сослуживцам: «Руку мне подал, наслышан, говорит, о тебе много…»
Нынче, однако, не повторил. Он знал, почему Яблонский намекает на аудиенцию: Яблонскому тоже ведь сулили личное свидание с императором. «Не слишком ли, сударь, нос дерешь?» – сердито подумал Георгий Порфирьевич, раздраженный воспоминаниями о собственной дворцовой неудаче.
– А вы меня одному Плеве представили, – колюче продолжал Яблонский. – Не велика птица.
– Хотели было и его сиятельству, да министр, извините, не пожелал, – мстительно парировал Судейкин. – Да-с, не пожелал, уж вы, батенька, не обессудьте.
Лицо Яблонского пошло пятнами.
– Ну, будет… – хохотнул Судейкин. – Обменялись любезностями, и будет. Чего нам делить-то? Вы ж видите, я для вас отца родного не пожалею. Может, убрать кого? Да я не про арест, нет, – небрежно отмахнулся Судейкин. – Убрать, говорю, чтоб престиж укрепить. Ваш престиж, батенька. И это пожалуйста! Изобличите любого из моих людей – бейте насмерть. Хотите? Сам и назову. Хотите питерского, хотите московского. Ну-с?
Яблонский процедил: