– Кто это «он»?
– Отец.
– Напрасно ты так думаешь.
– Вы его не знаете. Он умеет только поучать, только требовать. Он… Очень прошу вас, остановите машину, я сам дойду!
– Не бойся, насилия я не применю. В Каров, так в Каров… А деньги на билет у тебя хоть есть?
Мальчик задвигался, зашарил по карманам.
– В один конец хватит, даже останется несколько пфеннигов.
«Ага, он знает стоимость билета, значит, бывал уже там. Кто же у него в Карове? Родные, друг? А если друг, то какой? Спросить? Все равно не ответит. Первый порыв болтливости прошел, он замкнулся и насторожился. Лучше всего было бы отвезти его к себе. Но это – табу. К нему в дом могут входить лишь люди определенной профессии, присланные Нунке. Да и голова болит нестерпимо. Надо поскорее выпить порошок, прочесть письмо, обдумать разговор с Марией… И напрасно тебя терзает жалость к этому малышу. С кем-то поссорился, с кем-то подрался… Вспомни-ка себя в эти годы и как часто из-за какой-то глупой ссоры тебе свет казался не мил…»
Приблизительно за полтора квартала до ближайшей станции городской железной дороги Григорий остановил машину.
– Здесь мы с тобой распрощаемся, дойдешь сам. Все-таки советую изучить приемы бокса. Так безопаснее для физиономии, а иногда и для убеждений. Как же тебя зовут, если не секрет?
Настороженный взгляд, краска невольно залила правую, не пострадавшую в драке щеку.
– Вилли Шуббе, – буркнул он мрачно и чересчур поспешно, чтобы это было правдой. – Очень благодарен вам, господин.
Не двигаясь с места, Григорий глядел вслед маленькой фигурке, которая все удалялась. Острые плечи, лопатки, выпирающие из-под пальто. Одна рука придерживает воротник с отворотом, наверно, чтобы прикрыть запухший глаз. Неожиданно для самого себя Григорий нажал на стартер.
– Вилли!
Пришлось окликнуть дважды, но только увидев машину, мальчик остановился.
– Вот тебе мой номер. В случае крайней необходимости обязательно позвони. И не придавай большого значения тому, что случилось. Все забудется, все будет хорошо. Держись как надлежит мужчине!
Чувство неудовлетворенности собой грызло всю дорогу до дома. Сегодня все складывалось не так, как хотелось. Даже этот мальчишка свалился как снег на голову. Конечно, он не позвонит, и все-таки… «Тебе долго везло, и ты теряешь чувство осторожности. А может, ты становишься паникером? Что, собственно, произойдет, если кто-то найдет написанный твоей рукой номер? Ничегошеньки. Просто начинаешь терять ощущение реальности, потому что тебе осточертела двойная жизнь, хочется быть среди своих, жить по обычным нормам…»
В комнате было холодно, но небольшая чудо-печка из белого кафеля не требовала много поживы: горсточка растопки, десяток чурбачков, несколько брикетов угля – и от глянцевито-белой поверхности потянуло теплом. После порошка боль уменьшилась, медленно стала уходить, хотя голова немного и отяжелела, как после легкого похмелья. Григорий знал, сейчас все пройдет, особенно если выпить горячего, крепкого и сладкого чая.
Но не хотелось вставать с кресла возле печки. Сквозь полуоткрытые дверцы видно было, как пылает огонь, как постепенно краснеют угли. Когда-то в детстве, во время отпуска отец взял его к своему брату на Херсонщину. Там топили огромными снопами камыша, а печки были узкие и длинные, разделяющие комнату пополам. Сноп надо было двигать медленно, пламя весело гудело и от красного жерла печки не было сил оторваться, потому что там происходили чудесные сказочные превращения… И еще пленила Гришу степь. Она напоминала море, но была еще красивее: не только от ветра двигались волны, но она вся еще была пропитана неповторимыми ароматами, а ночью серебрилась так, что казалось, это от нее, а не от месяца поднимается сияние к звездам, которые напоминают огромные спелые яблоки. Все уничтожила черная буря. Она налетела неожиданно, безжалостная, столь несовместимая с душистыми рассветами и звездными вечерами, что вызвала в душе даже не страх, а чувство нестерпимой обиды, протеста против того, что такое может произойти. Фашисты тоже налетели так же стремительно, как черная буря. Только ты стал взрослым и чувствовал грозные ее предвестники. Вот только не мог предвидеть, как далеко на передний край забросит тебя судьба… Странно. Советская военная комендатура почти рядом, именно поэтому ты еще острее ощущаешь свое одиночество. Такой психологический феномен: к месяцу не потянешься рукой, знаешь, что не достать, а вот когда до желаемого так близко…
Мышцы разомлели от тепла, голова еще немного кружилась. Надо бы позвонить в бюро, отдать несколько распоряжений. А, ну его все к черту! Машина налажена так, что вертится и без него. Причем в нужном направлении. Этот Краус, рекомендованный Зеллером, – человек умный и осторожный. Правда, не очень проницательный, не догадывается о подлинной роли своего патрона Фреда Шульца. Вспомнив старшего референта по юридическим вопросам, Григорий невольно улыбнулся. Отлично аргументированные выводы в четкой последовательности срываются с губ привыкшего к пунктуальности человека. Ни малейшего нажима на какую-либо деталь. Лицо почтительно сдержанное, юрист ни о чем не догадывается. Взгляд уважительно-сосредоточенный. Специалист, который знает себе цену и привык ценить свое время… Григорию иногда хочется пощупать эту внешнюю оболочку безукоризненного службиста хотя бы для того, чтобы Краус в своей работе был поосторожнее. Но до сих пор Фред на это не решился, то ли из уважения, то ли из чувства солидарности к единомышленнику, которому, наверно, тоже нелегко жить двойной жизнью. Надо будет поговорить о нем с Зеллером, а пока пусть считает Фреда Шульца дураком, которому легко морочить голову.
Мысли цепляются за что угодно, только не за тот разговор, который ему предстоит и к которому надо подготовиться. Мария, конечно, разволнуется, возможно, и обидится. Поэтому надо… нет, об этом потом, времени еще достаточно. Сейчас лучше прочесть письмо. В машине он только бегло взглянул на него и увидел – письмо из Италии. Итак, Карл Лютц опять не откликнулся! Не потому ли так испортилось настроение, так тоскливо стало на душе?
Из надорванного конверта выпал небольшой листочек. Почерк Курта. Избегая какого-либо обращения, верный его Санчо Панса коротко сообщал, что сразу же после Нового года они с Лидией уезжают в Финов по «известному вам адресу». Несколько добрых пожеланий, вымученных и неуклюжих не от недостатка чувств, а от скованности: бедняжка так и не знает, как ему обращаться к своему бывшему гауптману. За подписью «Ваши искренние друзья» шел постскриптум – приписка Лидии. Присоединяясь ко всем пожеланиям мужа, она сообщала: «Вам, наверно, интересно узнать, что Марианна и Джузеппе очень подружились, по всему видно, что дело идет к свадьбе. Но прежде, чем произойдет это событие, Джузеппе должен выехать в Германию как корреспондент своей газеты. Все мы надеемся вскоре встретиться с Вами и обстоятельно поговорить, потому что в письме всего не напишешь. Вот только еще одно: недавно я навестила Матини. Может, я ошибаюсь, только мне показалось, что у него не все ладно. Вы знаете, как добр синьор: бесплатных пациентов у него в клинике больше, чем платных. Да не только это. Обо всем я не сумею написать, лучше расскажу по приезде. Маленькая синьорина чувствует себя лучше, хотя до выздоровления еще далеко, так далеко, что я, простая женщина, даже не могу в него поверить. Должно быть, сомнения гложут и синьору, потому что она часто плачет тайком. Об этом рассказала мне Стефания, потому что сама я не видела».
Григорий второй раз, потом третий перечитывает приписку Лидии и бросает письмо в печку. Листочек и конверт мигом вспыхивают, какую-то долю секунды кажутся мятой бумагой, потом на уголь оседают лишь тонюсенькие слои пепла. На душе паршиво, так паршиво, словно по сердцу прошлись язычки пламени. Очень легко быть благодетелем, свалив свою ношу на плечи другого. Помоги-де, мол, друг, больше нет сил нести! А сам тем временем в кусты. Даже письма не написал Матини. Правда, не по лености или забывчивости, а из осторожности. Нунке, напуганный историей с Вайсом, кажется, был вполне удовлетворен объяснениями Григория и об Агнессе больше не вспоминал. А вот как отнесется к этому Думбрайт – еще неизвестно. Так же, как и то, какую роль в дальнейшем будет играть босс «черных рыцарей». Домантович твердит, что Думбрайт с группой курсантов из школы возле Фигераса выехал куда-то в Штаты, где они должны закалиться и приобщиться к подлинной науке. Нунке больше помалкивает. Лишь иногда обмолвится словечком о ненормальности положения, когда не понимаешь даже, кому подчинен: ведомству Гелена или зазнавшимся господам из ЦРУ.
Мысли, направленные в привычное русло, текут теперь не разбегаясь. Никакой ты не Григорий, не Гриша, а Фред Шульц. Вот и веди себя, как надлежит в твоем положении…
…Мария старается не думать о неизбежном разговоре с Фредом Шульцем. Ей нечего скрывать, но не хочется ворошить прошлое. Тем более что историю эту хорошо знает Горенко и все те, кто готовил ее на роль фрау Кёниг. Итак, можно ограничиться лишь перечислением фактов, не вдаваясь в подробности. С тем, что было, покончено раз и навсегда, отрезано, словно ножом хирурга. Возбужденный мозг отгоняет воспоминания, старается не оставить для них ни малейшей лазейки. Но они всплывают и всплывают, как бы выхваченные из темноты яркой вспышкой магния. Как после ампутации продолжает болеть вся рука или нога до самых кончиков несуществующих уже пальцев, так теперь болит в ней все пережитое, казалось, уже похороненное навеки.
…Мария узнала о своей беременности за три месяца до начала войны, в тот самый день, когда ей сказали диагноз маминой болезни.
Рак! Это коротенькое слово щелкнуло, словно клешни черного огромного чудовища. Сомкнувшись, они сжали Марию в крепких клещах, отгородив от всего, что до сих пор для нее было жизнью. Беготня в больницу, консилиумы, поиски новых лекарств… Она петляла в этом тесном кругу, бросалась из стороны в сторону, подгоняемая мыслью во что бы то ни стало отвратить неизбежное, во что бы то ни стало спасти, во что бы то ни стало защитить. Мысль о собственном ребенке отступила в самые отдаленные уголки сознания. Она пряталась там, словно непроросшее зернышко, – не было сил думать о новой жизни, когда рядом уходила другая.
Собирая Бориса на фронт, Мария вдруг впервые как бы остановилась посреди бешеной беготни. Еще ошеломленная пережитым, она не могла осознать новой страшной беды и покорно выслушивала наставления мужа, обещала беречь себя и как можно скорее уехать в безопасное место, ну, хоть к сестре Бориса в Полтаву. Как и сотням тысяч других киевлян, им даже в голову не приходило, какие испытания выпадут на их долю. Может, поэтому Мария не воспользовалась первой своевременной возможностью эвакуироваться, а когда опомнилась, было уже поздно: мать, которая силой огромного нервного напряжения тогда еще держалась на ногах, теперь окончательно слегла. А потом, после ожесточенных боев, в город вошли немцы.
…Это декабрьское утро началось для нее как обычно. Дрожащей рукой Мария ввела матери морфий, а потом, избегая ее вопросительного взгляда, стала укладывать в сумку вещи, с вечера приготовленные для продажи.
– Мое зимнее пальто… Оно не понадобится мне больше… Ты же знаешь сама…
Слова срываются с маминых губ одно за другим почти неслышно, как пожелтевшие листья, тихо падающие с усыхающего дерева.
Надо выпрямиться, подойти к кровати. Сказать что-то успокаивающее. Но Мария стоит, уставившись на сумку. И вдруг с неожиданной для себя злостью кричит:
– Молчи! Ты же знаешь, что сказал врач: обычное обострение язвы желудка. Вот, чуть не забыла из-за тебя бутылку для молока! Если б ты хоть немножечко думала обо мне, если бы ты жалела меня…
Ей хочется выплакаться, выкричаться, стукнуть этой злополучной бутылкой об пол. Но она знает, что не сделает этого – единственная бутылка для единственной еды, которую еще принимает желудок больной. Может быть, сегодня удастся что-нибудь продать и купить хотя бы пол-литра молока… Мария быстро одевается, повязывает платок.
– Я скоро вернусь, – говорит она уже обычным ласковым тоном. В ответ ни звука. На измученном мамином лице медленно распрямляются мышцы. Начинает действовать морфий. Теперь можно идти. Мать будет спать до ее прихода.
Да, день начался обычно, а кончился…
На рынке было очень много вещей и совсем мало продуктов. Все жаждали побыстрее продать, чтобы купить мерку мелкого картофеля, граненый стакан пшена, до половины наполненный крупой, смешанной с мышиным пометом, или сухой сморщенной фасолью, и что-нибудь, чтоб заправить неизменный суп, – аптекарский ли пузырек масла, или тонюсенький, просвечивающий на свет лепесток пожелтевшего по краям сала. По мере того как шло время, ажиотаж увеличивался. Продать, продать за любую цену. Пока не исчезли эти крохи съестного, пока есть покупатель, хоть и дает он за твою вещь совсем мизерную цену. По второму и третьему заходу он даст еще меньше, а тем временем не останется ничего съестного, и ты не сможешь сварить дома юшку, которой теперь измеряется твоя жизнь… Мария мечется среди людей, в отчаянии протягивает вещи, не зная, сколько за них просить, презирая себя за неумение присоединиться к неписаным законам купли-продажи, которые требуют и рекламы, и ловкости рук, чтобы показать свой товар с наилучшей стороны, и умения торговаться, инстинктивно почувствовать ту грань, на которой надо остановиться, чтобы сказать твердое «да» или категорическое «нет». Озабоченная этим, она не сразу поняла, почему люди, толпившиеся на небольшой площадочке у входа в рынок, вдруг отхлынули назад. Мария осталась совсем одна, с протянутыми вперед руками, на которых висела светло-розовая дамская комбинация с белопенными кружевами спереди. Не понимая, в чем дело, Мария обернулась: на некотором расстоянии от нее выстраивалась шеренга немецких автоматчиков. Облава?
Удивительное спокойствие, ей совсем не страшно. Она же не сделала ничего плохого. Не могут же они так, среди бела дня, ни с того ни с сего…
Онемевшие от холода пальцы плохо слушались. К тому же бретелька комбинации зацепилась за отворот пальто. Это сейчас больше всего волновало Марию. Казалось, она выставила на всеобщее обозрение нечто интимное.
– Фрау, эта милая рубашечка сошла с мерки, – сказал молоденький лейтенант с красным лицом, похожий на Зигфрида из «Нибелунгов» – фильм этот Мария видела еще в детстве. Лейтенант приветливо улыбался, не может такой красивый человек решиться на грязный поступок.
Скомкав комбинацию в одной руке, Мария обратилась к лейтенанту:
– Герр лейтенант, разрешите мне пройти. У меня дома осталась больная мать, – говорила она, мысленно подбирая немецкие слова.
– У фрау была неплохая фигурка, неосторожно было так портить ее… Вы об этом не жалеете?
Новое выражение появилось на улыбающемся лице офицера, но Мария старалась отогнать от себя страх, хотя по спине у нее уже бегали мурашки.
– Надеюсь, герр офицер учтет положение, в котором я нахожусь. Его ведь тоже родила женщина…
– Немецкая женщина, а не большевистская… – Он добавил нечто очень мерзкое и очень грязное. Мария не поняла слово, которое он употребил, но шеренга солдат разразилась громким хохотом.
– Прошу пропустить меня. – Мария сделала шаг вперед.
– А ну, назад, к остальному быдлу! – Страшные глаза, бешеный оскал рта, в уголках губ пузырится слюна. Рука поднимается, освобождает два пальца. Двое выскакивают из шеренги, направляют автоматы прямо в живот.
Уже не страх, а ужас пронзает все ее существо. Автоматы не стреляют, но приближаются все ближе и ближе, месят чашу ее лона. Она не в силах даже повернуться, чтобы подставить под железные кулаки спину… Она старается как можно скорее податься назад, но эти двое шагают по-военному широко, а неумолимые автоматы все глубже и глубже вгрызаются в тело до тех пор, пока не швыряют полумертвую жертву на чьи-то руки, робко протянутые из толпы.
Кто-то довел ее до дому. Мамины глаза расширены так, что видны только зрачки. Два быстрых шага до ее кровати. И вдруг собственный неудержимый вопль: начались преждевременные роды.