Оценить:
 Рейтинг: 0

«Одесский текст»: солнечная литература вольного города. Из цикла «Филология для эрудитов»

Год написания книги
2017
<< 1 2 3 4
На страницу:
4 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Главные персонажи романов не одиноки в своих «титанических усилиях», но итог их свершений почти всегда печален, а восторг авторов перед мощью этих фигур притушовывается размышлением о тщетности людских устремлений и легкой иронией. Вот конец жизненного пути главаря сорока тысяч одесских воров: «Фроим Грач лежал… распростертый под брезентом у стены, увитой плющом… Чисто медведь, – сказал старший, увидев Борового, – это сила неимоверная… Такого старика не убить, ему б износу не было… В нем десять зарядов сидит, а он все лезет…» [Бабель 2009, с. 62]. А этот фрагмент – о нелепой смерти спортсмена страны Советов, поставившего перед собой небывалую задачу: «Это советский пешеход-физкультурник, который вышел из Владивостока юношей и на склоне лет у самых ворот Москвы был задавлен тяжелым автокаром, номер которого так и не успевают заметить» [Ильф, Петров 2009, с. 6].

Метаморфозы «майского короля», «дионисийские игры» отнюдь не ограничиваются перевертышами общественных отношений, перепадами побед и поражений, разгулом и весельем. Философская подоплека этих массовых действ – в основополагающих законах единства и борьбы противоположностей: аскетизма и изобилия, рационального и бессознательного, индивидуального и коллективного. Как отмечал Вячеслав Иванов, «дионисийский хмель есть состояние выхода из граней я; разрушение и снятие индивидуальности; ужас этого освобождения и погружения в единство и первооснову сущего, приобщение к воле и страде вселенной…» [Иванов 1989, с. 317].

В описании устремления героев в дионисову стихию на страницах «Одесский рассказов» И. Бабель не жалеет ярких красок. Вот гимн изобилию, царившему на свадьбе сестры Бени Крика: «Все благороднейшее из нашей контрабанды, все, чем славна земля из края в край, делало в ту звездную, в ту синюю ночь свое разрушительное, свое обольстительное дело. Нездешнее вино разогревало желудки, сладко переламывало ноги, дурманило мозги и вызывало отрыжку, звучную, как призыв боевой трубы» [Бабель 2009, с. 16]. А это – описание страстей и мелодий винного погребка на Дальницкой улице: «В погребе горели уже лампы и играла музыка. Старые евреи с грузными бородами играли румынские и молдавские песни, Мендель Крик пил за столом вино из зеленого стакана и рассказывал, как его искалечили собственные сыновья…» [Там же, с. 34]. А здесь – погружение в «первооснову сущего» знаменитого на всю Одессу мастера обрезаний Нафтулы: «Отрезая то, что причиталось, он не отцеживал кровь через стеклянную трубочку, а высасывал ее вывороченными своими губами. Он выходил к гостям захмелевшим. Медвежьи глазки его сияли весельем…» [Там же, с. 73].

Эпикурейство персонажей «Золотого теленка» обрисовано в более акварельных тонах. Стремление к дионисийскому хмелю чувствуется, но само действо происходит уже без надрыва, с основательностью нэпмановских времен. Это – вечеринка перед отъездом руководителя «Геркулеса» в Москву: «Проводы прошли очень весело. Сотрудники преданно смотрели на Полыхаева, сидевшего с лафитничком в руке, ритмично били в ладоши и пели: – Пей до дна, пей до дна, пейдодна, пей до дна, пей до дна, пейдодна» [Ильф, Петров 2009, с. 106]. В еще одном эпизоде – впечатления повара, приготовившего банкет по случаю завершения строительства Восточной Магистрали и увидевшего… «страшную сцену разграбления стола. Это до такой степени не походило на разработанный Иваном Осиповичем церемониал принятия пищи, что он остановился. Англичанин с теннисной талией беззаботно ел хлеб с маслом, а Гейнрих, перегнувшись через стол, вытаскивал пальцами маслину из селедочного рта» [Там же, с. 277].

Не обошли игры Диониса и главного героя романа, вспоминающего вчерашний вечер в «Гранд-Отеле»: «Что это было? – пробормотал он, гримасничая. – Гусарство в ресторанном зале! И даже, кажется, какое-то кавалергардство! Фу! Держал себя как купец второй гильдии!» [Там же, с. 300]. Да, несолидно и неразумно блестящему Мастеру авантюры опускаться до уровня ушедшего в загул торгаша. Несмотря на зигзаги судьбы, каждый, как думается, должен стремиться сохранять достоинство и трезвый ум. Так, как основатель битничества, американский поэт Аллен Гинзберг, которому принадлежат эти слова: «Майским королем лечу я по небу за своей бумажной короной… // Я майский король с гипертонией, диабетом, подагрой, парезом, камнями в почках и спокойными очками, // И более не ношу дурацкой короны неразумия и немудрости, не боюсь – не надеюсь на капиталистический галстук в полоску и коммунистические бумажные брюки…» [Гинзберг 1996, с. 9].

Глава 4. «Милей писать не с плачем, а со смехом…» (комическое в произведениях писателей-одесситов)

Произведения «одесского текста» буквально наполнены комическими ситуациями, пародийными элементами и иронией. Природа смешного разнообразна, но прежде всего, как считает Умберто Эко, смех – это вызов догматизму во всех его проявлениях. По мнению автора «Имени розы», такой вывод можно сделать, исходя из логики исследования природы комического, предпринятого еще Аристотелем в трактате «Поэтика», посвященном теории драмы: «Комедия… есть воспроизведение худших людей, однако не в смысле полной порочности, но поскольку смешное есть часть безобразного: смешное – это некоторая ошибка и безобразие, никому не причиняющее страдание и ни для кого не пагубное, так комическая маска есть нечто безобразное и искаженное, но без [выражения] страдания» [Аристотель, 1957, с. 53].

Эти слова древнегреческого мыслителя о комической маске словно предсказывают то значение, которое для европейской культуры приобретает карнавал, появившийся последовательно в IX – X веках в Италии, Франции и Германии. Карнавал (от итальянского carne vale – «прощание с мясом») своим многоголосым костюмированным представлением наполняет гимн грубой, но обаятельной плотью («мясом») бытия, намеренно утрируя образы привычной, обыденной жизни (в дни народного веселья они становятся «безобразными»), а смех карнавального представления становится лучшим, может быть, и единственным способом поиском истины.

В «Одесских рассказах» яркий карнавальный оттенок имеют и наблюдаемая многочисленными жителями Молдаванки картина передачи биндюжного хозяйства папашей Криком его сыновьям, и пышная свадьба Двойры Крик, на которой налетчики не уступают в колоритности даже персонажам комедии дель арте: малиновые жилеты, рыжие пиджаки, кожаные брюки цвета небесной лазури. В «Золотом теленке» духом непредсказуемого многоцветного действа на площади Сан Марко веет и от творческого ералаша, царящего на 1-й Черноморской кинофабрике, и от шествия по большим праздникам сотрудников «Геркулеса» с агитационным гробом «Смерть бюрократизму!». В повести В. Катаева о Пете и Гаврике роль революционного карнавала исполняет рабочая маевка на одесских шаландах, а роль венецианского денди играет матрос Жуков: «…на нем были кремовые брюки, зеленые носки и ослепительно белые парусиновые туфли… из кармана синего пиджака высовывался алый шелковый платок [Катаев, с. 269].

И все-таки карнавал – это фейерверк, краткая вспышка веселья в череде будней. В повседневности же смех возникает каждый раз, когда, по мнению А. Бергсона, жизнь подменена автоматизмом, и перед нами «тело, берущее перевес над душой… форма, стремящаяся господствовать над содержанием, буква, спорящая с духом» [Бергсон 1992, с. 39]. Постоянно соприкасаясь с механистичностью, со стремлением стереть черты индивидуальности, смех выступает уже не только в части «комического», но и соответствует основополагающим устремлениям общества сохранить динамику развития за счет пассионарности его членов.

В «Одесских рассказах» И. Бабеля Беня Крик, Любка Казак, бывший маклер Цудечкис даже на фоне приморских жовиальных авантюристов смотрятся рыцарями наживы. Обаяние и колоритность этих персонажей так велики, что нередко многоходовые аферы, а иногда и прямой разбой могут восприниматься захватывающими плутовскими приключениями, вызывающими улыбку. В «Золотом теленке» сонный нэпмановский быт провинциальных городков страны Советов оглушается гейзеровскими извержениями неистощимой фантазии великого комбинатора, а роуд-муви экипажа «Антилопы Гну» порождает калейдоскоп комических ситуаций и происшествий. В повести В. Катаева таких ситуаций значительно меньше. Здесь искры юмора внеожиданно высекаются из исторических событий 1905 года – из столкновений представителей пробуждающейся к революции страны и уходящей царской России.

Смех – оружие острое, иногда безжалостное, но почти всегда – легкое и искромётное. А где искать авторам из Одессы – этого Марселя на Черном море, секрет грациозности, граничащей с легкомыслием, как не у французских классиков? Это наше допущение, но чем не пример для создателей «одесского текста» такие признанные мастера юмора, как Франсуа Рабле и Альфонс Доде?

Говоря о главном мастере смешного эпохи Ренессанса, Гилберт Честертон отмечал, например, что «Рабле открыл новую главу в истории юмора, показав, что на интеллект может воздействовать мощная энергия физического раскрепощения, которая комична уже потому, что откровенно развязна. Рабле навсегда остается певцом веселого нетерпения, тех бесшабашных порывов, когда человеческое воображение пылает, как печка» [Честертон 1984, с. 384].

А. Доде далек от пряной, «гарганьтюанской» мощи стилистики Ф. Рабле. Его стихия – роман нравов, легкий и веселый. Главная его изюминка – тип южанина с его склонностью к бахвальству, преувеличениям, порой не безобидным, и отсутствием чувства меры. Его «товарный знак» – Тартарен из Тараскона, можно так сказать, Дон Кихот и Санчо Пансо в одном лице. Самая известная трилогия современника Флобера, Золя, братьев Гонкур («Необычайные приключения Тартарена из Тараскона», «Тартарен в Альпах», «Порт-Тараскон») – о мелком буржуа из городка на юге Франции с душой шестнадцатилетнего школьника, начитавшегося книг с авантюрным сюжетом.

Отмечая парадоксальное совмещение в одном персонаже двух противоположным по качествам героев романа Сервантеса, А. Доде пишет, что «Тартарену, к несчастью не хватало костлявого, худого тела знаменитого идальго, этой тени тела, нечувствительного к физическим лишениям… Тело Тартарена было, наоборот, жирное, грузное, чувственное, изнеженное, вечно недовольное, с буржуазными вкусами, очень взыскательное. Словом, пузатое и кургузое тело бессмертного Санчо Пансо» [Доде 1935, с. 5].

В искусстве смеха сатирический, обличительный аспект вовсе не обязательно становится преобладающим, но по своей природе искусство постоянно обращается не к частностям, а наиболее общим, злободневным вопросам социума. Соприкасаясь с механистичностью, обезличенностью, «неотделимой от общественной жизни, хотя и невыносимой в обществе» [Бергсон 1992, с. 107], смех становится – иной раз и вопреки субъективным устремлениям к «чистому комизму» – соотносимым с «известными требованиями совместной жизни людей» [Там же, с. 14]. Яркое подтверждение этой мысли – природа смешного в романе Ф. Рабле «Гаргантюа и Пантагрюэль», первая часть которого вышла в 1533 году.

Основой романа послужила лубочная книга «Великие и неоценимые хроники о великом и огромном великане Гаргантюа», которая содержала явную сатиру на фантастику и авантюрную героику старых рыцарских романов. Но если главный герой великой испанской пародии Мигеля Сервантеса на рыцарские романы – восторженный, несуразный мечтатель Дон Кихот, то основной персонаж романа Ф. Рабле – полный жизненных соков и энергии, не лишенный практичности великан Гаргантюа. Ироничное, местами бесшабашное, произведение знаменитого французского гуманиста, думается, наносит отживающему Средневековью богатырские удары, от которых бастионы мракобесия валятся с таким же гулом, как укрепления Ведского замка под ударами дубины Гаргантюа.

Объектами едких насмешек Рабле становятся разные аспекты и персонажи современной ему действительности. Это и католическая церковь: «…монахи пожирают людские отбросы, то есть грехи и, как дерьмоедам, им отводят места уединенные, а именно монастыри и аббатства, так же обособленные от внешнего мира, как отхожие места от жилых помещений» [Рабле 1981, с. 88]. И еще – о служителях веры: «Ряса давит вам на плечи, снимите ее! – Друг мой, – сказал монах, – пусть она останется при мне, ей-богу, мне в ней лучше пьется, от нее телу веселее. Ежели я ее скину, господа пажи наделают себе из нее подвязок, как это уже однажды со мной случилось в Кулене» [Там же, с. 86].

Это и штампы в эстетике и литературе. К примеру: «Кто вам внушил, что белый цвет означает веру, а голубой – стойкость? „Одна никем не читаемая и не почитаемая книга под названием Геральдика цветов, которую можно купить у офеней и книгонош“, – скажете вы. А кто ее сочинил? Кто он ни был, он поступил благоразумно, не указав своего имени… И точно (видно, правду говорит пословица: было бы корыто, а свиньи найдутся): он нашел каких-то допотопных простофиль, и вот эти-то простофили и поверили его писаниям; накроив по ним изречений и поучений, они разукрасили ими упряжь своих мулов и слуг, разрисовали ими свои штаны, вышили их на перчатках, выткали на пологах, намалевали на гербах, вставили в песни…» [Там же, c. 40]. И на ту же тему: «Время это самое подходящее для того, чтобы писать о таких высоких материях и о таких важных предметах, что уже прекрасно понимали Гомер, образец для всех филологов, и отец поэтов латинских Энний, о чем у нас есть свидетельство Горация, хотя какой-то межеумок и объявил, что от его стихов пахнет не столько елеем, сколько вином» [Там же, с. 25].

Это и застывшие традиции в воспитании: «В возрасте от трех до пяти лет Гаргантюа растили и воспитывали по всем правилам, ибо такова была воля его отца. И время он проводил, как все дети в том краю, а имеено: пил, ел и спал; спал и пил; спал, пил и ел… Даровому коню неукоснительно смотрел в зубы, начинал за здравие, а кончал за упокой, в бочку дегтя поливал ложку меда, хвост вытаскивал, а нос у него завязал в грязи, охранял луну от волков, считал, что если бы да кабы у него во рту росли бобы, то был не рот, а целый огород…» [Там же, с. 43 —44].

Это и штампы в бытовых ситуациях: «В монастырях все размерено, рассчитано и расписано часам, именно поэтому мы постановим, чтобы там не было ни часов, ни циферблатов, – все дела будут делаться по мере надобности и когда удобнее, ибо считать часы – это самая настоящая потеря времени» [Там же, с. 106].

Палитру насмешек Рабле расцвечивает искрометной игрой слов и словесными бессмыслицами: «Идите мимо, лицемер, юрод, // Глупец, урод, святоша-обезьяна, // Монах-лентяй, готовый, словно гот // Иль острогот, не мыться целый год…» [Там же, с. 108]; «Вот до чего дошли эти придворные щеголи и суесловы! Если они избирают своим девизом веселье, то велят изобразить весло; если кротость, то – крота; если печаль, то – печать; если рок, то – бараний рог; если лопнувший банк, то – лопнувшую банку; если балкон, то – коней на балу; если восторг, то воз и торг» [Там же, с. 40]; «А вот теперь скажите, – продолжал Гаргантюа, – какого цвета хвост платья у моей матери? – Про хвост ничего не могу сказать, – отвечал конюший. – Сам признался, что ты прохвост, – подхватил Гаргантюа» [Там же, с. 45]; «Если б я так же умел ржать, как жрать, из меня вышел бы славный жеребчик» [Там же, с. 43].

Ирония А. Доде в повести «Порт-Тараскон» (вышедшей в 1890 году) направлена на высмеивание легковерных и склонных к легкой наживе мелких буржуа Тараскона, ставших жертвой крупной аферы по переселению жителей этого города в колонию на одном из островов вблизи экватора. Это, кроме того, и ядовитая сатира на колониальную политику Франции конца XIX века (имевшую виды на Египет), а также на биржевую деятельность различных аферистов, надувавших десятки тысяч мелких акционеров, в том числе, например, в случае с ценными бумагами Панамского канала.

Основная мишень для писателя – главный герой произведения – очень деятельный, обаятельный, но недалекий охотник и жизнелюб Тараскон. Именно он, очарованный «полинезийскими сказками» герцога де Монса, возглавил переезд тарасконцев к пальмам и кокосам. Хотя, проштудировав записки знаменитых путешественников, тем не менее не имел реального представления ни о возможных трудностях такого грандиозного предприятия (»«Вы слишком много берете, мои дети. Вы найдете там все, что нужно». Сам он оставил все свои стрелы, свой баобаб, своих золотых рыбок, довольствуясь только одним американским карабином в тридцать два заряда и запасом фланели» [Доде 1935, c. 272]), ни о традициях туземцев, живущих на тропическом острове: «Он знал, как это устроить, прочитав все рассказы мореплавателей, зная наизусть Кука, Буженвиля, Антрекасто. Он подошел к королю и потер своим носом его нос. Дикарь, казалось, был изумлен, ибо такого обычая уже давно не существовало у этих племен. Но, вероятно, думая, что это какая-нибудь тарасконская манера здороваться, он принял ее» [Там же, с. 306].

Не отстают от своего простодушного предводителя и сами горожане: «Знаменитые гектары земли по пять франков (дохода несколько тысяч в год) разбирались нарасхват. Принимались также подарки, посылаемые отовсюду ревнителями дела на нужды колонии… в числе которых находились самые необыкновенные вещи:… От мсье Бекуле: сорок пять головных сеток из синели и бусы для индейских женщин… От неизвестной: вышитое знамя для хорового кружка. От Андюзде Магелон: чучело фламинго. От семейства Марг: шесть дюжин собачьих ошейников» [Там же, с. 264]. Трогательно смотрятся и безуспешные потуги горячих южан устроить на тропическом острове Порт-Тараскон привычную им корриду: «Словно какой-то рок тяготеет над этим злополучным боем быков, который тарасконцы с такой радостью думали устроить здесь: для этого нарочно привезли сюда несколько коров и одного быка из Камарго – Римлянина, прославившегося на празднествах в Провансе. Вследствие дождя… Римлянин исчез. Теперь он топчет лес, сделался диким, настоящим бизоном. И вместо того, чтобы самому бегать от нас, он всех нас обращает в бегство» [Там же, с. 302].

Неизменная отрада тарасконцев, чуть ли ни единственное универсальное средство от всех болезней и печалей – чесночный суп. Но и он, как оказалось, бессилен в некоторых случаях, как например, при сведении обширных татуировок у аптекаря Безюке, нанесенных полинезийскими дикарями и чудом избегавшего каннибальского обеда: «Несчастный Фердинанд! Ни мази, ни припарки – ничто не помогает, даже чесночный суп, рекомендованный доктором Турнатуаром. На всю жизнь у него останутся эти адские украшения» [Там же, C.369].

Одесская «братва» начала ХХ века, описанная И. Бабелем, казалось бы, изрядно далека и по времени, и по расстоянию от туземцев экваториальной Полинезии, но нравы «аристократов Молдаванки», как преставляется, не так уж чужды наклонностям дикарей Порт-Тараскона. Вот эпизод о свадьбе сокаролетней Двойры, сестры Бени Крика: «Налетчики, сидевшие сомкнутыми рядами, вначале смущались присутствием посторонних, но потом разошлись. Лева Кацап разбил на голове своей возлюбленной бутылку водки. Моня Артиллерист выстрелил в воздух…» [Бабель 2009, с. 17]. Этот фрагмент – о мнимых похоронах крупного одесского торговца: «Он спросил: – Кого хоронят с певчими? Прохожие ответили, что хоронят Тартаковского. Процессия дошла до Слободского кладбища. Тогда наши вынули из гроба пулемет и начали сыпать по слободским громилам» [Там же, с. 21]. А это событие произошло уже позже, после Октябрьской революции: «В девятнадцатом году люди Бени Крика напали на арьергард добровольческих войск, вырезали офицеров и отбили часть обоза. В награду они потребовали у Одесского Совета три дня „мирного восстания“, но разрешения не получили и вывезли поэтому мануфактуру из всех лавок, расположенных на Александровском проспекте» [Там же, с. 58].

Но со страниц «Одесских рассказов» не веет ощущением безысходной жестокости, кровавые эпизоды перемежаются со смешными сценками одесской жизни; всё как-то по-домашнему в патриархально-трогательной южной столице России, всегда можно договориться. Тот же Король воров Беня Крик произносит проникновенные, можно сказать, философские слова на похоронах нелепо попавшего под выстрел приказчика Иосифа Мугинштейна: «Есть люди, уже обреченные смерти, и есть люди, не начавшие жить. И вот пуля, летевшая в обреченную грудь Иосифа, не видевшего в своей жизни ничего, кроме пары пустяков. Есть люди, умеющие пить водку, и есть люди, не умеющие пить водку, но все же пьющие ее. И вот первые получают удовольствие от горя и от радости, а вторые страдают за всех тех, кто пьет водку, не умея пить ее» [Там же, с. 27]. А алчного, не знающего жалости к конкурентам Тартаковского жители приморского города предпринимателей и авантюристов не воспринимают, как инородное тело: «У Тартаковского душа убийцы, но он наш. Он вышел из нас. Он наша кровь, Он наша плоть, как будто одна мама нас родила. Пол-Одессы служит в его лавках. И он пострадал от своих же молдаванских. Два раза они выкрадывали его для выкупа, и однажды во время погрома хоронили его с певчими» [Там же, с. 21].

У Альбера Камю есть своеобразное, но очень проницательное определение природы смешного: «доберитесь до самого дна пропасти отчаяния, и если вы попробуете копнуть еще ниже, то найдете там юмор» Для автора «Одесских рассказов» этот тезис весьма близок по мироощущению. Надеждой прорывается юмор из-под безжалостных ног Бени Крика, избивающего обманувшего его Цудечкиса: «Продолжая плакать, он топтал меня ногами. Моя супруга, видя, что я сильно волнуюсь, закричала. Это случилось в половине пятого, кончила она к восьми часам, Но она же ему задала, ох, как она ему задала!» [Бабель 2009, с. 48].

Беззлобная ирония вспышками атмосферного электричества освещает незамысловатые будни одесского люда и приезжих крестьян: «Дикие мужики из Нерубайска и Татарки, остановившиеся на Любкином постоялом дворе, полезли под телеги и заснули там диким заливистым сном, пьяный мастеровой вышел к воротам и захрапел посреди мира, весь в золотых мухах и голубых молниях июля» [Там же, с. 38]. Смешные слова деда остановили третий заход внука к «бочке сведения счетов с жизнью»: «Во второй раз я выдержал дольше, вода хлюпала вокруг меня, мой стон уходил в нее. Я открыл глаза и увидел на дне бочки парус рубахи и ноги, прижатые друг к дружке. У меня снова не хватило сил, я вынырнул. Возле бочки стоял дед в кофте. Единственный его зуб звенел. – Мой внук, он выговорил эти слова презрительно и внятно, – я иду принять касторку, чтобы мне было что принесть на твою могилу…» [Там же, с. 111].

Героям «Золотого теленка» до ватерлинии отчаяния еще далеко – все-таки Россия нэпмановская поднимается с ног после нескольких лет голодного военного коммунизма. Но место под солнцем достается в не менее острой, чем по дарвиновской теории, борьбе. Это справедливл хоть для прохиндеев – мнимых потомков знаменитых фамилий: «Постепенно упорядочили свою деятельность внуки Карла Маркса, кропоткинцы, энгельсовцы и им подобные, за исключением буйной корпорации детей лейтенанта Шмидта, которую на манер польского сейма, вечно раздирала анархия. Дети подобрались какие-то грубые, жадные, строптивые и мешали друг другу собирать в житницы» [Ильф, Петров 2009, с. 19]).

Хоть для первых рекламщиков 30-х годов прошлого века: «Или другой, европейский могикан пешеходного движения. Он идет пешком вокруг света, катя перед собой бочку. Он охотно пошел бы так, без бочки; но тогда никто не заметит, что он действительно пешеход дальнего следования, и про него не напишут в газетах. Приходится всю жизнь толкать перед собой проклятую тару, на которой к тому же (позор, позор!) выведена большая желтая надпись, восхваляющая непревзойденные качества автомобильного масла «Грезы шофера» [Там же, с. 6]. Хоть для неутомимых искателей приключений и заоблачного счастья: «Вы псих, Балаганов. Счастье никого не поджидает. Оно бродит по стране в длинных белых одеждах, распевая песенку: «Ах, Америка – это страна, там гуляют и пьют без закуски». Но эту наивную детку надо ловить, ей нужно понравиться, за ней нужно ухаживать» [Там же, с. 65].

И. Ильфу и Е. Петрову, похоже, по душе беззлобное подтрунивание над реалиями нэпмановского времени и своими героями. К примеру, над ненавязчивой сферой услуг провинциального Арбатова: «В бедном окне мастерской штемпелей и печатей наибольшее место занимали эмалированные дощечки с надписями „Закрыто на обед“, „Обеденный перерыв от 2 до 3 ч. дня“, „Закрыто на обеденный перерыв“, просто „Закрыто“, „Магазин закрыт“ и, наконец, черная фундаментальная доска „Закрыто для переучета товаров“. По-видимому, эти решительные тексты пользовались в городе Арбатове наибольшим спросом» [Там же, C.16]. Или над дизайном и потребительскими свойствами автомашины «лорен-дитрих»: «Оригинальная конструкция, – сказал, наконец, один из них, – заря автомобилизма. Видите, Балаганов, что можно сделать из простой швейной машины Зингера? Небольшое приспособление – и получилась прелестная колхозная сноповязалка» [Там же, с. 34].

Подшучивают авторы и над уровнем IQ одного из самых обаятельных «антилоповцев»: «Шура, голубчик, восстановите, пожалуйста, статус-кво. – Балаганов не понял, что означает „статус-кво“. Но он ориентировался на интонацию, с какой эти слова были произнесены. Гадливо улыбаясь, он принял Паниковского под мышки, вынес из машины и посадил на дорогу» [Там же, с. 54]. И над стандартным туристическим набором «страны, где по улицам гуляют медведи» (эпизод с американцами, ищущими в провинции рецепт русского самогона): «Чего они здесь делают. На распутье, в диком древнем поле, вдалеке от Москвы, от балета „Красный мак“, от антикварных магазинов и знаменитой картины художника Репина „Иван Грозный убивает своего сына“? Не понимаю! Зачем вы их сюда завезли?» [Там же, с. 67].

Не чужда для авторов «Золотого теленка» и глобальная проблема неравномерного развития различных цивилизаций: «Японский дипломат стоял в двух шагах от казаха. Оба молча смотрели друг на друга. У них были совершенно одинаковые чуть сплющенные лица, жесткие усы, желтая лакированная кожа и глаза, припухшие и неширокие. Они сошли бы за близнецов, если бы казах не был в бараньей шубе, подпоясанной ситцевым кушаком, а японец – в сером лондонском костюме, и если бы казах не начал читать лишь в прошлом году, а японец не кончил двадцать лет назад двух университетов – в Токио и Париже» [Там же, с. 255].

В повести В. Катаева юмористический оттенок приобретают эпизоды, построенные на столкновении традиционных, можно сказать, вековых представлений о царе-батюшке и мальчишеского восприятия самодержца как обычного человека: «Только у Павлика были свои, особые мысли… – Папа… – сказал он вдруг, не отводя глаз от окна, – папа, а кто царь? – То есть как это – кто царь?.. – Ну кто?.. – Вот, ей богу… Кто да кто… Ну, если хочешь, помазанник. – Чем помазанник? – Что-о? – Отец строго посмотрел на сына. – Ну – как: если помазанник, то чем? – Не ерунди! И отец сердито отвернулся» [Катаев 2009, с. 20].

Не укладывается в голове у старшего брата – Пети и известный нелепый эпизод из путешествия Николая II по Японии: «Пете ужасно хотелось спросить тетю, как это и кто бил царя по голове палкой. Главное, почему именно бамбуковой? Но мальчик понимал уже, что существуют вещи, о которых лучше ничего не говорить, а молчать, делая вид, что ничего не знаешь» [Там же, с. 189]. Комический эффект вызывает и неожиданное название прибывшей на рабочую маевку рыбацкой лодки, связанное с не менее известной в России личностью: «Кроме этих шаланд, было еще штуки четыре „Оль“, шесть штук „Наташ“, не меньше двенадцати „Трех святителей“ и еще одна большая очаковская шаланда с несколько странным, но завлекательным названием: „Ай Пушкин молодец“» [Там же, с. 271].

Одним из действенных источников смешного в литературе является гиперболический сдвиг. Термин «гипербола» (греч. hyperbole – избыток, преувеличение; от hyper – через, сверх и bole – бросок, метание) первоначально введенный в обиход древнегреческим математиком Аполлонием Пергским, с ХIII века стал широко использоваться в словесности для обозначения стилистического приема чрезмерного преувеличения каких-либо свойств изображаемого явления с целью усиления впечатления. Виртуозным мастером использования этого литературного приема для создания комического эффекта стал Ф. Рабле. Идя по стопам итальянских поэтов Луиджи Пульчи и Теофило Фоленго, французский писатель с первых страниц романа о великанах Гагрантюа и Пантагрюэле органично включает в ткань повествования ироничные и саркастические ремарки своего авторского отношения к описываемым событиям, а для форсирования сатирической составляющей увеличивает и предметы, и события до гигантских, фантастических масштабов.

Прежде всего, автор поражает доверчивого читателя размерами главного героя. Вот описание детских игрушек сына короля-великана государства Утопия Грангузье: «Сверстники Гаргантюа в тех краях играли в вертушки, и ему тоже смастерили для игры отличную вертушку из крыльев мирбалейской ветряной мельницы» [Рабле 1981, с. 44], и дальше: «Сам Гаргантюа своими руками сделал себе из толстого бревна на колесах охотничью лошадь, из балки от давильного чана – коня на каждый день, а из цельного вяза – мула с попоной, для комнатных игр. Еще у него было около десятка лошадей для подставы и семь почтовых» [Там же, с. 44].

Подросшему принцу после таких детских забав нипочем и взрослые военные игры с королевством Пикрохола: «Выслушав эти донесения, Гаргантюа сел на свою громадную кобылу и вместе с вышеперечисленными сподвижниками тронулся в путь, а по дороге ему попалось высокое и раскидистое дерево (которое прежде обыкновенно называли деревом св. Мартина, потому что оно выросло из посоха, некогда воткнутого в землю св. Мартином), и при виде его он сказал: – Это-то мне и нужно. Из этого дерева я сделаю себе и посох и копье» [Там же, с. 82], и далее: «Но тут негодяй-пушкарь, стоявший у бойницы, выстрелил в Гаргантюа, и ядро с разлета угодило ему в правый висок; однако Гаргантюа ощутил при этом такую же точно боль, как если бы в него запустили косточкой от сливы. – Это еще что? – воскликнул он. – Виноградом кидаться?» [Там же, с. 82].

Подстать циклопическим размерам главного героя и вещи его окружающие: «На его рубашку пошло девятьсот локтей шательродского полотна и еще двести на квадратные ластовицы под мышками… На его куртку пошло восемьсот тринадцать локтей белого атласа. А на шнуровку – тысяча пятьсот девять с половиной собачьих шкурок… На штаны пошло тысяча сто пять с третью локтей белой шерстяной материи… На башмаки Гаргантюа пошло четыреста шесть локтей ярко-голубого бархата… На подошвы употребили тысячу сто коровьих шкур бурого цвета» [Там же, с. 37 – 38]. Завершают наряд щеголеватого принца украшения и перчатки по рецептам египетского основателя астрологии и почитателей книги «Сефер Йецира»: «На шее он носил золотую цепь в двадцать пять тысяч шестьдесят три золотые марки, причем ее звенья были сделаны в виде крупных ягод; между ними висели большие драконы из зеленой яшмы, а вокруг них всё лучи и блестки, лучи и блестки, – такие драконы были когда-то у царя Нехепса… Для его перчаток были употреблены в дело шестнадцать кож, снятых с упырей, а для опушки – три кожи, снятые с вурдалаков. Такого на сей предмет было предписание сенлуанских каббалистов» [Там же, с. 39].

Не уступают объемным одеяниям великана и другие вещи с ним связанные. Чего стоят, например, размеры фамильной усыпальницы главных героев романа, в которой был найден манускрипт с родословной Гарагантюа: «Землекопы, которым он велел выгрести ил из канав, обнаружили, что заступы упираются в огромный бронзовый склеп длины невероятной, ибо конца его так и не нашли, – склеп уходил куда-то далеко за вьеннские шлюзы. В том самом месте, над которым изображен кубок, а вокруг кубка этрусскими буквами написано: Hic bibitur (Здесь пьют – лат.), склеп решили вскрыть и обнаружили девять фляг в таком порядке, в каком гасконцы расставляют кегли, а под средней флягой оказалась громадная, громоздкая, грязная, грузная, красивая, малюсенькая, заплесневелая книжица, пахнувшая сильнее, но, увы, не слаще роз» [Там же, с. 26].

На страницах «Порт-Тараскона» нет великанов, но неожиданных преувеличений там никак не меньше. В первую очередь А. Доде не отказывает себе в удовольствии показать некоторые страсти тарасконцев, разрастающиеся до необычайных размеров. Взять хотя бы пламенную любовь к бою быков. Характеризуя эту черту южан, автор поведал легенду об одном тарасконце, очень плохом христианине, случайно попавшем в рай и которого апостол Петр сумел выманить оттуда, попросив ангелов что есть мочи кричать: «Быки… быки… смотрите… быки!.. – Услышав этот крик, тарасконец изменился в лице. – Так у вас здесь устраиваются бои быков, святейший Петр? – Бои быков? Конечно, и великолепные, мой милый. – А где же, где же происходит этот бой? – Понятно перед раем. Ведь там просторнее. – Тарасконец сразу выскочил из рая, чтобы посмотреть, и небесные врата захлопнулись перед ним навеки» [Доде 1935, с. 253].

Не с меньшим сердечным пылом земляки А. Доде полагаются на чудодейственные лечебные свойства чесночного супа: «Ах! Как хорошо пахнет… – Один только запах приносил им облегчение. Они съедали одну тарелку, другую и после третьей вставали с постели здоровыми, с бодрым голосом, а вечером в салоне уже играли свою партию в винт. Не забудьте, что все они были тарасконцы» [Там же, с. 311]. Более продвинут в определении целебных свойств тех или иных блюд и снадобий главный фармацевт города господин Безюке; но и он склонен к гиперболизации в отношении вкусов коренного населения Порт-Тараскона: «Аптекарь полагал, что, живя среди лекарств, мяты, мышьяка, арники ипекакуаны, он так ими пропитался, что, вероятно, пришелся не по вкусу дикарям, или, наоборот, благодаря аптечному запаху они берегли его на десерт» [Там же, с. 288].

Явно проступающие черты чрезмерности в «общественном бессознательном» тарасконцев странным образом отражаются и на результатах их трудов на полях колонии: «Несколько доблестных колонистов – Эскарра, Дурлядур, Менфор, Рокетальяд – выходили иногда, несмотря на ливень, поднимать целину, распахивать свои гектары, ожесточенно принимаясь за различные плантации, производившие странные вещи: во влажной теплой почве, постоянно намокавшей, сельдерей становился в одну ночь гигантским и жестким деревом. Капуста тоже принимала феноменальные размеры, но вся уходила в ствол, длинный, как у пальмы…» [Там же, с. 310].

На страницах «Одесских рассказов» попытки преувеличений хотя иногда и сдерживаются здравым смыслом предпринимательской прослойки города, но порой все-таки доходят до широких обобщений европейского масштаба. Вот слова бакалейщика Каплуна, терпеливо объясняющего одному из предводителей одесских джентльменов удачи проблематичность союза дочери вора со своим наследником: «Зачем нам гореть? – ответил Каплун скороговоркой и погладил руку ломового извозчика, – не надо такие слова, мосье Грач, ведь вы же у нас человек, который может помочь другому человеку, и, между прочим, вы можете обидеть другого человека. А то, что вы не краковский раввин, так я тоже не стоял под венцом с племянницей Мозеса Монтефиоре…» [Бабель 2009, с. 32]. (К слову, фигура Монтефиоре, основателя первого в Англии общества по страхованию жизни и одного из двенадцати «еврейских маклеров» лондонского Сити, видимо, действительно не уступает по значимости должности раввина одного из крупнейших городов Польши).

В другом эпизоде суждения Бени Крика в горькие минуты утешения матери погибшего приказчика Мугинштейна, полагаем, тянут не меньше чем на речи с трибуны представительного форума ООН: «Тетя Песя, сказал тогда Беня всклоченной старушке, валявшейся на полу, если вам нужна моя жизнь, вы можете получить ее, но ошибаются все, даже Бог. Вышла громадная ошибка, тетя Песя. Но разве со стороны Бога не было ошибкой поселить евреев в России, чтобы они мучились, как в аду? И чем было бы плохо, если бы евреи жили в Швейцарии, где их окружали бы первоклассные озера, гористый воздух и сплошные французы?» [Там же, с. 25]. Но совсем уж безудержной фантазией звучат слова Арье-Лейба, пытающего приравнять свое повествование к изречениям Всевышнего: «И вот я буду говорить, как говорил Господь на горе Синайской из горящего куста. Кладите себе в уши мои слова. Все, что я видел, я видел своими глазами. Сидя здесь, на стене второго кладбища, рядом с шепелявым Мойсейкой и Шимшоном из погребальной конторы. Видел это я, Арье-Лейб, гордый еврей, живущий при покойниках» [Там же, с. 26].

В «Золотом теленке» гипербола постоянно соседствует с абсурдом. Начиная с бытовой ситуации: «Вы, я вижу фотограф, сказал Остап, уклоняясь от прямого ответа, – знал я одного провинциального фотографа, который даже консервы открывал только при красном свете, боялся, что иначе они испортятся» [Ильф, Петров 2009, с. 253]. Нелепости продолжаются в окружающей советского человека наглядной агитации и пропаганде: «Человеку с неотягченной совестью приятно в такое утро выйти из дому, помедлить минуту у ворот, вынуть из кармана коробочку спичек, на которой изображен самолет с кукишем вместо пропеллера и подписью „Ответ Керзону“, полюбоваться на свежую пачку папирос и закурить, спугнув кадильным дымом пчелу с золотыми позументами на брюшке» [Там же, с. 80]. Абсурд нарастает в столкновении мифологического странника-долгожителя с прайс-листом стальных магистралей: «Не буду напоминать вам длинной и скучной истории Вечного еврея. Скажу только, что около двух тысяч лет этот пошлый старик шатался по всему миру, не прописываясь в гостиницах и надоедая гражданам своими жалобами на высокие железнодорожные тарифы, из-за которых ему приходилось ходить пешком» [Там же, с. 260].


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
<< 1 2 3 4
На страницу:
4 из 4